Так комиссия ни с чем и уехала. А мы, проваландавшись два дня без учебы. работы или другого конкретного дела, на третий включились в обычную канитель. Правда. стало известно, что несколько начальников в гарнизоне, начиная от обоих командиров пострадавших полков и кончая поварами, получили строгие взыскания. Еще бы: личный состав двух до зубов вооруженных полков во мгновение ока на двое суток превратился в беспомощных младенцев…
***
Прошло лет 20. Как-то раз, перебирая старые бумаги, я наткнулся на свой блокнотик армейских лет и в нем обнаружил домашний адрес
Матуши. Этот парень всегда был мне симпатичен - я запомнил его как неутомимого книгочея, покладистого и доброжелательного товарища.
Взял да и написал ему письмецо в город Советская Гавань.
Ответ пришел примерно через год. Юрий Веснин писал, что хорошо меня помнит, письму моему рад, а задержка с ответом объясняется просто: по тому адресу живет его старенькая мама, она забыла ему переслать письмецо, сунула за икону, и он как-то раз, наведавшись, чтобы помочь матери в уборке дома, случайно его там обнаружил.
Мы стали переписываться. И однажды в письме он написал: на судоремонтном заводе, где он работает слесарем, ему дали путевку лечебную - на Кавказ. Такого-то числа он полетит в Москву, оттуда может заехать денька на три в Харьков. Согласен ли я?
Конечно, я был согласен! Хотя в доме возникла обстановка непростая. Теща моя тяжело болела, а тут еще приехали гости из
Москвы: моя любимая тетя Гита со своей закадычной подругой. И каждой из этих женщин - далеко за 70… Но неужели отказывать себе в удовольствии встретиться с однополчанином? Жена моя, бесконечно снисходительная к моим родственным и дружеским связям, согласилась принять и его.
И вот в харьковском аэропорту с волнением смотрю издали на группу пассажиров, сошедших с прибывшего из Москвы самолета. Издали по походке угадываю в пожилом человеке, идущем с чемоданчиком
"дипломат" по летному полю, своего Матушу. Он подходит - вижу перед собой потрепанного жизнью мужчину с испитым лицом, какое бывает лишь у тех, кто долго, регулярно и усердно целовались с бутылкой.
Едем через весь город к нам в новый жилой массив - на Салтовку.
По дороге он рассказывает о себе: долго жил и работал в Якутии, но семейная жизнь не склеилась, и он уехал к себе домой, в Совгавань, оставив семью, взрослую дочь. Сейчас живет с другой женщиной, но детей общих нет. Первый же вопрос обличает в нем рабочего человека: нет ли у нас, в Харькове, складных металлических метров? Если есть - он их накупит для всей бригады: у них там это дефицит. Сразу же обещаю ему отдать свой метр (и отдал!), сообщаю о своей заботе: я сейчас работаю в школе-интернате учителем и никак не могу отпроситься на несколько дней,.чтобы побыть с ним, - внесу этим сбой во все школьное расписание. Я и в самом деле пытался получить трехдневный отпуск за свой счет, - но не дали…
Пришлось моему дружку, пока он гостил у меня, каждую первую половину дня развлекать себя самостоятельно. Зато к обеду - часам к четырем - мы съезжались и за едой, за бутылкой водки, погружались в воспоминания. Так все три вечера мы проболтали, прохохотали. Все,. о чем вы здесь читаете (и, надеюсь, чему хоть несколько раз улыбнетесь), для нас имело особую прелесть молодости, оставшейся позади бодрости, силы, здоровья, беззаботности и, главное, жизни, еще полной всяческих надежд и благих ожиданий. Мы напоминали друг другу различные случаи, полузабытые события, лица, имена… Да ведь еще Козьма Прутков сказал, что "Три дела, однажды начав, трудно кончить: а) вкушать хорошую пищу, б) беседовать с возвратившимся из похода другом и в) чесать, где чешется". Мы с Матушей соединили все три занятия: оба, вернувшись из "похода" длиной в два десятка лет, вкушали приготовленную женой и тетушкой еду, а также привезенную гостем тихоокеанскую копченую горбушу и беззаветно чесали языками, то и дело нарушая покой квартиры взрывами громоподобного хохота.
Так, перебирая различные эпизоды совместной службы, дошли, наконец, до того загадочного случая массового поноса… И вдруг мой гость посерьезнел, как-то даже погрустнел:
- А ведь знаешь, Феликс, - сказал он мне тихо, - ведь это я тогда был во всем виноват.
Превратившись в вопросительный знак, я смотрел на него молча с раскрытым от удивления ртом. И вот что мне объяснил бывший рядовой
Юрий Веснин по прозвищу Матуша через двадцать лет после случившегося
ЧП, о котором в свое время докладывали министру обороны СССР:
- Я, если помнишь, был тогда рабочим в кухонном наряде, у котлов.
Наряд подходил к концу. После обеда надо было вымыть цех и выдраить котел для приготовления каши на ужин. Стал я скоблить внутренность котла, а предыдущая каша подгорела, и корочка расподлючая никак не отстает. Я ее и ножом длинным скребу, и тряпочками отмачиваю, - ну никак не отходит. Тогда я побежал в посудомойку и взял у ребят кусок стирального мыла. Стал этим мылом стирать пригар - вроде бы, дело стронулось с места. Но тут меня попросил другой рабочий, танкист один, снести с ним на помойку кастрюлю с отходами. Я мыло оставил на дне котла и потащил эту четырехведерную кастрюлищу. Только мы возвратились - начальник столовой орет мне: "Рабочий! Быстро помыть пол в разделочной!" Словом, когда вернулся к котлу, то увидел: повар закручивает над ним кран. Он за это время уже и воды туда напустил.
Только я было дернулся сказать, что там же мыло хозяйственное, как он хватает кастрюлю с помытой крупой и сыплет из нее в котел все, что в ней есть. Ладно, думаю, а ну его начисто! Забоялся признаться в своем грехе, да и не сообразил, какие могут быть последствия. Но сам есть кашу эту побрезговал. И вот, единственный на два полка, избежал поноса.
Знаешь, как я боялся, что меня разоблачат! Думал: узнают - расстреляют к такой матери. Пока комиссия не уехала, весь внутри дрожал. И потом еще несколько недель в себя не мог прийти. Никому до сих пор о своем "преступлении" не рассказывал. Тебе вот первому…
***
Когда теперь, живя в Израиле, я вижу по российскому телевидению рекламу какого-то чудодейственного посудомоющего порошка - рекламу, в которой жители города Вильяриба пользуются плохим средством для чистки противней, а жители города Вильябаджо - наоборот, чудесным, - мне всегда вспоминается мой Матуша с его куском вонючего
(сваренного, уж верно, из дохлых собак) советского стирального мыла… Ах, испанцы, португальцы, мексиканцы, аргентинцы - мастера и любители "мыльных телеопер"! Вы, должно быть, до сих пор оттираете от жира вашу посуду, не зная простого и волшебного средства, которым пользовались для мытья котлов мы - советские воины!
Да у вас, поди, и мыла-то стирального нет! Одни порошки…
***
Матуша за три первых дня обегал весь центр Харькова. Складных железных метров не обнаружил, зато познакомился со многими приятными местечками - домой возвращался уже "тепленький". Советовался со мной: хватит ли ему на курорте захваченных с собою деньжат? Для меня сумма была баснословная, он же высказывал предположение: "Если скромно - думаю, хватит…" Уезжая, сказал, что доволен приемом, но я испытывал перед ним неловкость: не имея возможности отвлечься от своих школьных дел, уделил ему недостаточно внимания.
Он уехал - и навсегда исчез из моей жизни. Пробовал я снова написать ему в Совгавань, но ответа не получил. Вот эту загадку мне, наверное, уже никогда не разгадать. Боюсь, не ударился ли он на курорте в загул, не натворил ли чего. Не случилось ли с ним беды - деньги при нем были немаленькие…
От Матуши у меня на всю жизнь - любимое выражение: "А ну его начисто!" Все вспоминаю, как, прибыв к нам в полк и во взвод в конце
1954-го вместе с Либиным (фамилия изменена) и Василько Момотом, он поначалу все делал мне придирчивые замечания: то, идя в строю за мной следом, ворчал, что отстаю, и наступал мне на пятки; то строго прикрикнул за то, что я, закашлявшись, не прикрыл рот ладонью. Но вскоре крепко меня зауважал. Образование у него было небольшое - 9 классов, но читать любил, во всякий свободный момент раскрывал книгу. И часто просил меня объяснить ему значение прочтенных непонятных слов:
- Рахлин! Что такое коррупция?
- А это что за зверь: экс-тра-по-ляция? Эрудированный?
Ординарный? Контрацептив?
И когда я давал уверенный ответ (на его вопросы моей "эрудиции" хватало), искренне и весело изумлялся:
- Ух ты шлеп твою мать! Да у тебя не голова, а дом правительства!
Для кого-то знания не были предметом уважения - но не для Матуши.
Во взводе его любили за покладистость, добродушие, а я - еще и за брызжущие весельем серые глаза. Между прочим, меня с ним роднило и то, что во всем полку только мы двое пользовались для дали очками.
Русский-прерусский был парень. Не могу слышать, когда чохом весь русский народ бранят и в чем-то уличают. Вранье, будто он заражен черным жидоедством. Когда ведут такие разговоры, я испытываю неловкость сам перед собою, вспоминая, сколько испытал добра и дружеских чувств, общаясь с русскими людьми. Да, не только славных и приятных я видел среди них - ну, а где вы видели народ ангелов?
Русский язык, русская природа, русский характер - все это мое неизменно любимое, близкое, родное. Те черные идеи, которые бродят по России и пачкают души многих ее детей, мне ненавистны, но и они не отвратили меня от нее.
*Глава 18.** Морская болезнь*
Михаил ЛокОта - высокий, худой, мослаковатый парень из
Закарпатья. Серые, с пристальным честным взглядом, глаза в глубоких орбитах. Твердые черты лица, низкий грудной бас… И - зверский, фантастический, какой-то даже противоестественный аппетит! Все мы, новоприбывшие, первое время страдали от постоянного чувства голода.
Оно вызывалось никак не плохим питанием, а непривычными нагрузками, долгим пребыванием на свежем воздухе, а также и в нетопленной казарме, где зимой температура никогда не поднималась выше 12 градусов по Цельсию.В первые месяцы службы недоедание ощущают все.
Но так остро, как Локота, его не испытывал никто. Все, что оставалось в мисках у кого-либо из сидевших с ним за одним столом, он вежливо и аккуратно подъедал. Сам не просит, если не предложат - не возьмет, но когда предлагают - вежливо благодарит и степенно, не суетясь, отправляет остатки чужого борща или каши в свое вечно тощее и алчущее худое-прехудое брюхо.
Вскоре старший врач полка лейтенант Мищенко официально оформил его на двойное продуктовое довольствие. Оказывается, такая льгота для особых случаев в армии предусмотрена. Мищенко, любивший щегольнуть медицинской эрудицией, нам объяснил, что есть люди, у которых обменные процессы протекают с повышенной интенсивностью. Вот из таких-де и наш Локота.
Все мы заметили, что, ничуть не брезгуя остатками чужой пищи, наш товарищ с повышенной чувствительностью реагирует на не принятые за столом разговоры. Безжалостные шутники мгновенно этим воспользовались для развлечения: в момент, когда Локота особенно был увлечен процессом еды, начинали смачно рассказывать о крысах, помойке или еще о чем-либо похуже… Локота пропустить эти разговоры мимо ушей был совершенно не в состоянии. С досады швырнув ложку на стол, он прекращал есть и громоподобно ругался матом.
Служил ревностно, старательно, к товарищам относился со спокойной и вежливой симпатией. Его призыв в армию - особая история, которую он мне довольно подробно рассказал.
19-летний Михаил работал (кажется, в Тячеве) электромонтером и, как приходится каждому человеку этой специальности, время от времени при помощи металлических "когтей" лазил на столбы электропередач.
Молодым читателям (если такие на эту книгу найдутся) невдомек, что лет сорок-пятьдесят назад не было (или были, но очень мало) машин с подъемниками, электропровода крепились к фаянсовым изоляторам при деревянных столбах, а чтобы линию проверить или отремонтировать, надо было на столб влезть, для чего и служило специальное приспособление - "когти", или же "кошки", которые монтер надевал на низ обеих ног. Вот Локота и полез на столб. Столб оказался гнилой - обломился и рухнул вместе с монтером, который получил травму позвоночника. Неприятным следствием этой травмы стало постоянное недержание мочи. Местная медицина не могла ни оказать сколь-нибудь действенную помощь, ни даже пообещать ему, что "все будет хорошо".
Кто-то посоветовал Михаилу: "На призывной комиссии скрой свою болезнь - тебя призовут, а в армии хорошие врачи, они тебе помогут".
- Тут помогут, как же, люби его мать! - басил Локота, и матерщина в его устах почему-то не звучала грубо и резко, - ожесточения, озлобленности в нем не чувствовалось. Он добросовестнее многих здоровяков выполнял все, что поручают, был мягок и спокоен в разговорах. Со мной он сразу взял доверительный тон, много и откровенно рассказывал о себе, о своей семье. Поведал и трагическую историю своего отца. Тот был до войны членом то ли венгерской, то ли чехословацкой компартии и в конце тридцатых, от большой любви к
Советскому Союзу, перешел границу и оказался (чего и желал страстно и трепетно) в светлом царстве социализма. Стражники царства схватили переходчика и "за шпионаж" швырнули в тюрьму или в лагерь, где он и сгинул без следа. Удивительно, однако, то, что после присоединения
Закарпатья к Советской Украине мнимый шпион был реабилитирован - правда, уже посмертно. Думаю, в этом "раннем реабилитансе" сыграло роль то, что Советам необходимо было поскорее утвердиться на новых землях, и коммунистические власти заигрывали со своим местным активом, а тот прекрасно знал и помнил погибшего товарища.
Пройдет после моей службы лет 10 - 15, и в одном из номеров харьковской областной газеты я прочту заметку краеведа. В ней будет рассказано о том, как житель Закарпатья, Иван Михайлович Локота, будучи коммунистом и патриотом Советской Украины, решил переименовать свое родное село и в условиях буржуазной Чехословакии
(или - Венгрии?) дал ему название тогдашней столицы Украины - Харькова!
Нашего Локоту звали Михаил Иванович. Похоже на то, что
"основатель закарпатского Харькова" был его отцом! Я и сам поражаюсь, как много попадалось мне в жизни чудесных совпадений.
Начнешь, бывало, о них рассказывать - люди не верят: ты, мол, сфантазировал, придумал, додумал. Но творческая фантазия - увы, не свойство моей натуры, сильная сторона которой в другом: в памятливости на яркие детали, конкретные реалии. И остается лишь заверить скептиков, что, кроме некоторых диалогов и третьестепенных ситуаций, мне*/ни-че-го/* не приходится продуцировать, выдумывать.
"Так это было!" (А. Твардовский).
Легковерие отца передалось сыну. Он свободно мог бы в армию не идти, да сам, фактически, напросился. Но в армии его никто не торопился лечить - он отслужил около года, пока все-таки не был
"комиссован" и демобилизован. Все это время, несмотря на свой недуг, тщательно следил за собой - ухитрялся и сам мыться, и замывал свое белье так, что ни малейшего запаха от него и от его одежды не ощущалось.
А вот мешковатый, приземистый Либин (фамилия изменена), прибывший к нам вместе с Весниным и Момотом откуда-то из Раздольного, на моих глазах опускался и физически, и морально все ниже и ниже…
Имени его не помню. Только слепой не признал бы в нем еврея - и, к сожалению, такого, какими видят всех нас в кривом зеркале антисемитизма. Неаккуратный и, казалось, ничуть от этого не страдающий, он весь пропах мочой. Еще не зная его несчастного порока, младший сержант Крюков выделил для него верхнюю койку, и новичок проявил удивительное равнодушие, не предупредив, что непременно описается. В то время еще существовал в распорядке дня послеобеденный сон, и через минут 20 после того как все улеглись, кто-то из солдат нашего взвода заверещал, выскочил из постели и стал расталкивать лежащего наверху Либина, который его обмочил.
Легче всего было поменяться им местами. Но мочиться под себя
Либин не перестал. Прибывший с ним вместе Василько Момот рассказал:
- Мы летом были на полигоне и жили в палатке. Так его одного разу на чому спиймалы: занял место в палатке с краю, лежит на боку и думает: "Нихто не видит!". Низ палатки приподняв, выставив свий…
- и ссыт. Як почалы его хлопцы лаять! Хотели отметелить, но сержант нэ дав…
Испытывая чувство брезгливого стыда за этого опустившегося человека, я вместе с тем ужасно его жалел и хотел помочь. Он принадлежал к числу "безобидных" людей: никого не цеплял, был беззлобен и безответен, но меня задевало то, что он - еврей, и что многие.привычные антисемитские клише к нему чрезвычайно подходят: неопрятен, ленив, трусоват. Легко было его обвинить в симулянтстве, в пресловутой еврейской хитрости. Я стал с ним общаться - он с готовностью пошел на контакт, охотно рассказал о себе.
Либин был из Минска, сын председателя колхоза, окончил какой-то техникум. Однажды, стоя от взвода дневальным (у нас каждое подразделение выставляло в казарме своих дневальных, чтобы беречь от воров свое имущество), я предложил Либину:
- Давай через два часа после отбоя я тебя разбужу, ты сбегаешь, отольешь - и останешься сухим до утра.
- Ничего не получится, - сказал он обреченно. - Ты меня не добудишься - я сплю очень крепко. Но даже если поднимешь - это не поможет: потом все равно обмочусь.
Но я все-таки, хотя и с трудом, его растолкал. Он сходил, куда нужно, вернулся, лег, уснул… и через полчаса у меня на глазах напустил большую лужу…
Из нашего взвода Либина перевели в батарею, располагавшуюся в другой казарме. Мы виделись теперь редко и общались мало. Но за его несчастной судьбой я следил со все возрастающей болью и сочувствием.
Батарея - организм совсем иной, чем наш "аристократический", штабного подчинения и интеллигентных занятий, взвод. Огневики гораздо больше времени проводят на улице, на безжалостных зимних ветрах и под пекучим летним солнцем. Кем бы там ни назначили беднягу: заряжающим или наводчиком (а радиотелефонистом он, точно, не был), все равно надо было выходить на занятия к пушке, выезжать на учения и на полигон… Во время первых же учений, продолжавшихся несколько дней и включавших в себя… ну,. конечно, "марш танковой дивизии в предвидении встречного боя" (помните?!), а это - многочасовые переезды в открытом "студере", различные эволюции возле зенитной пушки и т. д., - он получил сильное обморожение.
Все же летом для всех "писунов" дивизии в какой-то момент настала лафа: из собрали в медсанбате - по официальной версии, для медицинского наблюдения и лечения. Думаю все же, что хитрое командование медсанбата имело в своих планах получить и побочный хозяйственный эффект от этого мероприятия: "морячков" (как, не сговариваясь, называли во всех частях эту категорию солдат) свели в единый взвод (собралось что-то человек до двадцати), старшиной над ними назначили нашего Локоту (во-первых, в отличие от всех других, у него энурез был травматический - вроде, более благородный; во-вторых же, он был степенен, серьезен и обладал высоким чувством ответственности)
Вскоре о команде "морской пехоты" у нас в полку стали рассказывать легенды. Говорили, что ребята выстроили себе землянку для жительства, с двумя ярусами нар, что тщательно распределились: более тяжелые мокрецы легли внизу, а те, с кем конфуз случается пореже, - сверху. И будто каждое утро наш Локота командует им всем:
- Матросы - подъем! Шлюпки - на берег! Суши весла!
И "матросы" дружно тащат наверх и раскладывают под солнышком свои матрасы и бельишко… А после завтрака приступают к работе: косят траву для медсанбата, что-то чинят, строят, носят, красят…
К середине лета всех направили в Ворошилов-Уссурийский - в госпиталь. Мы с напарником - "начальником радиостанции" Петром
Поповичем были, вместе с радистами взвода связи, посланы на летний сбор радиотелеграфистов дивизии в Покровку, и там однажды я встретил прямо на большой дороге идущего с автобусной остановки пешком в
Чернятино Мишу Локоту. Он рассказал, что, наконец-то, комиссован и буквально завтра-послезавтра выезжает домой. Комиссовали потом и еще нескольких из его "команды", но - не Либина…
С осени начинался третий год его службы. Толку от него в батарее не было совсем, а заботы причинял немалые. И вот, чтобы, насколько возможно, сбыть с рук эту обузу, его определили кочегаром в гарнизонную котельную: топить углем печи под котлами центрального отопительного узла. Он и жить стал в кочегарке, на куче принесенного сена из скирды, заготовленной для матрацев на весь наш полк. До какой степени опустился этот человек - трудно передать: с ним рядом стоять было невозможно - такой шел от него дух; все его гнали от себя; получив в столовой котелки с пищей, он спешил поскорее убраться в свою вонючую конуру, то бишь - в кочегарку…
Бедный парень! Я больше чем уверен: симулировать такую степень опущенности, нечистоплотности, потери человеческого облика было бы своего рода "героизмом". И у меня нет сомнения, что роковую роль в определении судьбы этого несчастного сыграла его национальность - а точнее: злобный дух антисемитизма. Юдофобы-врачи были склонны приписать еврею стремление отлынить от армии (теперь говорят:
"закосить"), а их еврейские коллеги (если таковые были) могли, в заботе о собственном реноме объективных экспертов, подыграть сложившемуся мнению. Как бы то ни было, но невозможно представить, чтобы человек только во имя поддержания придуманной им версии в течение трех лет добровольно обрекал себя на ежедневное гниение.
Как бы для того, чтобы показать отличие в подходе (может быть, и бессознательном) к "морякам" гонимой и господствующей наций, Бог
(при посредстве одного из военкоматов Восточной Сибири) послал нам
Шатурова, о котором я уже упоминал (это тот молодой солдат, который попытался вылечить ночной энурез ранней женитьбой, а потом, стоя на посту, прострелил себе руку). По клинике заболевания он был Либину
"родным братом". Так же точно его трудно было разбудить для путешествия "до ветру", так же эта попытка прийти ему на помощь ничего не давала: он все равно обмачивался… Случай на посту самым подозрительным образом напоминал самострел - если бы такое совершил
Либин, ему бы не уйти от суда. Но с весьма недостоверным объяснением
Шатурова полковые дознаватели легко согласились. А чуть больше чем через год после призыва он, как и Либин, был направлен на проверку в госпиталь, но, в отличие от Либина, комиссован. А ведь вонял и гнил не меньше, чем его собрат на первом году службы. Не отправили бы домой - может, еще и сильнее, чем тот, опустился…
Впрочем, понять медкомиссию легко: не правда ли, одно дело - русоголовый, курносый сибиряк, свой парень, жаль бедолагу… И совсем другое - этот мешковатый, картавый жид, которому не поверили в одном из райвоенкоматов Минска (он рассказывал мне, что еще там говорил врачам о своем недуге)…
Однажды при мне некий пьяница в харьковском троллейбусе громко поносил всех евреев. Одна русская женщина попыталась его урезонить:
- Да чего ты к ним привязался: люди как люди!
- *Они не люди*! - уверенно возразил алкаш. -*У них вид особенный*!
Бедный, бедный Либин. Жестоко же ты поплатился за свой особенный вид.
*Глава 19.** Уникаускас*
Ну, с "моряками" проблема сложная. Если сам призывник не признается медкомиссии в своем недостатке (а многие признаться просто стесняются или, как Локота и Шатуров, намеренно скрывают заболевание, надеясь именно в армии получить действенное лечение), то поди проверь, работает ли у парня внутренний "будильник". Ну, а еще тяжелее проверить жалобы: может, он просто не хочет служить.
А вот как могли призвать Уникаускаса?!
Этот литовец прибыл в том же прибалтийском эшелоне, что и
"фриц-ганс" Нойекайтис - тот, кому поменяли шапку на пилотку. И так же не знал по-русски ни слова. Более того, перед призывной комиссией он предстал глухим на одно ухо! Комиссия, озабоченная планом призыва, закрыла на это и глаза, и уши. Но, как видно, у парня был двусторонний отит; в течение 30-дневного пути, в продуваемом дорожными сквозняками товарном вагоне он простудился и оглох на второе ухо. Оглох - совсем, тотально!
Литовец попал в положение для себя трагическое, а со стороны - трагикомическое. Мало того, что он, крестьянский парень из литовской глубинки, по-русски не знал ни бельмеса, но если бы и знал, то не смог услышать. Как прикажете с ним общаться? Пока еще он был в карантине, рядом всегда оказывались соотечественники, и то, что командир отделения, взвода, старшие офицеры скажут, переводили ему письменно на бумаге. Но вот всех распределили по батареям, и задача общения с глухим стала гораздо сложнее: не всегда рядом оказывался другой литовец. Да ведь и не приставишь к несчастному адъютантанта-переводчика. Нельзя было и позавидовать командирам этого глухаря: в наряд его не пошлешь, обучать солдатской науке - невозможно. Даже дневальным возле тумбочки в казарме не поставишь: обязанность дневального - при появлении любого начальника, от командира данной батареи и выше, скомандовать: "Батарея - смирно!"
Так Уникаускас ведь и этого не сумеет…
Назначили беднягу вечным уборщиком. Батарея на занятия ушла, а он знай метет и метет, под койками да по проходам рачком ползает. И всегда тихий, спокойный, покорный. Поскольку он ничего не слышал и сказать не мог, солдаты - в лад с фамилией и обстоятельствами - дали ему хотя и весьма непристойное, но чрезвычайно выразительное прозвище "Нихуаускас". - "Выражается метко русский народ!" (Н. В.
Гоголь).
Казалось бы, картина ясная: надо срочно освидетельствовать человека и, если он и в самом деле глух, как тетерев, то немедленно отправить домой, а если выявится, что это симуляция, - судить подлеца. Но это только в кино армия предстает как точный механизм:
"Прибыть ровно в восемнадцать ноль-ноль!" - "Слушаюсь!" - "Так точно!" - "Никак нет!" Вообще-то, на самом деле эти формулы изрекают на каждом шагу, но на практике нередко встречаешь страшное разгильдяйство.
У меня разбились очки, и доктор Мищенко обещал свозить в госпиталь, в Ворошилов, чтобы выписать там рецепт и заказать новые.
Долго пришлось ждать, когда он соберет несколько человек на консультацию к специалистам. Наконец уже в разгар зимы "кворум" сложился, лейтенант посадил нас в будку "доджа", и мы поехали. Был среди нас и "Нихуаускас" - сидел безучастно и молчал. Да и не с кем ему было даже "переписываться": других литовцев в машине не было.
Поездка стала для нас замечательным развлечением. Мы впервые за много месяцев оказались в городе. Мищенко разрешил даже зайти в универмаг, предупредив лишь, чтобы не попадались на глаза патрулю: одеты мы были не по форме. У меня на ногах, например, были валенки, что допускалось лишь в карауле и в походе. Но здесь, в центре города, положено было ходить лишь в сапогах, да притом - до блеска надраенных. В Приморье (и не только в нем) города были напичканы войсками, патрули свирепствовали. Ворошилов-Уссурийский, где, помнится, находился штаб Пятой армии, не был исключением.
В магазине мы разбрелись, я отбился от товарищей и, считая, что они уже ушли, вышел на улицу. Прямо на меня надвинулся патруль - офицер и двое солдат. Без очков я не сразу их разглядел, но, заметив,. сразу же нырнул обратно в магазин - и вышел через другую дверь… прямо в объятия той же тройки.
- Товарищ солдат, предъявите увольнительную…
- У меня нет: я не в увольнении, меня полковой врач сюда привез на консультацию…
- А зачем же вы вошли в магазин? И почему нарушили форму одежды?
Короче, увезли они меня в комендатуру. Но следом явился наш
Мищенко. Стал показывать свои документы, список привезенных на консультацию в госпиталь, выдумал, будто я без очков ничего не вижу, поэтому отбился от своих и в поисках группы случайно забежал в магазин… Словом, отбил меня доктор у коменданта!
Уникаускас все это время, сидя в машине, сохранял безучастный вид. Приехали в госпиталь, вошли в приемное отделение - небольшую комнату с лавками у стен. Выяснилось, что надо подождать. Ждет и наш глухой - ко всему равнодушный, тихий, спокойный… Вдруг на всю комнату раздался звон рассыпавшейся денежной мелочи - целая пригоршня монет выпала из кармана нашего доктора, когда он вытаскивал оттуда носовой платок. Ребята бросились ее подбирать -
Уникаускас даже не оглянулся. Доктор, все время выделявший меня из других и, как я заметил, именно мне демонстрировавший свою медицинскую компетентность, объяснил:
- Это я нарочно из кармана горсть монет выбросил: есть такой прием проверки слуха. Если человек симулирует глухоту, а на самом деле слышит, то от неожиданности непроизвольно бросается на звук просыпавшейся мелочи - и тем себя выдает.
"Что за глупости! - подумалось мне. - Привез человека на экспертизу - и сам же устраивает ему зачем-то предварительную проверку. Так ведь там, в полку можно было опыт проделать: разоблачил бы симуляцию - и сюда везти было бы незачем…"
(Через несколько лет вспомню этот случай, впервые прочитав рассказ "Иваны" из бабелевской "Конармии": дьякона Ивана Аггеева призвали в Красную Армию, он сказался глухим, и бойцу Акинфиеву, тоже Ивану, поручили отвезти его в Ровно - "на испытание". Но
Акинфиев по дороге сам "испытывает" тезку, время от времени стреляя у того под самым ухом - то под левым, то под правым. От этого симулянт, еще не доехав до комиссии, и в самом деле оглох!)
Уникаускаса в госпитале оставили на обследование и хорошенько проверили (уж, наверное, не доморощенным, мальчишеским способом нашего полкового эскулапа). Глухота подтвердилась. Несчастный был комиссован. Но как же отправить глухого за десять тысяч верст в
Литву? Одного - нельзя! И в сопровождающие ему дали Карначева.
Ефрейтор Карначев был писарем "секретки". Это означало, что он проверен органами, допущен до всех военных тайн, какие там, в секретной части штаба, хранились. Такие люди - обычно хорошие службисты, на них лежит печать удачи и благополучия. Карначеву с этой командировкой повезло: "батя" (командир полка) разрешил совместить ее с отпуском, с выездом на родину. Старший писарь был родом откуда-то из среднерусской деревни, - кажется, Калужской или