Все пятеро, ежась от прохлады, залезли в большую колдобину. Дух захватило. Тела покрылись блестящими пузырьками. Плавать было негде, а стоять на одном месте холодно. Взявшись за руки, закружились хороводом. Потом с криком и визгом начали обдавать друг друга водой, потом мальчики неожиданно перекувырнулись, выставив из воды ноги, и не только ноги. Все это совсем не походило на чинные купания с няней в Евфрате, но было гораздо веселее. Провозившись в воде до пронзительной дрожи, выбрались на берег и принялись ловить жуков-скакунов. Эти юркие твари бегали туда и сюда по песку, подпускали совсем близко и в последнее мгновение взвивались зеленой сверкающей дугой. Для чего принцессе Джан вдруг понадобились жуки-скакуны, она не знала, но гонялась за ними по солнцепеку так, точно без них и жизнь не в жизнь. В конце концов прихлопнула одного веткой тамариска, осторожно схватила двумя пальцами, принялась разглядывать. Блестящая головка злобно вертелась, острые челюсти готовы были вцепиться в палец. За маленьким пленником следило пять пар юных глаз. Их обладатели и обладательницы сгрудились в один многорукий и многоногий куст. Джан вдруг почувствовала всем телом горячую бархатистую кожу обоих подростков. Не спешила бросить жука, хотя он уже пустил изо рта противную бурую жидкость. В груди девушки стал разливаться веселый огонь, похожий на тот, который горел во сне, когда ее ласкала тень Джафара. Но Джан вовремя вспомнила, что ей, дочери эмира анахского, не подобает все же так долго стоять почти в обнимку с этими полудикими мальчишками. Брезгливо вздрогнув, она бросила скакуна и принялась вытирать перепачканные пальцы.
После охоты на скакунов снова купались в ручье и снова промерзли. Потом улеглись рядышком на самом солнцепеке и долго смотрели, как высоко в небе кружат над оазисом орлы-стервятники, а над вершинами пальм толкутся чуть видные рои мошек.
Джан вернулась в свою палатку свежая и бодрая. Ей хотелось есть, двигаться, болтать. Вчерашний торжественный день казался уже далеким сном, а сегодняшний начался хорошо, и впереди предстояло еще много таких дней. Эмир предупредил шейха, что, по совету врачей, дочь должна есть то, к чему привыкла дома, и потому он отправляет с ней кухарку, посуду и запас провизии. Вообще просит предоставить ей жить в оазисе по-своему. Как мы знаем, велел только Джан в день приезда соблюсти все бедуинские обычаи.
Вечером гостья долго сидела у костра с женами и дочерьми шейха. Одна старуха-мать спозаранку улеглась в шатре. Рассказывали по очереди сказки. Пекли в золе яйца из запасов Джан. Бедуины птицы почти не держали, даже в оазисах. Зерна мало — нечем ее кормить, да и привычки у женщин нет возиться с курами. Лакомство было редкое, так же как и кофе со сластями из Анаха. Вспоминая месяц, проведенный во дворце, Рокая и Халима чинно ели медовые пряники, халву и рахат-лукум, а их младшие сестры еще больше перепачкали и без того грязные лица.
Потом пришел певец — шаир. Поклонившись Джан, старик гнусавым голосом начал:
— Наше племя обильно числом, воинами и поэтами…
«Придется поскучать», — подумала принцесса. Среди ее книг были и стихи семи древних поэтов, которые собрал сказитель Хаммада и назвал «Моалакки» — «Нанизанные». Знала, что все бедуинские песни-касыды начинаются с похвалы своему племени. Издревле так повелось.
— Наши девушки стройны, как газели пустынь, и дыхание их подобно аромату роз…
«Так ли, так ли? — пронеслось в голове Джан. — Стройны-то стройны, но зубов не чистят. Любят дикий лук, а он позабористее огородного… Ну, послушаем дальше. Теперь полагается описание покинутого становища и разлука с возлюбленной. Так и есть, так и есть…»
Хинд была прекрасна, как гурия рая.
«А что, если и там есть оспа?» — думает Джан.
Когда она приходила на девичьи посиделки, подруги бледнели, как звезды при восходе луны. Много поэтов слагали стихи в ее честь. Много храбрых воинов засылали свах к ее отцу, но Хинд любила одного Зурама, хотя только издали видела его. Не мог с ней встречаться воин потому, что его племя враждовало с племенем Хинд. Иногда лишь тайком подъезжал он к становищу на рассвете и, укрывшись за барханом, смотрел, как девушка идет к ручью с кувшином на голове.
Однажды, когда он лежал на песке, завернувшись в плащ, скорпион заполз ему под рубашку и вонзил свое жало в тело воина. Долго болел Зурам, а когда вернулся, наконец, к становищу, не нашел там никого. Одни лишь дыры от кольев виднелись на том месте, где стоял шатер Хинд, и ручей плакал об ушедшей красавице. И из очей воина полились слезы, крупные, как жемчуг, и горькие, как степная полынь…
Джан внимательно слушает. Джан улыбается. Уверена, что после славных подвигов и приключений Зурам снова найдет Хинд, а потом речь будет о гостье. Ну, конечно, конечно, как же иначе… Оказывается, что возлюбленная воина, хотя и была красавицей, но далеко ей до принцессы Джан. Принцесса стройна, как кобылица-четырехлетка, ни разу еще не бывшая жеребой. Лицо ее бело, как парное молоко (утром Джан, взглянув в зеркало, подумала со страхом о том, что скоро ее нельзя будет отличить от эфиопки). Щеки гостьи подобны лепесткам весенних роз, поступи ее позавидует молодая львица…
Однако он скоро кончит, а кошелька, как назло, с собой не взяла. Пожалуй, и няня не успеет за ним сходить.
Но шаир стихов не жалеет — не каждый же день бывает в оазисе такая гостья. Воспевает добродетели ее предков, красоту матери, ум самой Джан, которому удивляются седобородые кади, муллы и даже сам хаджи Абдоллах, который четырежды целовал черный камень Каабы и надеется поцеловать его в пятый раз. Складно гнусавит шаир, но пора ему уже и честь знать. Вот разозлился бы, если бы прочесть ему сейчас стихи вольнодумца Абу-Нуваса: «…я хотел бы, чтобы Аллах, за два года до моей смерти, обратил меня в злую собаку, и чтобы эта собака кусала за пятки всех паломников, которые туда приходят». Джан представила себе, как старый хаджи Абдоллах, подобрав полы парадного халата, улепетывает от поэта-собаки. Едва не расхохоталась, но вовремя прикусила губу. Сидит, скромно опустив голову, а шаир уже поет об Алмазе, который, наверное, происходит от кобылы пророка. Больше как будто восхвалять некого. Джан беспокойно вглядывалась в темноту, ища рубаху няни, но Олыга поспела вовремя — шаир как раз кончал касыду повествованием о верблюдах принцессы. Пришлось дать ему не один диргем, а целых три.
Там же около потухшего костра женщины улеглись спать. Джан осталась с ними. Узнала, что таков обычай. Пока тепло, всегда только на первую ночь почетного гостя укладывают в шатре. Няня Олыга в пустыне стала сговорчивее. Сказала, правда, что следовало бы принцессе ночевать у себя в палатке, но настаивать не стала. Принесла походные кошмы. Свежие простыни приятно холодили уставшее тело. Девушка по детской привычке поджала ноги, улеглась поудобнее. Взглянула на луну. Она сияла, как слава ее отца, или наоборот — певец — шаир что-то гнусавил на этот счет. Успела подумать и о том, что очень хорошо жить на свете, когда люди слишком не мудрят. Потом почувствовала прикосновение не то багдадского бархата, не то теплой кожи подростков, но думать об этом было лень. Джан, не сопротивляясь, полетела в колодец снов.
В оазисе предстояло прогостить три недели. Когда одна прошла, принцесса горько жалела, что осталось всего две. В первый раз в жизни она с утра до вечера делала что хотела.
Эмир Акбар тщательно обдумал поездку дочери. Знал, что в гостях у шейха ей придется жить совсем иначе, чем в Анахе. Из гарема сразу попадет в толчею. Эмир был уверен, что умная девушка сумеет обойтись с людьми, но без надзора ей оставаться не подобало. Няни было мало — больно добра Олыга. Отправил с Джан главного евнуха Ибрагима. Велел ему распоряжаться и глаз не спускать с принцессы — куда она с няней, туда и он.
Старый угрюмый негр был предан своему господину, как сторожевой пес. Больше двадцати лет оберегал его жен и дочерей. Подарки принимал только от эмира. Купить его было нельзя. Не отвязаться бы Джан от этой смоляно-черной тени, но эмир не знал, что его верный слуга — тайный пьяница. Во дворце, боясь плетей, Ибрагим пил только на ночь. Иногда отпрашивался дня на два — на три, уходил подальше в христианскую деревню и там давал себе волю, но пьяным его не видели ни эмир, пи дворцовая челядь.
В пустыне евнуха на первом же ночлеге угостили погонщики верблюдов. Угостили так, что поутру пришлось хозяина каравана прикрутить к седлу веревками. Будь негр трезв, он бы запретил Джан ехать без кафтана и босиком, но в тот день Ибрагим не мог отличить осла от верблюда.
Вечером его снова напоили конюхи, потом опять погонщики. Пальмового вина у них было припасено вдоволь, да и не только пальмового… Надеялись, что их, бедных людей, Аллах все же простит. В кои-то веки раз можно отдохнуть от хозяев. Евнух Ибрагим, око эмира, всю дорогу ничего не замечал. Изо дня в день сам и сандалий надеть не мог. Караван шел без хозяина — племянник шейха только охранял его, — но люди работали споро и весело. Старались угодить молодой ласковой принцессе.
В оазисе Ибрагим целыми днями не выходил из шатра. Когда не совсем был пьян, воевал с джинами. Злые духи не давали ему покоя. Словно фаланги, выползали из-под подушки. Высунув лобастые головы из кувшинов, пристально глядели на негра зелеными кошачьими глазами. Жирными жабами ковыляли по полу. Мохнатыми пауками падали с потолка. Старому евнуху было не до Джан.
От няни Олыги тоже порядком попахивало вином. В Сирийской пустыне заговорила в ней кровь русов — полян, выпить весьма и весьма любивших. С ног не валилась, была заботлива, как всегда, но порой принималась болтать очень уж весело и бестолково. Глаза у нее стали блестеть по-молодому. Всем была довольна, не бранилась, не напоминала своей питомице, что она дочь эмира анахского. Няня только втайне жалела, что нет здесь сторожа при жирафах. Впервые с тех пор, как караван арабских купцов подобрал ее в степи, рабыня почувствовала себя на свободе. Радовалась, что и Джан весело. Не такая она девушка, чтобы наделала глупостей, ходить за ней по пятам совсем не нужно, а когда же и погулять, как не сейчас. Вот-вот выдадут замуж, наденут на бедную покрывало, и сиди тогда сиднем до смерти… И няня только посмеивалась, глядя, как Джан, наравне с Рокаей и Халимой, шлепает босиком по горячему песку, а ветер обвивает вокруг колен ее тонкую рубашку.
В городе, проходя с няней и всегдашним телохранителем по единственной анахской улице, Джан иногда попадала в толпу кочевников, приехавших менять своих баранов на соль и муку. Они были неряшливы, оборваны и грубы. Грязные тела пахли человеческим и верблюжьим потом. Молодые полуголые парни разглядывали девушку и, случалось, отпускали такие шутки, что телохранитель пускал в ход палку, а няня поскорее уводила принцессу подальше. Бедуины оазиса Алиман, полуземледельцы, полупастухи, были почище и много скромнее. Вначале они и вовсе побаивались Джан. Дочь эмира, гостья шейха, не знать, как к ней и подойти. Не сними она своего кафтана, вышитых золотом сапожек и сверкающих драгоценностей, так бы и пришлось ей все три недели пробыть с дочерьми Абу-Бекра. Но к приветливой босоногой де-нушке с большими глазами и обгоревшим носом при — ' ныкли быстро. С утра до вечера гостья проводила время с молодежью оазиса. В каждом шатре была мужская и женская половина, на песке тоже" спали порознь и далеко друг от друга. Замужним не полагалось и разговаривать с чужими мужчинами, но для девушек этого запрета не было. Покрывал не носил никто. Джан иногда казалось, что она уже давно живет среди этих веселых людей, с которыми и ей было просто и весело. Старалась быть, как они. Старикам и старухам нравилось, что принцесса, как и все девушки, кланяется им первая. Джан даже делала порой вид, что собирается стать па колени. Знала, что вовремя остановят; у простых людей были не очень простые обычаи.
Гостью полюбили. Оказалось к тому же, что никто в оазисе не умеет так рассказывать сказки, как она. Что ни вечер, на окраине пальмовой рощи зажигался костерчик, чтобы было веселее болтать. Усаживались вокруг него все четыре шейховых жены, Рокая с Халимой, трое их братьев постарше и десятка два женской родни. Были тут и девочки-подростки, и молодые женщины, и две сгорбленных седовласых старухи. Их Джан вначале дичилась. Выбирала такие сказки, что и при мулле повторить можно. Но старухи, причмокивая высохшими губами, принялись сами рассказывать о делах былых времен. Шутили крепко, крепче, чем молодые бедуины, с которыми принцесса болтала днем. На второй вечер она расхрабрилась. Знала, что сказки увеселительные куда занимательнее нравоучительных. Смеялись все — седовласые шейховы тетки еще громче своих внучек. Когда собрались в третий раз, Джан отважилась без пропусков повторить повесть об Юсуфе-водоносе, переночевавшем в гареме почтенного кади. Хохот стоял такой, что любопытные шакалы, усевшиеся было невдалеке от костра, поджали хвосты и убежали в пустыню. В ту же ночь жены, давясь от смеха, рассказали историю Юсуфа мужьям. Те, переврав каждый по-своему, передали ее поутру кто приятелям, кто взрослым сыновьям, и через сутки, кроме малых ребят, не было в оазисе человека, который бы не знал истории хитрого водоноса, привезенной анахской гостьей. Мужчины жалели, что нельзя им самим послушать рассказчицу. Мальчики завидовали однолеткам, сыновьям шейха. Им еще позволялось сидеть по ночам у семейного женского костра, хотя старшему, Исмету, недавно кончился шестнадцатый год. Когда он, голый, как и все подростки, водил лошадей на водопой, женщины, случалось, пристально смотрели на его тело, лоснившееся от солнца, как спеющий финик. Многим хотелось бы его заполучить на свое ложе, но сам Исмет еще ни разу не отважился на то, о чем думал втайне.
После персидских сказок Джан юноша не мог спать. Горел как в лихорадке, метался, вставал поутру с измученными, ввалившимися глазами. Потом начинались мучения дневные. Уже не раз он ходил купаться с Джан, Рокаей, Халимой и двумя младшими братьями. Никто не обращал на это внимания — шкуры вокруг поясницы не носит, значит, еще не мужчина. К младшим мальчикам Джан привыкла так быстро, что и сама удивлялась. С Исметом было стыднее, но принцесса сказала себе, что между пятнадцатью и шестнадцатью — только год разницы, а до семнадцати ему еще далеко. Девушка к тому же смотрела спокойно и на него, и на других юношей, одетых и раздетых, которых встречала в оазисе. Засыпая, ждала Джафара, но в пустыне он не приходил, и ночи были скучны без его стремительной тени.
Исмет мечтал по-иному. Мечтал о той, которую видел. Ночью его мучили воспоминания о Джан, днем — ее близость. На берегу ручья старался не смотреть на ее тело. Боялся, что вот-вот загорится по-ночному страсть — и он станет похож на взбудораженного ишака.
Были эти купальные мучения и страшны, и желанны. День за днем видел рядом с собой обнаженное тело девушки, которая скоро должна была уехать. Ни одним словом, ни одним движением не выдавал своей страсти, но Джан недаром прочла великое множество сказок и стихов о любви. Понимала не хуже замужних, что делается с юношей. Втайне была горда — до сих пор никто еще не влюблялся в дочь эмира анахского, а если и влюблялся, то она об этом не знала.
Аллах велик, и ему одному ведомо, куда несет человеческие песчинки ветер судьбы.
Дня за три до отъезда Джан, как обычно, купалась в ручье вместе с двумя дочерьми и тремя сыновьями шейха Абу-Бекра. Была уже вторая половина октября, но днем солнце палило так же жарко, как и в августе. Раскаленный песок быстро сушил мокрые тела. Опять и опять хотелось в воду. После купания все забрались в тень тамарисковых кустов. Рокая, Халима и двое младших мальчиков быстро заснули. Джан спать не хотелось. Наломала тонких ивовых прутьев и принялась плести корзиночку. Исмет подсел к ней. Пристально смотрел, как быстро, но неумело двигались ее тонкие загорелые пальцы. Потом внял у нее непослушные прутья, положил к себе на колени. Хотел показать, как делается донышко. Она, деловито нахмурив брови, нагнулась, чтобы лучше видеть зародыш корзиночки, и вдруг почувствовала голым плечом, что кожа Исмета горяча, как у коня после долгой проездки. Опять у нее зажегся в груди тот веселый огонь, который она ощутила немного дней тому назад, разглядывая пойманного жука с младшими братьями Исмета. На этот раз огонь был много жарче. Джан с трудом дышала. По ногам пробежала блаженная дрожь. Девушке вдруг стало стыдно. Хотела отодвинуться и не смогла. Заметила, что глаза Исмета потемнели. В памяти замелькали знакомые страницы «Хезар Эфсане». Книголюбивая принцесса сразу поняла, что и ее соседа палит то же пламя. Стало еще стыднее. Но огненные струйки бежали по животу, растекались по ногам, и Джан, сама не замечая, что делает, всем телом прижалась к Исмету.
Аллах велик. Он сотворил небо и землю и создал горы, чтобы земля перестала качаться, как старая христианка, упившаяся вином на крестинах. Ни единый волос не падает без его ведома, будь то волос из бороды хаджи, трижды побывавшего в Мекке, или волос из хвоста осла на багдадском базаре.
И та большая синяя муха, которая уже давно кружилась над спящей Халимой, выбирая, куда бы ей сесть поудобнее, и эта муха прилетела, конечно, по воле Аллаха. И он, всевидящий, повелел ей сесть именно на верхнюю губу спящей и именно в то мгновение, когда руки и ноги Джан и Исмета уже переплелись наподобие прутьев в дне начатой корзиночки.
Ниспосланная Аллахом муха сидеть спокойно не умела, а Халима была щекотлива. Она чихнула столь сильно, что райское пламя, охватившее оба юных тела, сразу погасло, и прутья расплелись прежде, чем дочь шейха успела как следует проснуться. Когда Халима протерла глаза, ее брат и Джан лежали, обратив седалища к небу, и между их неподвижными телами свободно мог пробежать призовой верблюд.
Аллаху было угодно, чтобы принцесса Джан отбыла из оазиса Алиман столь же непорочной, как и приехала.
Халима, Рокая и трое их братьев провожали гостью до первого привала в пустыне. Обнимаясь на прощание с Джан, сестры расплакались. Заплакала и принцесса. От дочерей шейха, как всегда, попахивало кизячным дымом и молоком, но Джан теперь был мил и этот запах, запах свободных дней…
С Исметом обняться было нельзя. Джан улыбнулась ему сквозь слезы и молча кивнула головой. Юноша ловко вскочил на гнедого жеребца и сразу поднял его в галоп. Рокая и Халима затрусили вслед за ним на своих верблюдах. Джан смотрела им вслед, пока от друзей не осталось одно золотистое облачко пыли.
В ночь перед возвращением каравана принцессы в Анах прошла первая осенняя гроза. Няня Олыга, боявшаяся грома, лежала в палатке, прижавшись к Джан, и для большей верности молилась вперемежку то Аллаху, то полузабытому Перуну страны русов. Утро снова было солнечное. От омытой дождем, готовой воскреснуть земли поднимался прозрачный туман. Копыта лошадей хлюпали по грязи. Старый Алмаз, шумно втягивавший теплый влажный воздух, довольно пофыркивал и шел широким, бодрым шагом.
Подъезжая под вечер к городу, Джан набросила на голову полупрозрачную индийскую шаль. После грозы она крепко спала, не успела набелить обожженное солнцем лицо и не хотела, чтобы его видели таким любопытные анахские жители.
Перед самым спуском к Евфрату из глубокого оврага-промоины, по которому проходит дорога, выкатилось большое стадо овец. Выходя из теснины, оно растекалось по степи, как успокоившийся поток, но из оврага лились все новые и новые блеющие волны. Каравану пришлось на несколько минут остановиться.
Алмаз обидчиво задергал головой, прося повода. Ему хотелось поскорее в конюшню. Джан принялась его оглаживать, но обычно послушный конь не хотел стоять на месте. Как в свои молодые годы, он играл под всадницей и бил землю правой передней ногой, пытаясь сорваться в галоп. Принцесса успокаивала своего любимца, наклонившись к его лоснящейся шее, и не смотрела по сторонам.
Вдруг она удивленно выпрямилась. Совсем близко раздались знакомые звуки флейты-пая.
Впереди стада медленно шел высокий, почти нагой юноша. Под лучами уже низкого солнца его загорелое тело казалось оживленной бронзой. Юноша играл ту самую походную песенку, которую Джан уже не раз слышала вечерами из своей комнаты. Молодой пастух, не переставая играть, прошел в десятке шагов от Алмаза. С любопытством посмотрел на всадницу, легко сидевшую на прекрасном коне. Музыкант понял, что она молода и, должно быть, красива, но под белым шелком лицо было не яснее, чем видения среди глубокого сна.
Джан очень хотелось опустить шаль. Не решилась — евнух Ибрагим, на этот раз трезвый и злой, был близко. Смотрела на юношу сквозь марево ткани. Он шел словно в радужном тумане, но Джан успела заметить, что длинные черные волосы пастуха подвязаны гибкой веточкой, густые брови похожи на арабскую букву «ай», а мышцы ладно сбитого тела — как у знаменитого борца-афганца, которого няня ей однажды показала на анахском базаре. И глаза запомнились — молодые, блестящие и все же уже не ребячьи глаза Исмета. На правой щеке родимое пятнышко, словно приставший уголек.
Джан не нужно было спрашивать, кто этот широкоплечий юноша. Кроме Джафара, никто так играть не мог.
6
Пришла поздняя зеленая осень, за ней серая зима, и опять холодные дожди сменились теплыми. Начиналась весна 220 года Гиджры, 803 года от рождения пророка христиан.
Эмир Акбар, недавно получивший от халифа титул исмин-ад-доулат[22], решил, что пора ему самому заслужить еще одно почетное звание — сделаться хаджи.
Он передал управление анахским эмиратом своему помощнику, облачился в одежду паломника и отбыл на богомолье в Мекку.
Было раннее утро. Простившись с девятью женами, восемью наличными сыновьями и двенадцатью дочерьми, он спустился во двор. Перед тем как выйти за ворота, пропустил один конец чалмы под подбородком на другую сторону головы и сказал женам, чадам и домочадцам, как подобает в таком случае каждому доброму мусульманину:
— Во имя бога я предпринимаю это святое дело, уповая на его покровительство. Я верую в него и вверяю в руки его мои дела и мою жизнь…
Эмир Акбар в самом деле свято верил, что Аллах ниспошлет ему на помощь в минуту опасности ангелов с огненными мечами. Он стеснялся, однако, утруждать небесное воинство и потому брал с собой, на всякий случай, шестьдесят хорошо вооруженных всадников, одетых в кольчуги. Выстроившись в две шеренги, они ожидали его на площади перед дворцом. Здесь же стоял наготове караван эмира. Слегка накрапывал теплый дождь. Пахло тополевыми почками и цветущим миндалем.
Перед тем, как сесть на коня, Акбар обернулся лицом к Каабе и громко прочел положенные суры корана. Джан с любовью и гордостью смотрела на отца. Высокий и дородный, с седеющей бородой, он по-молодому легко вскочил в седло и привычной рукой разобрал поводья. На смуглом лице почти не было морщин. Через всю левую щеку тянулся шрам от сабельного удара, но Джан казалось, что он даже красит отца. Найдя глазами любимую в плачущей толпе жен и детей, эмир улыбнулся и кивнул на прощание головой.
Вернувшись к себе в комнату, Джан долго сидела на диване и думала. На коврах, словно крупные розовые жемчужины, лежали лепестки миндаля, занесенные ветром. Последняя ее девичья весна… Накануне отец сказал: вернется из Мекки — выдаст замуж. Пора уже… За кого — решит, семь раз обходя Каабу[23]. Аллах поможет выбрать достойного жениха. Джан сама знала, что пора… Вот-вот ей исполнится семнадцать лет. Зимой адмирал Ибн-Табан выдал Зару за командира военного корабля. Зюлейка тоже надела бурко. Отец выбрал ей в мужья молодого судью. Осталась из близких подруг одна толстая Фатима, но ей еще и пятнадцати нет.
Хорошо бы выйти замуж за совсем молодого, быть первой, старшей, любимой, но ничто ведь от человека не зависит. Опять Джан подумала о том, что без воли Аллаха и волос из ишачьего хвоста не выпадет, а она все-таки не ишак… Аллах о ней позаботится, что там ни говори маловерные поэты. Но беда, если он решил, что ей предстоит стать восьмой женой какого-нибудь плешивого старика с отвислым животом и гнилыми зубами…
Джан брезгливо вздрогнула и решила больше об этом не думать. Пошла за орехами для попугая, который, проголодавшись, уже давно возглашал своим птичье — человеческим голосом:
— Бисмиллах… Бисмиллах…
Навестила в саду и ручного ибиса Джина. Он подбежал к ней, надув шею, терся блестящей черной головой о шелк кафтана и недовольно покрикивал:
— Уик-уик-уик…
Из-за отъезда эмира слуги и его забыли накормить. Получив кусок мягкого хлеба, Джин, по своему обыкновению, сначала размочил его в дождевой луже. Потом бросил на траву и принялся работать своим изогнутым клювом.
Без отца было тоскливо. Девушка бралась то за одну книгу, то за другую, но и читать в тот день не хотелось. Вечером, улегшись в постель, опять стала думать о замужестве. Февральские ночи еще свежи в Анахе, но и в декабре Джан любила, открыв оба окна, забираться под зимнее одеяло, подбитое мехом черно-бурых лисиц. Дышалось весело и легко, а звери из няниной страны быстро согревали тело. Джан принималась мечтать и порой загоралась, как сухой саксаул, подожженный в пустыне небесным огнем. Приходилось вскакивать с дивана и, подойдя к распахнутому окну в одной рубашке, ждать, пока пожар утихнет. Молнией, которая зажигала Джан, чаще всего бывало воспоминание об единственной встрече с Джафаром.
На этот раз молния сверкнула ярче, чем когда-либо, и от мучительно-блаженного огня, казалось, вот-вот займется диван, комната и весь дворец эмира.
Джан думала о том, что Аллах по своему милосердию, быть может, пошлет ей мужа, похожего на Джафара. Пусть будет такой же высокий, гибкий, тонкий в поясе и широкий в плечах. Волосы черные, иссиня-черные, но, конечно, не веточка вокруг головы, а чалма из белого шелка. Хотя не надо чалмы… так. Вот он подходит к ней… Кто — муж или Джафар? Сама не знает, кто. Подходит, обнимает сильными руками, сажает к себе на колени. Джан чувствует всем телом горячую бархатистую кожу, как у того юноши Исмета в оазисе. Нет, не выдержать этого… Сбрасывает одеяло, срывает рубашку, садится на холодный алебастровый подоконник. После дневного дождя миндаль пахнет еще сильнее. Журчат вдали весенние ручьи, и среди безлистных еще виноградных ветвей горит серебристая Вега, звезда поэтов.
Утром няня, внимательно посмотрев на Джан, спросила, не заболела ли она. Хотела позвать хакима, но девушка объявила, что у нее ничто не болит. Так просто…
— Нет, не просто… Ты только посмотри на себя.
Няня подала серебряное зеркало. Джан увидела черные круги вокруг глаз, покрасневшие веки, губы, запекшиеся, как у больных лихорадкой.
— Говори правду, Джан, что с тобой?
— Ничего, няня. Так…
— Ты все свое… Не так, голубушка, не так… Вижу ведь…
Джан покраснела и замолчала, а Олыга продолжала ворчать:
— Пора девке замуж, вот оно и так… Зря отец медлит. Смотри, груди-то у тебя какие. Налились, как дыни на солнышке. Пора, Джан, пора…
— Ладно, няня, хватит… Скажи лучше, что сталось с этим музыкантом?
— С каким?
— Ну, помнишь, он раньше все играл по вечерам… — Джан наморщила лоб, как будто силясь что-то вспомнить. — Да, кажется, его зовут Джафар…
— А, пастух этот… Шайтан его знает, уехал куда-нибудь. А зачем тебе?
— Да так…
— Опять так?
— Ну, он хорошо играл, няня. Замечательно хорошо. Я привыкла слушать…
— Да что тебе мало отцовских музыкантов? Настоящие — не чета этому голяку. Захочешь, сегодня же можно позвать в сад.
— Нет, няня, не стоит. Я так…
Олыге надоело ворчать, и она пропустила мимо ушей еще одно «так». Запомнила все-таки, что в тот день Джан была очень грустна. Давно уже, с тех пор как вернулись из пустыни, няне казалось, что с ее питомицей что-то неладно. Солнце, должно быть, так ей голову напекло, что до сих пор не может прийти в себя. То смеется неизвестно почему, то без толку плачет. Ласкаться почти совсем перестала…
Джан сама чувствовала, что три недели в пустыне рассекли ее жизнь надвое: до и после… Хотелось хоть немного той свободы, к которой она стала было привыкать в гостях у шейха. Чтобы не было гаремных стен, чтобы евнух Ибрагим побольше пил, чтобы опять полежать на песке под тенью тамариска, и не одной… Иногда Джан казалось, что сквозь аромат индийских курений, которые няня ежевечерне зажигала в ее комнате, пробивается запах тлеющего кизяка, молока и верблюжьего пота — веселый запах свободы.
И эмир Акбар заметил, конечно, перемену в дочери. Когда она вернулась из пустыни, обожженная солнцем, шумная и веселая, отец не знал, радоваться ему или печалиться. Джан отлично исполнила поручение. Через несколько дней после ее приезда шейх сам прибыл, чтобы поблагодарить за посещение. Сказал, что гостья умна, как муфтий, речи ее слаще меда, и после ее отъезда в оазисе было пролито столько слез, что, стеки они в Евфрат, река вышла бы из берегов. Умел говорить старый Абу-Бекр, хотя не знал ни единой буквы и к письмам прикладывал корявый палец. Слушая шейха, эмир довольно посмеивался, но ему не нравилось, что после поездки Джан стала больно уж смела и самостоятельна. Совсем точно Берта-Сапфо, — думал отец, вспоминая, как он скакал когда-то рядом с дочерью короля Карла во время соколиной охоты.
А потом Джан загрустила. Не раз Акбар заставал ее на мраморной садовой скамейке со следами слез на все еще загорелом лице. Пробовал расспрашивать. Молча плакала или повторяла любимое свое «так». И эмир решил, что, как ни жаль, а пора с дочкой расстаться. Вот только побывать в Мекке…
Шла вторая половина марта. Перепадали теплые дожди. В Евфрате прибывала вода. Перед окнами Джан наливались готовые распуститься кисти сирени. Няня Олыга уже уложила в сундук зимнее одеяло принцессы, посыпав его тертой ромашкой, чтобы моль не испортила драгоценного меха. Вместо него разостлала ранне-весеннее из фламандского сукна, когда-то привезенного эмиром из страны франков. Еще немного — и оно пойдет отдыхать до осени, останутся одни простыни из плотного полотна, а в мае дойдет очередь и до прозрачных египетских.
По совету дворцового хакима, Джан часто ездила верхом по степи. Хаким был неплохим врачом. Он, правда, всерьез думал, что порошок из сушеных лягушачьих шкурок — прекрасное средство от многих болезней, хотя другие лекари дружно смеялись над этим снадобьем. Любил тоже в трудных случаях прописывать пять-шесть лекарств зараз — и сладких, и кислых, и горьких. Авось какое-нибудь поможет. Однако больше всего он доверял лекарствам из аптеки Аллаха — солнцу, воздуху и воде. Хвалил Джан за то, что любит купаться и спать при открытых окнах. Перед отъездом эмира сказал ему, что принцессе следовало бы еще почаще ездить верхом, и не в саду только, а за городом, где дует вольный ветер. Пусть только начнется настоящее тепло…