— Чем не свидетельство гниения мира! Браво, почтеннейший Рагимальт! А не расскажет ли нам что-нибудь интересное эта прекрасная белокурая женщина? Держу пари, у неё было немало случаев убедиться в испорченности человечества! — Огромная голова свесившего с носилок хозяина наехала откуда-то сверху и застыла перед лицом Ламиссы, мигая круглыми рыбьими глазами. Ламисса в смущении сжала кисти рук. Весь зал смотрел на неё.
— Рассказать… Да нет, рассказать я пока не знаю что… Если хотите, я вам спою.
Хозяйская голова уплыла вверх, а Ламисса под одобрительные возгласы гостей встала из-за стола и вышла на середину зала, где играли музыканты и кружились слепя блеском золотых украшений гибкие танцовщицы. Она перебросилась парой фраз с музыкантами, и по залу разнеслись первые звуки старинной мелодии. Это была грустная песня горной провинции Риларатия, в которой рассказывалось о пятерых смельчаках, отправившихся на маленькой лодке по бурной стремнине горной реки. Каждый куплет начинался как бы от имени одного из них — страхи, сомнения, тяжёлые предчувствия — всё это оставалось в мыслях, ибо высказать их означало бы предстать трусом в глазах товарищей. В конце песни лодка разбивается, упав с высокого порога, и все пятеро гибнут в пучине, так и не отступив перед стихией.
Голос у Ламиссы был не сильный, но удивительно чистый и тонкий по интонациям. И ещё была в нём та благородная сдержанность, которую особенно ценят знатоки хорошего пения. Именно эта сдержанность и даже как бы отстранённость, когда поющий не показывает свои чувства, а лишь намекает на них едва заметными нюансами, и способна по-настоящему взволновать и заворожить слушателей. Сами певцы редко могут это объяснить, но как раз она и отличает истинное искусство пения от, пусть даже мастерского, балаганного представления с его преувеличенным пафосом и якобы живыми страстями.
Песня Ламиссы как-то сразу изменило настроение в зале. Весёлое возбуждение уступило место грустной задумчивости. Даже слуги застыли возле столов с подносами и кувшинами в руках. Гембра смотрела на свою подругу с нескрываемым удивлением. Она никак не предполагала, что Ламисса может так хорошо петь.
— Браво! Великолепно! — закричал Эрствир, как только музыканты взяли последний аккорд. Его громкий, несущейся с высоты голос вывел гостей из лёгкого оцепенения, и последующие возгласы хозяина потонули в восторженном шуме зала. Ламисса вновь смутилась и, чувствуя на себе заинтересованные взгляды, поспешила вернуться на своё место за столом.
Глава 27
Дождь то прекращался, то начинал моросить вновь, но путники не обращали на него внимания. Лошади и ослы двигались медленно, не отрываясь от тех, кто шёл пешком. Лес, временами сменялся высоким кустарником, но затем вновь обступал дорогу, заслоняя небо сводом густых ветвей.
— Ну вот, — сказал Станвирм, — теперь, когда ты мне всё рассказал, я понял, как ищут совершенства адепты духовных братств.
— Значит, тебе можно позавидовать, — с лёгкой улыбкой ответил Сфагам, — я провёл в Братстве почти тридцать лет, а до настоящего понимания ещё далеко, хотя в начале мне тоже всё казалось ясным.
— Только истинная вера даёт истинное понимание.
— Вера живёт в сердце, а понимание — в голове. И не очень-то они ладят между собой. Во всяком случае, они прекрасно друг без друга обходятся, — вступил в разговор Олкрин.
— Человек может жить одной верой, а одним пониманием — нет, — продолжал разъяснять Станвирм. — Безумие лучше бессердечия.
— Намного ли? — Олкрин прогнулся в седле, чтобы лучше увидеть своего собеседника за едущим посредине учителем.
— Бессердечие — зло. Нет ничего страшнее зла.
— В этом и есть суть вашего учения?
— Мир пронизан злом, — возобновил свою речь Станвирм, немного помолчав, — поэтому мало делать добро одним только близким людям. Необходимо уничтожить зло во всём мире, ибо везде и всегда зло имеет одну природу, один корень и один и тот же лик, хоть он и прячется за множеством ложных личин. Мир, очищенный от зла, — это и есть мир нашего Бога.
— Какого Бога? — продолжал спрашивать Олкрин.
— Бог один. Все остальные силы существуют с его дозволения и по его милости. А милость его безгранична, и Добро есть его проявление в мире. Служа Добру, служишь истинному Богу. Служа истинному Богу, обретаешь смысл жизни и блаженство духа. Обретая блаженство духа, спасаешь свою душу от тяжести и скверны и от посмертных скитаний в Тёмном мире. Воссоединившихся с Богом Добра ждёт вечное блаженство. Но нелёгок путь к Добру. Чтобы дух мог воспарить к Добру, нужно отказаться от привязанности к земным наслаждениям. Человек не должен быть рабом своей низменной животной природы. Эта природа придана человеку Богом для испытания и закалки его духа, дабы он мог, преодолев её, приблизиться к Творцу. Вы, монахи, хорошо знаете, сколь пагубны привычки к наслаждениям на пути к совершенству.
— Вредны не сами наслаждения, а их избыток, — уточнил Сфагам.
— Но ваш опыт самоограничения служит другим целям, — продолжал Станвирм, — вы ищете совершенства в земной жизни. Для вас Небо ещё отделилось от Земли и дух ваш блуждает вслепую. Истина же, как говорит Пророк, не на земле, а на Небе, не в теле, а в Духе, не во Зле, а в Добре.
— Ты действительно думаешь, что добро и зло так легко различить, как правую и левую сторону? — спросил Сфагам.
— Бог открывает сердце Добру и помогает различать без ошибки. Но если ты боишься ошибиться в распознании мирового зла, то можешь ограничиться и малыми делами. К примеру, можно поселиться в хижине на берегу маленькой речки и бесплатно перевозить людей на другой берег. И если старания твои будут бескорыстны, думы смиренны, а сердце будет открыто Богу, тогда он непременно заметит и вознаградит твои усилия.
— Всех перевозить?
— Конечно, всех.
— И убийцу, спешащего к своей жертве?
Станвирм не сразу нашёлся, что ответить.
— Надо обратиться к Богу с молитвой, чтобы он не оставил душу преступника своей милостью.
— Так надо, всё-таки, перевозить или нет? — с лёгкой иронией в голосе спросил Олкрин.
— Сердце подскажет, — смиренно ответил тот. — А что скажешь ты, учёный монах? — обратился он к Сфагаму.
Тот немного помолчал, расслабленным взглядом разглядывая придорожные кусты.
— Заяц перебежал нам дорогу. А ты его и не заметил.
— И всё?
— Пока что я скажу вот что. Ни добра, ни зла в мире не существует. Они привносятся в мир нашими оценками. А оценки эти ограничены человеческим умом и чувствами. Всё, что мы можем сказать о добре и зле, — это обозначить ими то, что мы переживаем здесь и сейчас. Самые мудрые способны прозреть ещё несколько звеньев цепи, но конец её всё равно скрыт от человека, а может быть, даже и от Бога. При этом один ли бог или их много — совершенно неважно.
А знаешь, почему определение добра и зла может быть скрыто и от божественного ума? Потому, что для бога всё это не существенно. Для него нет ни того, ни другого. И нет ему дела до того, чтобы разбираться в наших оценках и фантазиях. А если добро и зло действительно существуют в мире, значит, и они созданы Богом, и, борясь с мировым злом, вы пытаетесь исправить установленное богом устройство мира. Это уже никакое не служение. Да и как ты представляешь себе мир без зла? Как монету с одной стороной? И что будет делать добро без своей противоположности?
Ваше стремление к спасению души и блаженству ничуть не менее корыстно, чем любые земные вожделения, которые вы так порицаете. Разница лишь в том, что оно просто переносится за грань земного бытия. Что же до того, что природа человека двойственна, то с этим я спорить не стану. Вот только из чего следует, что надо преодолевать и выдавливать из себя её животную половину? Опять хотите исправить богову работу? Да и так ли уж плоха наша телесная природа? Или, может быть, бог не ведал, что делал? Что низменного в животной природе? Разве животные совершают зло? И не есть ли животные в таком случае наилучшие праведники, действующие по велению сердца, не искушая себя вопросами и сомнениями? И разве человек хоть чем-нибудь похож на животных в своих пороках и слабостях? Может быть, их источник в природе самого человеческого духа, а не тела?
Ты говоришь, человек не должен быть рабом земных привязанностей. Я полагаю, что человек не должен быть ничьим рабом. Ни своего тела, ни вознесённого на небеса бога. Но стремление к свободе — тяжкое бремя, и я не вменяю это в обязанность каждому. Ты готов броситься в бой за искоренение мирового зла, а сам не можешь разобраться в простейшей ситуации, которую, кстати, сам же и придумал, и сваливаешь ответственность за выбор на сердце, которое ещё неизвестно кого слушает.
Я понимаю, чему служит ваше самоограничение и вера в единого бога. Вы хотите, чтобы человек не растрачивал свои духовные силы, а собрал бы их в единый луч и устремил их в небеса, для воссоединения с вашим добрым богом. Похоже, это найдёт отклик в душах многих людей. Но вот что выйдет из ваших попыток переделать мир — это большой вопрос. И я пока об этом говорить не буду.
А вообще— то, ты хороший парень и мне тебя жаль, потому что, борясь с мировым злом, ты сам наделаешь уйму зла и, в конце концов, нарвёшься на большие неприятности.
— Я не боюсь. Одна из главных заповедей Пророка — «Не бойся».
Некоторое время путники двигались молча. Тучи стали рассеиваться, и солнечные блики заиграли на бронзовых бляхах конской сбруи, на белом балахоне Олкрина, и расцветили золотистыми пятнами аскетично-серое одеяние Станвирма. Глянув на небо, последователь Пророка откинул с головы капюшон, повернул голову направо к своему главному собеседнику и тут же зажмурился. В глаза ему брызнул яркий солнечный зайчик, отскочивший от рукоятки меча, по которой он на миг скользнул. После дождя лес вновь наполнился птичьей разноголосицей. Двигаться стало легче, будто птицы передали путникам часть своей бодрости.
— Ты знаешь, почему монахи-отшельники прежних времён носили туфли с загнутыми вверх носами? — спросил Сфагам.
— Нет.
— Потому что они считали, что мир устроен настолько мудро, что в нём лучше ходить, даже не сдвигая лишний раз маленькие камушки. А ты хочешь, ни больше, не меньше, искоренить мировое зло.
— Это было давно. С тех пор мир изменился.
— Да… Всё изменилось и ничего не изменилось. Но довольно об этом.
— Вон видишь, деревня показалась. — Станвирм показал рукой вперёд. — Мы хотим заехать туда и поговорить с жителями. Вы с нами?
— Нам туда заезжать не обязательно. Нам самое время сейчас сделать остановку для наших упражнений. Дорога здесь одна, потом всё равно мы вас нагоним.
— Или вы нас, — добавил Олкрин, останавливая коня.
— Желаю удачи, — улыбнулся Сфагам, — крестьяне — народ тяжёлый. С ними говорить будет потруднее, чем с нами.
— Ты прав, — согласился Станвирм. — Сельские жители — рабы своей косности. Их не интересует ничего, что лежит за околицей их деревни, и власть неизменных природных сил над ними велика…
— И еда у них тяжёлая… — вставил Олкрин.
— …Но и они не устоят перед светом истинного учения, ибо сельские жители, в отличие от городских, в меньшей степени развращены злом. Удачи и вам!
Община двинулась в сторону деревни. Сфагам и Олкрин спешились.
— Разве уже пора заниматься? — спросил ученик.
— Самое время. Тебе надо успокоить свой дух. Ты весь открыт. Начни медитацию. Я буду с тобой.
* * *
Когда медитация Олкрина закончилась, ученик и учитель ещё долго сидели неподвижно напротив друг друга, не начиная разговора.
— Ты помнишь, — начал, наконец, Сфагам, твои занятия в Братстве прервались на ступени очищения духа.
— Да, учитель, я помню.
— Ты помнишь предварительные упражнения на успокоение мыслей и обретение внутреннего покоя. Сначала ты сидел в тёмной комнате, затем в яме, а затем в тесном кувшине на корточках.
— Как не помнить!
— Так вот, это ещё пустяки, по сравнению с тем, что тебе предстоит на пути постижения утончённого и сокровенного. Умом ты понимаешь, что твои навыки ничтожны, но внутри себя ты непроизвольно вскормил ложную самость, и она уже пытается диктовать тебе свою дурную волю. А дурная воля, как ты помнишь, волит против воли мирового закона. И ничем хорошим это не кончается. Эта дурная воля говорит тебе, что ты уже можешь опереться на свои уменья, которые в сравнении с навыками обычного мирского человека выглядят значительными и создают иллюзию свободы и уверенности. Восторг успеха — сладкий враг совершенства. Он раздувает ложную самость. Но самое опасное, что твой ум, хоть и мыслит правильно, но, не действуя совместно с волей, не в состоянии контролировать и обуздывать раздувание самости. Ты понимаешь меня?
— Ты заглянул на самое дно моей души, учитель.
— Я ни в чём тебя не упрекаю. Все через это проходят. Вернее, кто-то проходит, кто-то застревает, а кто-то сворачивает на ложный путь. В твоём возрасте опасность особенно велика: мир обрушивается на тебя всей своей лавиной, понуждая не только защититься, но и нападать. Вот здесь бы не пойти на поводу дурной самости.
— Что же следует делать, учитель?
— Прежде всего, успокоиться и ещё раз успокоиться. А дальше надо добиться того, чтобы твой ум заключил союз с волей против дурной самости. Тогда она уже не собьёт тебя с пути.
Олкрин молча кивнул. На его лице отражалась смесь смущения и задумчивости.
— Я часто думаю о тебе, учитель. Ты поднялся так высоко в искусствах и постижении сокровенного, и при этом, ты постоянно терзаешь себя сомнениями и вопросами.
— Таков уж мой путь. В этом тебе не обязательно брать с меня пример. Но, имей в виду, что чем чаще ты задаёшь себе вопросы, тем меньше возможностей у твоей ложной самости закабалить твой дух. А, как ты говоришь, терзать себя, нет нужды. Впрочем, мне кажется, тебе это сейчас и не особенно грозит. А теперь немножко поиграем мечами. Отработаем четыре обманных приёма и защиту от них.
— Прости за глупый вопрос, учитель, — начал Олкрин, вставая на ноги и вынимая меч, — но скажи мне, там, куда мы едем, мне понадобится искусство владения мечом?
— Скорее, понадобится то, о чём я только что говорил. А меч может пригодиться в любую секунду. Ведь мир переполнен злом, как говорит наш новый знакомый. И добром, которое может не сразу распознать в тебе своего, — иронически закончил Сфагам, занимая свою обычную обманчиво расслабленную боевую позицию.
— Нападай. И не забывай следить за дыханием.
— Скажи, а Гембра легко брала технику боя?
— Вот. Первый привет от твоей раскормленной самости, — добродушно усмехнулся учитель, уходя от удара. — Бей ещё… медленно. А теперь смотри. Ход первый — не отступаешь назад, а немного сближаешься навстречу удару. Ход второй — делаешь вид, будто ставишь прямой жёсткий блок. Ход третий — движением кисти направляешь меч остриём к его лицу или шее, а сам в это время начинаешь подавать всю руку назад. Ход четвёртый — противник, защищаясь, ставит меч вот так, как ты сейчас. А дальше — ход пятый. Меч Сфагама неуловимо коротким движением выскользнул из связки и осторожно тронул остриём шею ученика в точке сонной артерии.
— И на этом для твоего противника бой заканчивается. Понимаешь почему?
— Потому, что когда я ставлю такую защиту, моё движение заканчивается и останавливается, а твоё только начинается.
— Совершенно верно. И бить из этой позиции можно в пять разных точек в зависимости от того, насколько быстро противник сообразит, что поставил не ту защиту. Успеешь попасть хоть в одну — твоя победа. А если противник специально не отрабатывал этот приём — успеешь попасть даже во все пять. Сейчас пройдём по точкам, а потом отработаем правильную защиту.
Занятие длилось долго. Олкрин взмок и раскраснелся, а учитель, хотя и сохранил, в отличие от ученика, ровное дыхание, тоже немало потрудился — прядь густых вьющихся волос прилипла к вспотевшему лбу.
Два меча одновременно скользнули назад в ножны.
— Здорово! Теперь у меня есть кое-что для настоящего боя! — восторженно воскликнул Олкрин.
— Второй привет от самости, — прокомментировал учитель.
— Ну почему я такой глупый! — с досадой осёкся парень.
— Ты не глупый. Ты просто молодой. У тебя хватит ума договориться с волей. Не мешало бы, однако, искупаться.
— Может, в деревне?
— Нет, я по дороге ручей заметил. За деревьями слева от дороги. Позади немного. Холодная проточная вода лучше всего. А потом и в деревню заедем. Посмотрим, как там у них дела.
— Скажи, а когда ты дрался с этим… как его… Тулунком. Ну, тогда в Амтасе, помнишь? — спросил Олкрин, садясь в седло.
— Да-да.
— Тогда ты применял эти приёмы?
— Конечно, нет. С какой стати оскорблять мастера такими простыми уловками. Это всё равно, что подать императору документ с расставленными ударениями.
Олкрин тихонько хихикнул и надолго замолчал, задумавшись.
* * *
Деревня встретила их безлюдными улицами — почти всё население собралось на открытом месте в центре, которое, однако, трудно было назвать площадью. Громкий возбуждённый голос Станвирма был слышен ещё издали. Внимание собравшихся было настолько приковано к говорящему, что на подъезжающих всадников никто не обратил внимания.
— Это он столько времени говорит? — изумился Олкрин.
— Вряд ли. Я думаю, он начал недавно. Дождался, пока люди вернутся с полей.
— …И тогда Пророк сказал: «Человек оторвался от природы, чтобы подняться к Творцу и воссоединиться с ним. На этом пути мужчина сделал два шага, а женщина — один. Мужчина способен подчинить духу свою животную стихию, а женщина заставляет ум и дух служить природному началу». Это значит, что женщина — препятствие на пути к Богу, а влечение к женщине — оковы животной стихии.
— Стало быть, для женщин путь к вашему Богу заказан? — раздался чей-то голос из толпы.
— Не то чтобы совсем закрыт, — ответил Станвирм, — но для женщины превзойти свою природу и разорвать связи с земным миром — дело почти невозможное. Впрочем, Бог способен и в женщине пробудить неодолимую духовную жажду и направить на путь совершенства.
— Знакомые разговорчики, — иронически хмыкнул Олкрин, осторожно притормаживая коня за серыми спинами последнего ряда слушателей.
— С бабы, выходит, ваш бог особо строго не спрашивает? — послышался новый вопрос, заданный немного насмешливым голосом.
— Можно сказать, что так.
Толпа приглушённо загудела. Здесь и там раздавались короткие смешки.
— А ваш бог дождь сделать может?
— Бог может всё.
— Дождь — это дело важное… но вот ты тут говорил про душу, — выступил вперёд сухонький старичок в надвинутой на нос шапчонке, — стало быть, если через вас можно душу под божью защиту отправить, так выходит, что вы навроде колдунов, стало быть?
— Нет. Наша вера далека от колдовства и выше всякого колдовства. Более того, Пророк порицает колдовство как дело злобное и богопротивное.
— Точно, порчу наводят!
— У меня с весны две коровы сдохли. Неспроста же!
— А отчего, вы думаете, у Тарманка племянник умер? От колдовства, ясное дело!
— Ты почувствовал? — тихо спросил Сфагам ученика.
— Что?
— Дух изменился. Что-то произошло в нижнем слое тонкого мира, и теперь они все под властью одной идеи.
— Ты говоришь об их настроении?
— Это не просто настроение. Эти люди очень несамостоятельны. Не они выбирают крестьянский труд, а труд осуществляется через них. Не они приходят к решению, а решение приходит к ним, когда они собираются все вместе. И приходит это решение не из чьей-то головы, даже не от того, кто первый открыл рот, а как бы ниоткуда. Из воздуха. А на самом деле ответ и выбор всегда приходит из тонкого мира, когда они все вместе, не сознавая того, запрашивают его о своей общей судьбе.
— А своей отдельной судьбы у этих людей нет.
— Почти что нет. Отдельная судьба общинного человека лишь только начинает просыпаться и целиком подчинена общей судьбе. Что-то вроде невылупившегося птенца…
— А если боги или силы тонкого мира наделят сельского человека возможностью необычной и самостоятельной судьбы? Как тогда?
— Тогда ему надо для начала перебраться в город. Только там, на перекрёстках выбора, куются и взращиваются самостоятельные человеческие судьбы.
— Или идти в духовное братство, верно?
— Да. Но это не для всех.
— Э-э-э! А это ещё кто такие? — крестьяне, наконец, заметили монахов.
— Не от вашего ли бога приехали за нашими душами?
— Это наши друзья и попутчики — учёные монахи из духовного братства, — объяснил Станвирм и толпа отозвалась одобрительным гулом.
Теперь и Олкрин почувствовал, как в воздухе разлился неизъяснимый флюид, позволивший Станвирму завладеть не только вниманием крестьян, но уже и чем-то большим. Новый бог был близок к тому, чтобы поселиться в их мире.
Сфагам развернул коня.
— Поедем, поищем харчевню. Надеюсь, там остался кто-нибудь, кто даст нам по тарелке горячего супа.
— Да, неплохо бы. Хорошо б ещё и винограда…
Крестьяне провожали всадников заинтересованными, с оттенком почтительности, взглядами.
— Интересно, а они знают, что такое уроборос? — спросил Олкрин, перехватив взгляд одного из крестьян, брошенный на мастерскую пряжку Сфагама.
— Знать, наверное, не знают. Но пребывают в нём постоянно. Поэтому и не знают. А вон и харчевня.
Глава 28
Пир в доме Эрствира был в полном разгаре. Звуки музыки, беспорядочный шум голосов и звон посуды сливались в единый опьяняющий гул. Сбившиеся с ног слуги продолжали разносить всё новые и новые блюда. Ламисса была права, советуя беречь силы. За жареной телятиной со свежими овощами следовали куриные ножки, запечённые в кляре из хрустящего слоёного теста, замаринованный в винном соусе кролик, искусно приготовленные раки и омары, которых, как поведал хозяин, живыми привезли с южного побережья, индейка с яблоками, пироги с мясом, печенью и грибами, жареные дрозды, пышущая жаром, только что снятая с вертела и нашпигованная яйцами баранина и многое другое. К каждому блюду подавались взрезанные лимоны. Их сок придавал кушанью особую остроту и пикантность. Уже из чистого любопытства приподняв веточку зелени на одном из больших серебряных блюд, Гембра увидела оскаленную рыбью пасть с неистово выпученным глазом. Это был целиком запечённый тунец с нежнейшим белым мясом.
Жители Бранала не признавали никаких вин, кроме фруктовых, и даже пива. Зато в виноградных толк знали. Вина из двадцати двух сортов винограда с букетами на любой вкус неиссякаемым потоком лились из кувшинов и сосудов, вновь и вновь наполняя не успевающие опустеть кубки. А когда к густому сладко-терпкому красному вину было подано любимое блюдо жителей Бранала — тушёная оленина со свежим перцем и острым чесночным соусом, гостям уже оставалось только с изнеможением вздыхать.
Беспорядочный шум пира время от времени прерывался, когда произносился очередной тост, или кто-то из гостей, неизменно поощряемый хозяином, брался рассказывать историю, так или иначе связанную с испорченностью мира. Их было рассказано немало. На фоне скучных, плоских и лапидарных рассказов о неверных жёнах и мужьях, о мужской грубости и женском непостоянстве, растущей нечестности торговцев и порче всех на свете вещей необычайно ярко прозвучала история, рассказанная одним из самых почётных гостей — чиновником седьмого ранга, совершающим инспекционную поездку по поручению самого губернатора провинции. Этот чиновник показал себя в застольной компании человеком весьма скромным и непритязательным, а главное, начисто лишённым присущего большинству его коллег чванства. Тихим, но сразу приковывающим всеобщее внимание голосом он поведал историю о двух товарищах, избравших в молодые годы путь государственной службы.
Одного из них, по сдаче экзаменов на чин, оставили в столице при императорской канцелярии, другого же направили на скромную должность в далёкую провинцию. Дальнейшее повествование представляло из себя изложение писем товарищей друг другу, приводимых дословно с точной передачей всех тонкостей языка и слога. Ничего не прибавляя от себя, рассказчик как бы предоставил слово самим героям, с величайшим искусством передавая все скрытые нюансы и оттенки смысла. Из диалога в письмах явствовало, что мало-помалу тот из друзей, что остался служить в столице, стал употреблять всю силу своего ума и недюжинные способности на лукавые интриги и тайную борьбу с соперниками по карьере. Путь к осуществлению смелых и благородных намерений по благоустройству жизни и исполнению долга всё более виделся ему в череде мелких побед над противниками, каждая из которых расширяла его возможности и могущество. Сознавая, что делает подлости, он неизменно оправдывал это высокими целями, бесконечно откладывая начало «новой жизни». Его друг, напротив, изначально горько сокрушавшийся, что не сможет в провинциальной глуши в должной мере проявить свои таланты и рвение, со временем понял глубокую осмысленность своего положения. Он стал находить радость в ежедневном осуществлении пусть незначительных в масштабе страны, но всё же конкретных и полезных дел. Сердце его не зачерствело к человеческим страданиям, ответные симпатии людей создали вокруг него невидимую защиту от несчастий, и жизнь сама давала ему всё, что было ему внутренне необходимо.
А столичный вельможа тем временем превратился в того, кого ещё в старые времена называли удачливыми ловцами пустоты. Он возносился всё выше и выше по служебной лестнице, расплачиваясь здоровьем и наживая бесчисленных врагов, всё более уподобляясь одинокому матёрому хищнику в незнакомом враждебном лесу. Сделавшись рабом своего себялюбия, он, словно глупый и капризный ребёнок, рвущийся всякий раз к новой игрушке, которой ещё не обладает, растратил свой изощрённый ум и жизненные силы на неразумные и бесполезные дела. Друг никогда не упрекал его. Лишь однажды он вскользь напомнил о тех временах, когда они в нелёгкие годы учёбы, ещё не познав всей сложности мира, мечтали о его правильном переустройстве на основе законов всеобщей справедливости. Ответа на это письмо не последовало. А через несколько месяцев в дом скромного провинциального чиновника доставили из Канора письмо, в котором жена его друга сообщала, что её муж, находясь на вершине служебной карьеры, покончил с собой, впав в меланхолию и потеряв вкус к жизни. Из слога и стиля письма было ясно, сколь холодны и отдалены были отношения вельможи со своей семьёй. С тех пор чиновник из далёкой провинции больше никому никогда не писал писем.
Ещё некоторое время после того, как рассказчик умолк, гости сидели в тихой задумчивости. Молчание нарушил, как всегда хозяин. Своим громким сценическим голосом он вынес итоговое суждение, которое состояло в том, что жизнь усложнилась настолько, что пока превзойдёшь науку, то успеешь сто раз забыть, зачем она была нужна.
Появление в зале девушек-танцовщиц вмиг оживило гостей. Знаменитый «Танец синих лент» никогда никого не оставлял равнодушным. Девушки танцевали полностью обнажёнными, с такой быстротой и искусством размахивая синими лентами, что они, эти ленты, играли роль диковинной мечущейся одежды. Движения танца становилась всё быстрее и разнообразнее, ускоряясь вместе со звонкими ритмами бубнов и пронзительными звуками флейт. Ленты неистово метались, выписывая в воздухе самые невероятные фигуры, оплетая в воздухе стройные фигурки танцовщиц. Этот танец был известен по всей стране, и в каждой местности считали, что именно у них его исполняют лучше всех. Чем меньше была ширина лент, тем большее мастерство требовалось от танцовщиц.
Зал возбуждённо гудел. Не отрываясь от зрелища, Гембра краем глаза заметила, как к хозяину, возвышающемуся на своих носилках, подошёл один из гостей. По одежде в нём нетрудно было узнать офицера императорского гарнизона. Он о чём-то коротко переговорил с хозяином, вежливо поклонился и быстрым шагом направился к выходу. Сквозь неистовые звуки музыки Гембра смогла различить лишь обрывок последней фразы — «…на южном направлении…».
— Капитан гарнизона, — заметила Ламисса, когда офицер прошагал мимо их стола, — Видела серебряный медальон на груди с коршуном и тюльпаном? Это значит, у него не меньше тысячи солдат под началом.
— Ты и в военных знаках разбираешься? Надо же… — с некоторым удивлением ответила Гембра.
— У моего мужа был такой же, — тихо пояснила Ламисса.
— А, ну да, — с виноватым видом кивнула подруга.
— И гарнизон не местный — четыре бляшки на рукаве, значит, прислан из императорских войск в столице провинции.
— Интересно, зачем? — попыталась задуматься Гембра, насколько это позволяло выпитое вино.
Тем временем танцовщицы убежали и блистательный Эрствир вновь обратился к собравшимся, своим несущимся с высоты носилок актёрским голосом укатывая остатки беспорядочных возбуждённых разговоров.
— Поистине, боги благословили сегодняшний день, послав под крышу моего дома сразу стольких выдающихся людей. Всем нам известны сочинения неподражаемого Ринкиарта, любимца столичной сцены, поэтичнейшего из мыслителей и мыслительнейшего из поэтов! Нет такого места под небесами, куда не дотянулась бы его длиннорукая строка и не проползла бы змеёй его пытливая мысль! Не живи его родственник здесь, у нас в Бранале, так никогда бы мы его и не увидели. Но сегодня он здесь! Слово великому уязвителю человеческого кривомыслия и мракодушия!
Жестом провинциального трагика хозяин простёр в сторону свою короткую пухлую руку, и из-за соседнего с Гемброй и Ламиссой стола поднялся неприметный лысоватый человек лет пятидесяти с конопатым носом и маленькими чёрными блестящими глазками.
— Это и есть знаменитый сочинитель? — изумлённо спросила Гембра, — А я думала — дурак дураком. Так глупо всё время хохотал с теми купцами… И шутки у него… Слышала?
— Я это давно заметила…
— Тоже, да?
— Да нет, я не про него. Так ведь часто бывает — человек в чём-то очень особенный, даже необыкновенный, а за пределами своего мастерского дела — полный дурак. Будто два разных человека. А сам он этого даже не замечает…
Великий сочинитель, тем временем, вежливо раскланивался направо и налево, утомлённо улыбаясь.