Девушка повеселела. Ей, правда, хотелось бы ездить вдвоем с няней, а отец, кроме телохранителя, наказал быть с нею и евнуху Ибрагиму, но все-таки с этих поездок она возвращалась посвежевшая и радостная. Когда впервые выбрались из ущелья в степь, Джан вскрикнула от удивления и, как маленькая, захлопала в ладоши. Она помнила эти места мертвенно-серыми, печальными, как совесть грешника. Теперь, сколько глаз хватал, земля была огненно-красной от цветущих тюльпанов. Соскочив с Алмаза, Джан опустилась на колени и принялась рвать пламенеющие цветы. Они были низкие, с двумя только сизыми листьями, и сидели густо один поило другого среди ярко-зеленой трапы.
В следующую поездку степь уже была другой. Вместо кумача оделась в золотистый шелк мелких желтых тюльпанов. На этот раз доехали до начала песков.
И там жизнь побеждала смерть. Между кочками, одетыми жесткой низкорослой осокой, виднелись лиловые цветочки гелиотропа. Верблюжья колючка, и та выбросила мелкие ярко-зеленые листики и собиралась вскоре зацвести.
Хаким был очень доволен видом Джан, но после нескольких поездок принцесса заболела, и заболела всерьез. Начала худеть, почти ничего не ела и целыми часами молча сидела на диване, смотря в одну точку. Перепуганный хаким решил, что в степи ее, вероятно, укусила какая-нибудь ядовитая муха. Поездки верхом были отменены. Боясь, как бы не пришлось быть в ответе перед эмиром, хаким пригласил на всякий случай своего приятеля, индусского врача. Тот долго беседовал с Джан и дал ей ряд полезных советов. Самое главное — не задерживать гремучих ветров в желудке и не думать, что испускать их при людях есть невежливость. Кашлять и сморкаться — да, невежливо. Чихать — злое предзнаменование, очень злое, а громкий ветер из желудка лучше, чем отрыжка…
Джан слушала седобородого индуса почтительно, но в глазах у нее зажглись задорные огоньки. После ухода врачей она впервые с начала болезни весело расхохоталась. Знала, что все эти советы вычитаны из книги «Зат-эль-Холяль», очень умной книги, в которой есть и большие глупости.
Причину своей болезни она тоже знала. Мухи были совершенно ни при чем, прошлогоднее солнце — тоже. Джан была уверена и в том, что никто не подсыпал ей медленно убивающего яда, как опасалась няня. Знала она, что болеет от звуков ная, которые снова лились почти каждый вечер со стороны Евфрата. Это играл вернувшийся откуда-то Джафар. Конечно, Джафар — его флейта, его песни, те самые, которые доносились во дворец осенью. Теперь они стали волшебным ядом, который вливался в уши и, накапливаясь в душе девушки, все сильнее и сильнее ее отравлял. Наслушавшись ная, Джан почти до утра — не могла заснуть. В несчетный раз вспоминала тот октябрьский вечер, когда бронзово-загорелый юноша прошел в нескольких шагах от нее, и она видела его сквозь тонкий шелк, словно предрассветную грезу. Снов принцесса больше не хотела. Надоело ей и мечтать о муже, похожем на пастуха-музыканта. Хотелось встретиться с настоящим, живым Джафаром, посидеть с ним рядом, испытать в самом деле прикосновение его бархатистой горячей кожи…
Девушка кляла себя за то, что не сумела казаться здоровой. Быть может, встретила бы его где-нибудь в степи, а теперь больше никакой надежды… Целыми ночами горела, как в огне, но огонь этот перестал быть блаженно-радостным. Мучил ее, доводил до слез. Джан металась по постели. Только перед рассветом, и то не всегда, приходил тяжелый сон.
Наконец она почувствовала, что больше не в силах терпеть этих ночных пыток. Умирать ей не хотелось. Хотелось жить, но только не так…
Джан решилась. Однажды под вечер она позвала няню, во всем ей призналась и попросила устроить встречу с Джафаром.
От изумления и страха у Олыги густо забегали перед глазами черные жуки. В ушах пошел шум и свист. Вот, вот оно!.. Опять костер. Раздели, порют семи-хвостками, водят по горящим угольям. Полосами сдирают кожу. А потом сожгут живьем… Зашептала дрожащими губами:,
— Нет, няня, не то… Я все обдумала… Понимаешь — не могу иначе… Хоть раз… И все равно своего я добьюсь!
У Олыги уже прошел страх. Злоба забушевала, как горная река в грозу.
Никогда еще принцесса не слышала, чтобы ее няня, добрая няня, скдежетала зубами и ругалась, как водонос на базаре.
— Кошка ты блудливая… потаскушка персидская… и как только язык твой поганый не отсохнет. Нашла же в кого втюриться… дерьмо верблюжье… голяк… свистун задрипанный.
Няня хрипела, плевалась. Слона вырывались словно бешеные звери.
— Постой, постой, больше он мне не посвистит. Сдохнет, сволочь…
Джан, терпеливо ждавшая конца няниного гнева, побледнела и схватила Олыгу за руку.
— А то… Не пропадать мне из-за тебя, негодницы. Изведу его — и все. Люди найдутся… Джан, что ты делаешь!.. Джан!..
Метнувшись в глубь комнаты, девушка схватила с полки коричневый пузырек.
Олыга остановилась. Упала на колени.
В ужасе протянула руки к своей питомице. Ее не было. Перед няней стояла женщина лет на десять старше Джан. Лицо умирающей. Губы сжаты. Огромные глаза остановились. Не она, не она… Мать ее, когда лежала на смертном одре… Зейнеб, солнце Востока. И голос ее, глухой, тоскливый.
— Слушай, няня, и запомни. Джафар в могиле — и я в могиле… Поняла?
Олыга хрипло рыдала. Полные плечи вздрагивали. Из-под косынки выбились седеющие волосы.
Заплакала и Джан. Порыв прошел. Минуту тому пинал, скажи няня лишнее слово, она в самом деле вы-пилй (5м до дна пузырек опия, данный хакимом. Но ня-п я молч, 1 всхлипывала, уткнувшись лицом в ковер.
Джан подняла ее, посадила на диван, целовала руки рабыни.
— Няня, нянечка… Не надо… Не бойся — все будет хорошо. Я обдумала. Помоги мне, няня, ты одна можешь…
По исхудавшим щекам девушки бежали частые слезы. Теперь ей было не шестнадцать, а на десять лет меньше. Плакала, как в детстве, когда не могла найти любимой куклы.
В эту ночь славянка опять увидела себя дома, на берегу широкой реки. Мало кто может ее переплыть, но Межамир переплывал, чтобы повидаться с Ольгой. Сняв свою рубаху, она обтирала его мокрое, милое, сильное тело, и оба начинали гореть веселым летним огнем. Соловьев не слышно, звезд не видно. Ничего и никого больше нет — только Межамир и она.
Проснувшись, долго смотрела в темноту, всхлипывала. Да, да… пятнадцать лет ей было. Потом поженились.
Когда увезли ее в далекие страны, жила с другими. И сейчас есть сторож при жирафах, но все не то, не то… Давно, давно не плакала по Межамире, теперь снова плачет.
А Джан, голубка, нечем будет и молодость вспомнить — все гарем да гарем. Вот только в пустыне погуляла… А выйдет замуж, запрут еще крепче — и без покрывала никуда. Тюрьма да и только. И няня Олыга опять плачет. Такая уж женская доля, чтобы дрожать и плакать.
На следующее утро хаким, к своему удивлению, заметил, что Джан почему-то неузнаваемо повеселела.
Принцесса смеялась. Спросила, скоро ли он снова разрешит ездить верхом. «Что за странная девушка, — думал врач, — и что за странная у нее болезнь…»
Когда стемнело, няня тайком принесла евнуху Ибрагиму большой кувшин крепкого пальмового вина. На этот раз он не выдержал искушения. Жадно пил и, как истый пьяница, быстро охмелел. Шарил дрожащими бесстыдными руками по ее телу. Олыга терпеливо ждала, когда негр свалится и захрапит. Потом задвинула на всякий случай засов и принялась рыться в медном ларце, который стоял в углу. Не раз видела, как Ибрагим прятал туда ключ от калитки, проделанной в задней стене гаремного сада. Открыть ее — и можно незаметно пройти до самого берега Евфрата.
Отыскав знакомый ключ, няня вынула из кармана халата небольшой кусок воска. Сделала два отпечатка — если один не удастся, пойдет в дело другой.
Джан долго обдумывала свой план. Старалась все предусмотреть. За изготовление ключа никто еще не сулил в Анахе трех серебряных диргемов. Старый слесарь, к которому обратилась Олыга, сразу понял, что дело тут опасное. Обтачивал замысловатую бородку поздней ночью, завесив окно толстым абайе. Трусил. Все время прислушивался, не идут ли его схватить. Три диргема все же есть три диргема, и слесарь сделал отличный ключ.
7
Пора, однако, всем слушающим сей правдивый рассказ узнать, кто же был пастух Джафар и как он научился играть столь искусно на флейте-нае.
Аллах велик. Он знает, откуда солнце высосало дождевые капли, смочившие лысину поэта. Ему ведомо, где родятся драгоценные камни Индии и где выводят птенцов лебеди, которые зимой прячутся в камышах Евфрата. Ни одна женщина не зачнет в тайне от пего, и огонь вожделения не загорится без ведома Аллаха ни в подростке, подобном сухому труту, ни в старике, которого зажечь не легче, чем дубовую колоду, принесенную весенним наводнением.
Аллах знал, конечно, и кто родители мальчика, получившего имя Джафара. Знать знал, но не соблаговолил открыть этого никому из смертных. Может быть, открыл одному — двум ангелам, но, когда бесплотным духам приказано молчать, они молчат так же крепко, как богохульный поэт, которому палач вырезал на багдадском рынке нечестивый язык и бросил его на съедение бродячим собакам.
Джафар был подкидышем, и нашли его у воды. Не следует, однако, сравнивать его с еврейским пророком Моисеем, которого, как известно, некая египетская царевна, любившая купаться, обнаружила в тростниковой корзине на берегу Нила. Джафар на библейского пророка нимало не походил, да и нашли его, хотя и у воды, но совсем при других обстоятельствах.
В деревне Апсахе близ Анаха, как и во всякой деревне, было несколько фонтанов. Речка протекала близко, но вода в ней не годилась для питья. Один из фонтанов находился на площади под вековым развесистым платаном. Вода лилась из железной трубки, пропущенной сквозь мраморную замшелую плиту, на которой когда-то деревенский каменотес вырезал, как умел, стих из корана, окруженный виноградными гроздьями, цветами и колосьями. Зимой струя била толще, чем большой палец первого деревенского богача, торговца скотом. В июне начинала худеть. В сентябре становилась порой тоньше мизинца новорожденного. Женщины с кувшинами на головах спешили тогда к фонтану чуть свет, чтобы занять очередь, всласть наговориться о своих снах, отдохнуть от мужей и заодно послушать, что же нового случилось на свете…
Кувшины наполнялись медленно. Солнце успевало разбудить цикад на платане, и они начинали звенеть так пронзительно, что женщинам со слабым голосом приходилось их перекрикивать.
В то сентябрьское утро, когда нашли Джафара, еще до пробуждения цикад у фонтана поднялся такой гам, что слепец-нищий, проходивший недалеко, послал мальчишку-поводыря узнать, не пожар ли где-нибудь на площади, или, быть может, лихие люди обокрали ночью единственную деревенскую лавку, у дверей которой этот нищий сиживал по вечерам, распевая нравоучительные стихи.
Пробравшись через толпу женщин, поводырь увидел, что жена брадобрея, Айша, держит на руках голенького плачущего младенца и пробует его успокоить. Мальчишка знал, что родить она никак не могла, ибо приходила каждый день к фонтану тонкая и стройная, как антилопа пустыни. Так, по крайней мере, говорил любовавшийся ею мальчишкин дядя, а он знал толк и в женщинах, и в антилопах, так как долго служил в солдатах, и отряд его стоял гарнизоном на самой окраине Сирийской пустыни. Следует сказать, кроме того, что Айша и забеременеть-то не могла — почтенный Абу-Керим, муж ее, был весьма стар, а она, хотя и юна, но столь добродетельна, что матери ставили ее в пример подрастающим дочерям.
В то утро Айша пришла к фонтану первой. К своему удивлению, услышала, что по другую сторону мраморной плиты громко плачет младенец. Он лежал между узловатыми корнями платана и надрывно кричал, перебирая ручками и ножками. Малютке было жестко и холодно. Кто-то оставил его на траве совершенно голым.
Должно быть, "этот кто-то умел читать и знал, что по пеленкам из тонкого полотна, по золотым медальонам, игрушкам из слоновой кости не раз уже добирались до происхождения подкидышей, оставленных матерями весьма знатными. То же самое случалось, правда, и с родительницами совсем незнатными. Стоило завернуть младенца в кусок старого халата, и рано или поздно халат с оторванной полой обязательно попадал на глаза тому, кто растил подкидыша и берег тряпку.
На ребенке, которого нашла Айша, не было ни единой нитки. Жена брадобрея принесла его домой. Почтенный Абу-Керим сразу же понял, что подброшенный ребенок ниспослан Аллахом именно ему в награду за добросовестное бритье правоверных в течение сорока восьми лет, усыновил его и назвал Джафаром.
Прошел и год, и два, и пять, и семь. Мальчик в короткой рубашке (сыну брадобрея ходить голым не подобало) давно бегал на деревенской площади. Уходил и в степь. Научился уже плести из травинок клеточки для цикад и бросать пригоршнями пыль в христиан, проезжавших, как надлежало гяурам, на мулах, сидя по-женски. Читать Джафара не учили; однако он уже твердо знал, что только у правоверных бог настоящий, и Мухаммед пророк его, христианский же бог — ненастоящий и еврейский — тоже. Поэтому и в евреев он бросал пригоршнями пыль, но в Апсах они заглядывали редко.
Пока в фонтане воды было много, о приемном сыне брадобрея никто не вспоминал, но лишь только струя начинала чахнуть и перед плитой выстраивалась очередь кувшинов, снова приходил черед Джафара.
Стоило одной из женщин вспомнить о том, как год, три, пять, семь лет тому назад на этом самом месте был найден подкидыш, и затихавшая было болтовня снова разгоралась, как костер, в который подбросили сухого саксаула.
Когда царствовал халиф Гарун аль-Рашид — да ниспошлет Аллах его тени тысячу гурий, алмазный дворец и саблю, по сравнению с которой его любимая сам-сама все равно, что ржавая кочерга по сравнению с дамасским клинком, — когда царствовал халиф Гарун аль-Рашид, хотим мы сказать, добродетель мусульманок была не менее тверда, чем мрамор армянских гор. Прекрасный камень, надежный камень, но бывает ведь, что и он трескается… Вряд ли поэтому ошибались те, которые считали, что, если, поискать как следует, то за двадцать часов ходу по стране можно найти не одну, а десятка два женщин, совсем недавно изменявших своим мужьям с их друзьями, двоюродными, а то и родными братьями, секретарями, погонщиками мулов, виночерпиями, конюхами и иными мужчинами.
Но женщины хотели точно знать, кто же она, нарушившая супружескую верность. Хотели знать, но не могли дознаться.
И пусть не думают слушатели сей повести, что тайна рождения Джафара, в конце концов, будет нами раскрыта. По воле Аллаха пророк запер ее в невидимый ларец и бросил ключ в океан эфира, который, как известно, тоже невидим. Найдется же ключ лишь в тот день, когда небо обрушится на пылающую землю, каждому воздается по делам его, и все тайное станет явным…
Преклонимся поэтому перед мудростью Аллаха и не будем ломать себе голову над тем, откуда и каким образом попал в деревню Апсах новорожденный арапчонок, названный потом Джафаром. Мальчик он был веселый и спокойный. И маленьким плакал редко. Много чаще смеялся. Увидит котенка, потешно задравшего хвост — расхохочется. Найдет навозных жуков, сцепившихся задками, — смеется. Польет весенний дождь — Джафару весело. Загремит гром — он только вздрогнет и с улыбкой смотрит на перепуганную мать.
Растить его было легко. Болел редко. Крепкое, вечно загорелое тельце не боялось ни жары, ни зимнем прохлады. Соседки завидовали Айше — не носила, не рожала, а послал же ей Аллах такого ладного сынка… Завидовали ему порой и мальчуганы-товарищи. Подкидыш, приемыш, а как его любит брадобреева жена. Ласкает, целует, игрушки ему дарит. Их вот родные матери шлепают, да еще как, а ему приемная все, все прощает.
Как и все дети, Джафар любил солнце, зелень, воду, но больше всего он любил звуки. Совсем маленьким научился у ибисов цокать так похоже, что стоило ему, спрятавшись в кустах, начать призывную дробь самки, как со всех сторон взбудораженные самцы бежали, полураспустив крылья, и вытягивая длинные шеи. Научился он подражать и звону цикад. Те, правда, не обращали на него внимания, но зато маленькие товарищи удивлялись, а Айша нежно целовала черные волосы голосистого сынка. Она знала, что Джафар — мальчик благонравный, и, когда он подрос, не запрещала ему целые дни проводить в степи. Почтенному Абу-Кериму это не нравилось. Он давно решил, что его богоданный сын должен стать брадобреем. Хотелось ему поскорее взять мальчика к себе в цирюльню, но Айша пока не желала об этом и слышать. Пусть еще погуляет два-три года, окрепнет, выровняется, тогда можно и за работу… Старик хмурился, но до поры до времени любимой жене не перечил.
Джафар уже давно перестал бросать пыль в проезжающих гяуров и плести корзиночки для цикад. Весной он с утра до сумерек просиживал в степи у ручья, вдоль которого густо рос тамариск, серебристая джида и терновник. Еду брал с собой. Там было соловьиное царство, и Джафар, затаив дыхание, подбирался к маленьким серым бюльбюль, чудесным птичкам, которых Аллах создал на усладу людям, умеющим слушать. Поужинав, мальчик снова уходил слушать соловьев, но уже не в степь — ночью по ней бродят шакалы и злые духи. Джафар пробирался на мутную речку, которая текла сейчас же за крайними домами деревни. И там в кустах жили бюльбюль. Мы знаем уже, что голосам ибисов и цикад он научился легко. Труднее было с песней жаворонка. Соловьиные трели дались тяжелее всего, но всемогущий дал Джафару отличный слух, да и усердия у него было немало. Никому ничего не говоря, часами насвистывал, забравшись в кусты, поближе к соловьям. Однажды, ласкаясь вечером к матери, мальчик вдруг громко и чисто запел, как бюльбюль. Айша была изумлена и расплакалась от восторга, но почтенному Абу-Кериму соловьиное искусство Джафара совсем не понравилось. Он испугался, что сын, ниспосланный богом, чего доброго, сделается фокусником и начнет потешать людей на базарах, позоря отцовские седины и ничем не запятнанное имя. На первый раз он строго-настрого запретил Джафару подражать соловьям, жаворонкам, франколинам и прочим птицам. Разъяснил мальчику, что это и весьма неприлично, и противно вере, ибо Аллах определил человеку быть человеком, а птице птицей, но не наоборот. Джафар, хотя и слышал кое-что о говорящих попугаях, но промолчал, боясь основательной порки. Мать по-прежнему никогда его не секла, отец же считал, что без розги путного человека не вырастишь. Пустил ее в ход через несколько дней после нравоучительного разговора о птицах. Джафар, воспользовавшись тем, что отец ушел в гости, залез на чердак и снова принялся свистеть по-соловьиному, а брадобрей, как на грех, вернулся домой раньше времени. Соловьиные трели обошлись мальчику недешево — дня три с трудом мог сидеть. С полгода он не подражал дома ни соловьям, ни цаплям, ни гусям, ни удодам, ни иным птицам, но в конце концов снова попался. Отец услышал, как он, спрятавшись за кустом жасмина, заливается жаворонком. На этот раз богобоязненный старик решил, что порка не поможет. Не трогая Джафара, он оттаскал за волосы вечную попустительницу Айшу и объявил ей, что берет мальчика в цирюльню. Как ни плакала нежная мать, муж остался непреклонен. Потребовал, чтобы она немедленно сшила Джафару две взрослых длинных рубашки вместо полудлинных, которые он носил лет с семи. Так на одиннадцатом году жизни соперник птиц расстался со своей свободой и начал обучаться благородному ремеслу брадобрея. Пока что он подметал глинобитный пол, усыпанный клоками волос — иссиня-черных, просто черных, рыжих, седеющих, седых, грел воду для бритья, особо почетным старикам стирал пыль с бабушей, но чаще всего мылил, мылил, мылил. С утра до вечера водил маленькой ладонью по щекам, заросшим деревенской запущенной щетиной. Иногда, правда, ладонь отдыхала, скользя по щекам юноши, впервые решившегося побриться, но это бывало редко. Надо сказать, что в цирюльнях нечестивых франков и в те далекие времена употреблялись помазки из барсучьего волоса, в царстве же халифа они были запрещены. Барсук ведь недалеко ушел от свиньи, и не подобало волосам из его хвоста прикасаться к щекам правоверных.
К концу дня Джафар, случалось, потихоньку плакал от усталости и скуки, хотя по-прежнему был туг на слезы. Когда Абу-Керим драл его за уши, мальчик только закусывал губу и молчал. Знал, что отец наказывает не зря. То напустил лавочнику мыльной пены в глаза, то вода для бритья оказалась чуть теплой, то забыл обтереть бабуши зеленочалменному хаджи…
Проработав несколько месяцев, Джафар начал уставать меньше, но скука осталась. Она росла, переходила в тоску. Праздников почти не было. Старик брадобрей любил свое немудреное дело, любил и деньги. Двери цирюльни не запирались с утра до ночи. С утра до ночи Джафар подметал, грел воду, мылил, мылил, мылил… Айша горько плакала, видя, как он худеет и чахнет, словно деревцо, лишенное света.
Пока шли скучные зимние дожди и завывал холодный ветер, работать в цирюльне было еще полбеды. Селянам дома не сиделось. Сходились к Абу-Кериму. Играли в кости, рассказывали поочередно сказки, а Джафар, пока не замечал отец или подмастерье, стоял у притолоки и жадно слушал.
Его мучения начинались весной. Мальчик знал, что в степи горит жгучее солнце, сотнями звенят жаворонки, цокают ибисы, цветут ковры красных и золотистых тюльпанов. Он же ничего не видит, ничего не слышит… Изо дня в день опротивевшая полутемная комнатушка, щетинистые щеки, клочья волос на полу, мыльная пена… Тоскливо было работать и летом, когда трава высохла, стрекочут кузнечики, звенят цикады и в обмелевшей речке вода такая теплая, что хоть целый день из нее не вылезай. Послушный раньше, ласковый мальчик становился строптивым и угрюмым. Иногда он не выдерживал — бросал работу и без спроса уходил в степь. Знал, что с неделю придется морщиться от боли, прежде чем сесть, и надолго распухнут уши, но все-таки уходил. Пробирался в царство бюльбюлей и, лежа на животе, прилежно учился новым для него соловьиный коленцам.
Характер Джафара мог испортиться непоправимо, но, когда ему пошел тринадцатый год, в его жизни почти одновременно произошло два важных события: смерть приемного отца и появление в деревне Апсахе странствующего музыканта. Старый брадобрей умер неожиданно для всех и для самого себя. Накануне он, как обычно, целый день стриг, брил, пускал кровь, ставил пиявки, выслушивал и передавал деревенские сплетни. Вечером, в пятый раз за сутки, громко засвидетельствовал, что бог един и Мухаммед пророк его. Мирно отошел ко сну и не проснулся.
Айше почудилось на рассвете, что рядом с ней лежит кто-то чужой. Испугавшись, она схватила мужа за руку и истошно закричала — рука была твердая и холодная, как остывшее баранье мясо.
На похоронах Джафар горько плакал вместе с матерью. Абу-Керима он с малых лет больше боялся, чем любил. Отец всегда легко брался за розгу, а последние два года брался все чаще и чаще. Но мальчик все-таки плакал искренне — было жалко ворчливого старика, жалко его седой трясущейся головы, его сказок о мореходах, великанах, злых духах, девушках, унесенных драконами…
Надо все же сказать правду. Джафар поплакал, поплакал и быстро успокоился. Жить ему стало много легче. По-прежнему мальчик работал в цирюльне, но и там после смерти отца чувствовал себя свободнее. Хозяином сделался подмастерье Абу-Керима, Абдоллах — молодой еще, красивый мужчина лет тридцати двух, который, на удивление всей деревни, упорно не хотел жениться. Нрав у него был веселый. Любил пошутить и посмеяться. Очень его забавляли соловьиные трели Джафара, который снова стал подражать пернатым, не боясь теперь ни за уши, ни за седалище. Иногда по вечерам Абдоллах нарочно созывал в цирюльню трех-четырех приятелей, и мальчик, на удивление всем, пел соловьем и малиновкой, цокал, как ибис, или, расшалившись, вдруг заливался таким отчаянным шакальим лаем, что деревенские псы, взъерошив шерсть, начинали рваться с цепей.
Когда Джафар просился погулять, отказа ему не бывало. Возвращаясь с одной из степных прогулок, ученик цирюльника впервые в жизни услышал музыку. У лавочника, правда, висел на стене никому не нужный эль-уд[24], но из семи струн три были давно оборваны, да и шейка из черного дерева, выложенного перламутром, от времени рассохлась и треснула.
Он знал, что поют птицы. А то, что может петь инструмент, мальчику и в голову не приходило до того вечера, который он навсегда запомнил. Была весна. Наслушавшись соловьев у ручья, Джафар возвращался домой. Недалеко от площади остановился, чтобы посмотреть, как маленькая дряхлая старуха тащит вязанку хвороста больше ее самой.
Вдруг со стороны площади полились неведомые звуки.
Джафар прислушался. Они были чистые, светлые, прозрачные, словно голос иволги. Журчали, как февральский ручей, сыпались веселым дождем, ныли, как больной ребенок. У мальчика забилось сердце. Во весь дух побежал на площадь.
У фонтана стояла толпа. Прислонившись к стволу платана, сидел старик с невидящими глазами, подернутыми белой плевой. Он играл на длинной флейте из тростника. Узловатые, но быстрые пальцы то медленно опускались на темные дырочки, то начинали бегать по отверстиям так быстро, что нельзя было за ними уследить. Целый вечер флейта смеялась, плакала, звенела, как цикада в июльский полдень.
Джафар забыл об ужине, забыл обо всем. Затаив дыхание, слушал старика, пока не настало время вечерней молитвы, и он, спрятав флейту в полотняный кошель, разостлал коврик для намаза.
Ночью мальчик долго не мог уснуть. Думал о том, какие чудесные вещи есть на свете, а он их не знает… На следующий день прислушивался, не запоет ли флейта-най. Вечером снова пошел к фонтану, но нищею старика не было. Всезнающие мальчишки сказали, что он ушел со своим поводырем дальше. Пробирается в Багдад.
Теперь Джафар целыми днями мечтал о том, как бы ему самому раздобыть чудесную флейту. Пробовал просить у матери подарить ему най, но Айша рассердилась всерьез. Чтобы ее сын да стал музыкантом! Этого только не хватало…
О том, что при дворе Гарун аль-Рашида славный Эль-Моусели в великой чести у самого халифа, деревенская жительница, конечно, не знала. Не знала и того, что совсем близко — у бедуинов пустыни — музыканты почитаются любимцами Аллаха, наравне с певцами — шаирами. В Апсахе селяне смотрели на них, как на самых последних людей — не многим лучше погонщиков ослов и золотарей.
Джафар все-таки не хотел расставаться со своей мечтой. Заметив, что его веселый хозяин Абдоллах за последнее время что-то еще больше повеселел, он отважился попросить дорогой подарок у него. Брадобрей не рассердился. Он только внимательно посмотрел на Джафара, усмехнулся и ничего не ответил.
Прошла еще неделя, и в жизни мальчика снова произошло два важных события — на этот раз оба в один и тот же день.
Во-первых, весельчак-брадобрей женился на его матери, во-вторых, новый отчим подарил ему заветную флейту. Обещал при случае найти и учителя.
Деревня ахнула. С того дня как у фонтана юная тогда жена брадобрея нашла подкидыша, ни разу еще не было там такого шума. Говорили, кричали, спорили, конечно, не о том, следовало ли дарить Джафару флейту, а о браке его матери. Одна из женщин, некогда ставивших в пример ее добродетели своим подраставшим дочерям, заявила во всеуслышанье, что чувствует себя такой дурой, каких еще свет не производил. Соседка сказала ей, что она совершенно права, после чего обе женщины вцепились друг другу в волосы, и шум стал еще сильнее. Обижена была и сваха, которая лет десять подряд пробовала женить красивого Абдоллаха. Многие были обижены. Несколько благочестивых женщин потом просили и требовали у своих мужей, чтобы ноги их больше не было в доме, где творятся вещи столь богопротивные. Мужья, однако, на сей раз оказались тверды, как кремень, хотя благочестие уважали. Открывать вторую цирюльню никто не собирался, а ходить нестриженым и небритым никому не хотелось.
Деревня поволновалась, поволновалась и успокоилась. Женскому коварству, конечно, нет предела, но в конце концов Коран не воспрещает вдовам выходить за бывших подмастерьев, а что не запрещено, то надо считать дозволенным.
Прошло еще месяцев десять, Джафару шел четырнадцатый год. Он был высоким худощавым подростком. Давно вырос из своих когда-то длинных рубашек. Мать сшила целых четыре новых. В прохладные дни будущий цирюльник носил уже широкий полосатый абайе из верблюжьей шерсти и кожаные сандалии. В плаще, особенно сзади, выглядел совсем как взрослый парень. Сняв его, опять становился нескладным подростком с чересчур длинными руками и ногами, но Айша, смотря на него, больше не плакала. С тех пор как Джафар перестал быть целодневным затворником цирюльни, он опять загорел и поздоровел. При людях стеснялся уже ласкаться к матери, но, когда никого не было, охотно подставлял свои румяные щеки под ее поцелуи. Снова стал спокойным и приветливым. О розгах больше и помину не было. Подарив пасынку най, Абдоллах прочно завоевал его сердце.
Мать Джафар, как себя помнит, любил крепко и нежно, но теперь ему казалось, что она стала еще ласковее и добрее. Недаром и най не отобрала. Айша была счастлива. Тайное, став явным, понемногу перестало быть новостью. Даже самые отъявленные сплетницы находили теперь, что дом цирюльника по-прежнему остался почтенным домом. Радовала Айшу и недрогнувшая любовь Джафара. Она никогда не говорила с ним о прошлом, но понимала, что подросток все знает. Однажды обняла его и, покраснев, спросила шепотом:
— Ты не осуждаешь меня, мой мальчик?
Он ответил просто и искренне:
— Нет, мама, нисколько…
Голос у Джафара начал ломаться. Соловьиные трели больше не выходили, да и перестали его занимать. В конце концов, прав оказался покойный отец — человеку определено быть человеком, а птице птицей… Теперь, уходя в степь, он всякий раз брал най. Чувствовал, что мог бы играть, если бы только кто-нибудь показал, как обращаться с флейтой.