Он стоял в зимней метели, вокруг дружинники жгли новогодние елки, конфискованные у частных торговцев. Он стоял на фоне этого пожара. Он очень постарел: мешки под глазами, лицо опало, обрюзгло. Он поймал мой взгляд и сказал, указывая на свои мешки под глазами и уродливый носатый профиль:
- Ахилл с перепою. Ха-ха! - И вдруг схватил меня за пальто. - Нет сюжета. Понимаешь, нужен сюжет. Дай сюжет про любовь - и я мир переверну. Я так напишу… У тебя не найдется десятки?
Он взял мою десятку и сказал:
- На днях пытался писать. Палата. В палате девять абортичек. А рядом другая палата - там лежат бездетные на очередном сохранении. И вот обе палаты встречаются в одной столовой и ненавидят друг друга. Эти, которые "на сохранении", в бешенстве смотрят на животы абортичек, начиненные детьми. А те с вожделением думают, как хорошо их не иметь… Эти хотят кушать, а тех от еды тошнит. И их разговоры. Представляешь? Нет, не то! Все - не то! Дай мне историю про любовь!.. Таксер! Таксер!
Мимо проезжало свободное такси. Д. бросился - прямо под машину. Мальчик-таксист резко затормозил, выругался. И, высунувшись в окно, плюнул ему в лицо. И уехал. Д. вытер лицо и сказал мягко:
- Устал парнишка.
Что делать: Д. когда-то был певец молодежи. И он должен был ее любить… Несмотря ни на что - любить… Даже сейчас - любить".
Час дня. А я все играю: Д. мертвый - "Его поминки" и Д. живой - "Встреча в ЦДЛ". А вот опять: "День поминок". Как много я записал в тот долгий день!
"Звонок телефона. Подхожу. Молчат. Это, конечно, опять актриса Л., "великая любовь Д." (сколько их было, его любовей, но всегда, всегда он возвращался к ней).
Хриплое дыхание в трубке. Потом пьяный вопль:
- Он даже не завещал мне своего пепла! Я тебе русским языком говорю: он не хочет стоять на моем подоконнике! Он был эгоист. Пусть! Пусть его закопают, чудака. Скажи ему, что я…
Актриса Л. уже совсем, совсем пьяна. Впрочем, теперь она всегда пьяна. А всего двадцать лет назад… Всего двадцать лет назад - какова фраза! Всего двадцать лет назад я был при начале великой любви…
Белоснежная "Волга" на Ленинских горах, за рулем его друг. Друг, конечно, знаменитый футболист. Футболисты, хоккеисты, артисты… его друзья - субботние герои. Рядом с другом я. Сзади Д. и она. Д. только что познакомился с нею. Оба прекрасно пьяны, оба молоды всего за двадцать лет до того, как над столом повиснут его ботинки, а она превратится в спившуюся старуху, блюющую сейчас у телефона. Но они этого не знают… И прелестная девочка-женщина в безумии быстрыми сухими губами водит по его груди. И рука Д. содрогается в копне золотых волос. Они не стесняются, чудная девочка-женщина с маленькими узкими бедрами и высокой грудью и великолепный Д., удачливый, молодой, талантливый… Ах, какая вы пара! В машине сидеть невозможно. Сплошное электричество. И мы со спортсменом вылезаем из "Волги". И я знаю, как швырнуло их друг к другу. Они думают, что это весело? Но они не знают, что это навсегда. Никогда не оторветесь вы друг от друга. Пока не убьете друг друга!
И сейчас, когда его рука освобождает из платья ее маленькое тело, а она быстро перебирает губами по его груди, о если бы они увидели в переднем зеркальце - страшные ботинки над столом и алкоголичку с испитым лицом старухи… А пока - наслаждайтесь, наслаждайтесь, милые, своими телами. Столь быстро проходящими телами. Ах, как быстро проходящими телами".
Бросаю листочек… Он кружит над ковром… Падает… Выдергиваю новый, точнее, нахожу: живой Д. стоит со мной в той новогодней метели.
"197… года, 1 января.
Среди горящих елок.
- Мы - бесы, - говорит он мне. - То, чего боялся Федор Михайлович, свершилось.
Но и это я где-то тоже слышал. Я все слышал: возраст!
- Однажды перед майскими праздниками, - продолжает Д., - вышел я из пивной и упал лицом прямо на мостовую. Но все-таки встал. Иду. И вдруг так захотелось к друзьям. Пошел. И пришел в кооперативный киношный дом, весь наполненный моими друзьями-бесами. Звоню в квартиру главному другу. Открывает. Глядит на меня почему-то в ужасе и так торопливо-торопливо: "Как же ты не вовремя, мы как раз уходим!" Короче, я обошел все квартиры друзей своих, и всюду было одно и то же: сначала глядит на меня, потом ужас. И не пускают! В чем дело, думаю? Неужели у меня физиономия такая подлая стала? Выхожу на улицу, иду к витрине шляпного магазина, гляжусь в зеркало. И вижу: Боже, что с лицом? Оно в крови. Провожу пальцем по щеке… И хохочу как безумный. Когда я упал у пивной, измазался красной краской. Ха-ха! Понимаешь, на асфальте красные линии были проведены к Первому мая. Разделительные линии для демонстрации. И друзья мои, тихие бесенята, испугались вида крови моей, - он уже шептал. - А если это была искупительная кровь? А если я нес на своем лице им, любителям Достоевского, кровь-жертву? А они захлопнули передо мной двери, сукины бесы? Наш двадцатый век, - он хохотал, пьянея на глазах, - это история о бытовой химии. О заменителях крови, о заменителях друзей и заменителях чертей. Только любовь! Любовь спасет! Придумай мне сюжет про любовь. Я напишу. Я могу. А представляешь, как бы я мог написать этот эпизод? Выхожу пьяный, блюю на мостовую, рвота висит на подбородке, как у собаки. Делаю шаг, бедная моя голова винтом вращается, и я рушусь на землю. И щекой соприкасаюсь… но не с травой, не с землею - с асфальтом. И поднимаюсь с этого заменителя земли с заменителем крови на лице, и несу этот пылающий свет на лице - как мольбу о любви - к заменителям друзей. И они… захлопывают передо мною двери!
Он повис на моей руке, пьяно выворачивал ее и визгливо кричал:
- Ну, чем ты ответишь на такой рассказ? Дашь червончик, бес говенный? Только бы я ушел? Да, я пьяный. Стакан - и из такой тоски в такое: "Все могу! Все дозволено! Свободен, Господи!" А потом нирвана наша всероссийская: лежу в луже, щека елозит по грязи, - а смех раздирает, подлинный смех! Как не хватает нам смеха. Вы все обожаете патетику. Вся ваша литература - сплошная патетика! Львы Толстые, эпопеи проклятые! Даже Гоголь тосковал в своем смехе и рвался к патетике! Как он отдыхал душой, когда писал все эти "Руси-тройки". Вот тогда-то он и считал себя классиком. А от смеха своего с ума сошел. Нет, смеяться у нас умеют только пьяные и дурачки. А трезвые мы все полны благородного негодования. С этим негодованием на челе на плаху идем и друзей предаем. С одним и тем же "благородным негодованием". Вот почему я вас трезвых боюсь - не-на-ви-жу! А десятка твоя - дерьмо. Мне миллионом не заплатишь. Мне сюжет взамен дай. Я тебе рассказал про палату, падла? Дай в ответ. Дай, Христа ради, дай мне сюжет про любовь. И я такое напишу - все спасено будет, - он плакал. - Все дело в ауре, понимаешь. В ауре. Нынче нет любви".
Однако половина второго. Все! Заканчивать надо чтение.
"197… года, апрель.
Д. пришел ко мне утром. Без звонка по телефону. Позвонил сразу в дверь. Такая у него теперь пьяная привычка: напьется и приходит.
Но сегодня Д. трезвый. Удивительно! Глядит насмешливо… И абсолютно прежним тончиком:
- Ах, какой у тебя халат! Георгины на заднице!
Все это он произносит в дверях. Я не предлагаю ему войти, он сам входит. Снимает свое страшное вытертое кожаное пальто… Идет в комнату, оставляет следы грязных ботинок… Усаживается в кресле. И ставит рядом портфель. Тот самый, из которого когда-то, Бог знает сколько лет назад, он вынул мне журнал "Юность". Кивает на портфель:
- Вот, повесть написал…
Замолкает. Тут я, видать, должен всплеснуть руками. И, подыхая от счастья, просить почитать "повестуху"… Да, так было когда-то - тысячу лет назад, "разгневанный старик", так было в твое время! Но теперь - мое время!
Он открывает свой странный нынче, допотопный портфель. И вынимает толстенную рукопись. И кладет сей плод торжественно предо мною.
Ему даже в голову не приходит спросить; а может, "доброму старику" неинтересно читать или он занят, наш "добрый старик".
- Это повесть о том, - Д. засмеялся, - как я удавился… А вы, друзья мои, собрались на мои поминки. И в мою честь придумываете рассказы о любви. Кто как может… Короче, это "Декамерон". Только "Декамерон" в мою честь… В честь Д. "Де-Декамерон".
Он остановился. Видимо, здесь я должен был всплеснуть руками, восхититься сюжетом и т. д., и т. п. Я молчал.
- Понимаешь… В журнале все новые: либо гнусные людишки, либо незнакомые… Ты один можешь помочь… Когда тебе позвонить?
Мне надоел этот инфантильный безапелляционный тон!
Короче, я молча киваю на груду рукописей на моем столе:
- Все это, старик, я должен прочесть к понедельнику. К понедельнику также я должен сдать свою статью - раз…
И вот тут я останавливаюсь, широко улыбаюсь, ослепительно улыбаюсь. И спрашиваю:
- Кстати, ты хоть почитываешь мои статьи?
Страдание! Ах, какое страдание на его лице. Пытается соврать: жизнь хоть чему-то тебя научила! Наконец мямлит:
- Я… не выписываю газет. Только "Советский спорт".
Нет, ничему не научила тебя жизнь.
- А зачем тебе тогда мое мнение? Ну да, ты уже объяснил: больше некого попросить!.. Но ты хоть знаешь, например, что я написал… и о тебе?
Он весело засмеялся, кивнул:
- А как же! Сообщили. Я жил тогда… А! Ну да, мы с тобой тогда там были оба, в монастыре… Представляешь, они там меня нашли! Что-что, а о неприятностях у нас всегда сообщат вовремя!
- Ну и как?
- Что? Я… не прочел. Обо мне тогда столько писали… И я читал только хорошее!.. - Он опять захохотал. - Старик, я люблю, когда хвалят. Нет, я знаю: ты хороший критик. Л. очень возносила твою статью… кажется, про МХАТ, да?
От такого комплимента я… Но сдержался. Более того, я попросил передать сердечнейший привет Л., этой ныне спившейся дурище и шлюхе. И прибавил ласково:
- Ну что ж, хорошо, позвони мне… недели через две.
Излишне говорить, я прочел все тотчас, как только он ушел. Запоем.
"Повестуха" имела целых два эпиграфа. Приведу первый:
"Представьте себе огромную ручищу. Мохнатую лапу… Все наши литературные отцы подходили и взасос ее целовали… Чего хотел я? Делать то же самое. Но более квалифицированно".
И все в таком же духе. прежний, прежний Д.! Короче: я прочел - и мне не понравилось!"
"12 мая.
Пришел Д., конечно, опять без звонка, но опять трезвый. Сидел тихий, со страшным своим животом. В жутких, негнущихся, уродливых и опять грязных ботинках.
Сначала поговорили о том о сем. Он увидел на моем столе Сенеку, "Письма к Луцилию" (потихоньку положил, когда он вошел):
- Всю жизнь хотел написать о Нероне…
- Эк всех вас тянет о Нероне! Не меньше! С "усатым" все счеты сводите? Аллюзии! Но это от необразованности… А самая для нас современная фигура в то время - Анней Серен, знакомец Нерона и любимый родственник Сенеки. Они обменивались с Сенекой длинными утонченными письмами. В письмах этих Серен - совершеннейший Байрон, римский "лишний человек", разочарованный, страдающий - меланхолик, погруженный в депрессию! Он все время на грани самоубийства. И в это же время Серен предоставлял Нерону свой дом для тайных свиданий с любовницей. И пока Нерон забавлялся в его комнатах, Серен писал в прихожей утонченные письма к Сенеке. Кстати, закончил жизнь наш Гамлет, как многие меланхолики-либералы, начальником римской полиции! А умер этот Чайльд Гарольд, отравившись грибами с милым названием свинухи. Но все равно, - я постучал по книжке, - писали эти древние здорово!
Вот так уничтожив его последним замечанием, я придвинул к себе наконец его рукопись. Сделал суровое лицо, показывая, что перехожу к святая святых - литературе.
Самое смешное: он не засмеялся! С его-то чувством юмора! Нет, я не прав, все-таки он изменился. Я начал:
- Ну, насчет целующих мохнатую лапу, то бишь ручку-с… Ну, во-первых, далеко не все ее целовали. А многие и очень многие совсем не целовали… А тем, кто собирался или собирается этим заняться, - не советую руководствоваться твоим эпиграфом. Ручку не целуют квалифицированно, ее целуют искренне… Больше чувства да поклон пониже - вот и вся квалификация! Так что твой совет неточен, да… Это - раз, что же касается содержания рукописи…
Я аккуратно перелистал странички, исчерканные моим карандашом. На полях - редкие плюсики ("Славно!") и огромные частые минусы.
- Ну, надеюсь, ты серьезно не предполагаешь, что в нашем журнале ее напечатают?
Здесь я остановился. Он почему-то радостно кивнул. Я опять сделал "но сурово брови мы насупим".
- Но допустим: если бы! Если бы вдруг и напечатали… - Я помолчал. - Ты действительно хочешь правду?
Опять он кивнул: что ему оставалось!
- Ну что ж, - продолжал я. - Тогда слушай! У тебя есть имя. И главное, вокруг имени легенда. Дескать, ты можешь, а тебе не дают!.. Ореол шестидесятых. Если тебя напечатают, старик, эта легенда закончится. Навсегда. - Я опять (уже совсем небрежно) перебрал его листики. - Это все литература… прошлого десятилетия. Да, забавно! Да, эпатаж! Но так писатели серьезные нынче не пишут…
Здесь он как-то очень обаятельно улыбнулся. Не могу понять значения этой улыбки. Она меня мучает…
Д. поднялся.
- Ты забыл рукопись, - сказал я.
Он усмехнулся:
- А х… с ней!
- Может, хотя бы один эпиграф уберешь?..
- Сам убери. Разрешаю! - засмеялся он злобно, бешено. (Прежний, прежний Д.!) И добавил, вставая: - Дай червончик, а?
Все-таки унизил. Самое смешное - я дал.
И проводил его до дверей.
"Дурачок… И чего материшься! Недоволен временем? Ты же плод его… Бездарности нужна запретность… Нет, конечно, ты не бездарность, но все равно махонький… талантик, превращенный в личность. Чем? Нашими дурацкими запретами. За-претами тебя, как насосом, надули. Так что молись на запреты… Благословляй время… Ты не представляешь, как тебе сейчас хорошо, у тебя ведь есть надежда: вот распретят, и уж тогда-то я покажу!.. А если действительно завтра все распретят? Ты сразу все это потеряешь… Потому что, боюсь, сейчас ты конченый! Сейчас ты уже ничего не можешь! Ты попросту спился! А тогда придут другие… Которые могут! Которые презирать тебя будут! За немочь! А ты? Вопить в ответ бессильно будешь: "Сволочи! Вам теперь все можно! Вам-то легко! А в мое время…" И знаешь, о чем ты тогда мечтать начнешь? Скоро начнешь! Чтобы опять… Запрещали! Ты без запретов уже не сможешь, пойми!"
Все это я произнес, естественно, про себя. И молча открыл ему входную дверь. И он побежал вниз по лестнице.
Я часто вспоминаю, как он бежал. Вниз, вниз по лестнице через оставшийся год - к тому столу…
После его смерти я придумал забавный рассказ. И конечно, не записал его. Времени не хватило. Краткое содержание:
"Некто обижает меня.
Он отобрал у меня все: славу, любимую женщину.
И даже мое изобретение - машину времени.
Я никогда не видел его, но ненавижу всю жизнь.
И я решаюсь - убить его.
Я проникаю в дом, где он живет.
Но откуда-то он уже узнал обо мне.
И он убегает…
Я преследую его по дому. Я все время слышу его шаги.
И по-прежнему - не вижу, не вижу его…
Наконец я загоняю его на чердак.
Я приникаю ухом к двери.
И слышу, слышу: там, за дверью, - хриплое дыхание, его дыхание!
Я вынимаю револьвер.
Но тут дверь чердака сама растворяется…
Я вбегаю - и никого.
Только на пьедестале в тусклом свете окошка стоит моя машина времени.
Я подхожу к ней - и тут же слышу стук захлопнувшейся двери.
Я бросаюсь обратно и… но дверь уже заперта с той стороны.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.