Исповедь книгочея, который учил букве, а укреплял дух
ModernLib.Net / Религия / Рабинович Вадим / Исповедь книгочея, который учил букве, а укреплял дух - Чтение
(стр. 30)
Автор:
|
Рабинович Вадим |
Жанр:
|
Религия |
-
Читать книгу полностью
(938 Кб)
- Скачать в формате fb2
(375 Кб)
- Скачать в формате doc
(382 Кб)
- Скачать в формате txt
(373 Кб)
- Скачать в формате html
(376 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32
|
|
Как должно, так и будет. Не убоясь, умрем, Прильнув земли ко груди... Мгновением живем. СМЫСЛ ШКОЛЫ - ШКОЛА СМЫСЛА СОБСТВЕННО ГОВОРЯ, Я УЖЕ ВСЕ СКАЗАЛ. Все обещанные уроки уже даны. Но все исходные тексты, ставшие предметом анализа, предстали перед читателем уроками лишь силою авторского воображения, может быть, подкрепленного еще - надеюсь на это доброжелательством читателя, поверившего в учительско-ученический, учено-книжный замысел средневековья, ведущий наше повествование. Разве только урок Алкуина - и в самом деле урок, имеющий целью научить умению учить. Но и в нем научаемое умение не есть собственный предмет этого урока; не есть предмет рефлексивного продумывания феномена этой учености как главной характеристики смысло-высветляющей, но и книжно-школярской культуры европейских средних веков. Не по всему ли по этому все предшествующие рассуждения на тему книжного учительства могут показаться рассуждениями по большей части спекулятивными, в известном смысле сконструированными, рассуждениями в угоду культурологическому априоризму? Нужен урок об уроке, ученое слово о силе и тщете собственно учительского дела. Нужен сознательно рефлексивный текст о тексте; но тексте особом: учебно-ученом тексте-уроке, научающем (?) учить. И такой текст тоже был. Им был трактат Августина "Об учителе". Обратите внимание: так и называется - "Об учителе", как нам, собственно говоря, и нужно, чтобы именно так он назывался. Но прочитать его так, как его написал сам Августин, теперь уже невозможно. Иные времена, совсем другие августины, не те читатели. Можно было бы, конечно, просто воспроизвести этот урок таким, каким он был, не напрасно рассчитывая на co-участие в чтении уже достаточно "вышколенного" читателя. Но я поступил несколько иначе: воспроизвёл этот урок лишь в существенных (для наших целей) его моментах, прибавляя по ходу его воспроизведения небольшой комментарий, учитывающий как раз то, что уже не может не знать читатель. Что же именно? - Читаем Августинов текст "Об учителе", а комментируем его так, как если бы Августин наперед знал о предстоящих в веках приключениях такой вот замысленной этим Учителем церкви книжной учительской учености. Но это и есть неизбывная жизнь текста, которая только и возможна в поливалентных прочтениях неизбываемых (= незабываемых) культур. Каков итог? Иллюзия учёного всеумения или реальность учёного неумения-ни-чего? А может быть, и то, и это, влекущиеся друг к другу ради одного-единственного - навести на смысл, которому не научить? Личный опыт как всеобщее - и потому научаемое - знание об этом опыте? Вечная значимость самоценного мгновения личной жизни в её загаданных (= загадочных) явленностях всех вещей божьего мира - в полноте и живости существования каждой из них, но и... словесно обговоренной? Опять о том же... Святая, меж пальцев, вода - в пригоршне вода святая... Над каждым собственное небо - единое небо на всех... Но... пора и честь знать: закруглить (?) всё в этой книге сказанное пора. НО ПЕРЕД ТЕМ, КАК ВОДИТСЯ, АНЕКДОТ - в точности тот, который хаживал как раз в абеляро-францисканские, школярско-вагантские времена; из XII века анекдот. Шванк о бродячем монахе, попросившем в одном монастыре откушать на дорогу хорошего винца. Но прежде чем попотчевать сего странника вином, грамматически щепетильные монастырские монахи попросили бродягу заранее похвалить просимое вино и непременно на латинском. Бродячий клирик отвечал: "Vinus bonus est, vina bona est" и получил на сие штоф черт знает какой бурды с такой моралью впридачу: "Какова латынь, таково и вино". Потому что бедняга перепутал грамматический род, и вот что у него получилось: "Этот вин хороший, эта вина хорошая". А надо было сказать так: "Vinum bonum est" "Это вино хорошее". Действия матрицируются по правилам грамматики в эти замечательно ученые средневековые времена. В тиски грамматических склонений заключаются веселье, плач, песня. Заключается жизнь: Ах, винишко, ах, винцо, Vinu, vini, vino! Ты сильно, как богатырь; Как дитя, невинно. Да прославится господь, Сотворивший вина, повелевши пить до дна не до половины, распевает (и только потому распивает) Архипиита-вагант из того же XII века в своей всепитейной "Исповеди" (хотя и в переводе Гинзбурга). Таковы ученые делишки в эти ученые века. Не ученых дел нет - нет и не ученых людей. "И днем, и ночью кот ученый..." А сейчас по-ученому (в теперешнем смысле) насупимся и заговорим научно - как принято говорить хотя бы на заключительных страницах. По поводу книжно-ученого человека в свете теоцентрической идеи поговорим. ИСТОРИЧЕСКАЯ РЕКОНСТРУКЦИЯ ученого как она представлена едва ли не в подавляющем большинстве современных историко-научных разработок основывается на предположении о том, что ученый во все времена - это исследователь вещей мира, взыскующий нового и осмысливающий это новое для, так сказать, расширенного воспроизводства еще более нового - нового знания. Такой заход заведомо исключает воспроизведение образа ученого той или иной эпохи как неповторимой исторической данности, формируя типологию ученого по принципу явленности в том или ином исторически фиксированном типе ученого большей или меньшей степени совпадения с "ученым" идеалом Нового времени. Предмет наших размышлений - это ученый европейской средневековой эпохи, историческая реконструкция которого исходит из прямо противоположной исходной посылки, близкой к этимологической содержательности этого слова-понятия: ученый - это наученный, обученный, выученный, вышколенный человек; но и тот, который учит другого. Он - учит и учится (попеременно) и, понятное дело, ничего нового - в смысле нового знания - не открывает, потому что все открыто и дано раз и навсегда, с самого начала, с первым творческим словом, сказанным богом. Надо лишь выучиться слушать это слово, представляющее смысл мира, мир смыслов. Выучиться узреть смысл - внять смыслу - представить смысл (унести музыку "не в ушах, а в очах"), ученым образом о-говорить смысл, о-гласить его означает понять и этот смысл, и мир смыслов, "схваченных" учено, книжно, словесно. "Сказать вещь" (Цветаева). Вещь как смысл. Таким образом, мир предстает как школа, а школа выглядит единственно значимым миром, в котором предстоит жить ученому (скажем теперь точнее: ученому человеку) европейских средних веков. Ученый как прилагательное, отмеченное глагольной своей памятью и приложенное на все средние века к человеку. В этом смысле все средневековье - ученое средневековье, а все население средних веков - ученое население: от монаха до мирянина, от теолога до врача, от ремесленника до поэта, от святого до грешника... Тотальный - под открытым небом - всесредневековый семинарий. Непозволительное расширение? - Верно, непозволительное; зато типологически точное, потому что преувеличенно - оттого и наверняка - метит в суть дела. Еще раз: "И образ мира, в слове явленный..." Или (переиначу): "И образ смысла..." Интенционально, как сказали бы схоласты, явленный. Такого рода ученость как бы заставляет искомый смысл, который, конечно, дан изначально, нематериальным образом присутствовать в сноровистом делателе-изготовителе способа-приема, сработанного из слов; но присутствовать также и в этом приеме, сращенном с ученым делателем - Мастером. Смысл, должный быть данным в слове-приеме, которому следует научить. И тогда знание о смысле предстает знанием об умении навести на смысл. Не новое знание, а новое деяние, высветляющее, проясняющее, осмысливающее самого себя - угодного богу самого себя; того, кто деет. Смысл-слово-свет должно высветить в ходе такого вот ученого научения, призванного навести на божественный смысл каждого творения: от камня до любой твари дрожащей - до человека, вылепленного по образу бога и по его подобию. И это было отнюдь не претворением тезиса манихеянина Порфирия - "Omne corpus fugiendum est" ("Следует бежать плоти"), а вполне в духе учительства Августина: всякое творение от бога, оно и есть бог - воплощенное, видимо-слышимое, преподанное слово о смысле всяческого и всего. Меж зрителем и вещью (в нашем, средневековом, случае - смыслом) стекло в разводах, отвлекающее того, кто глядит, от самой вещи-смысла (образ X. Ортеги-и-Гасета), но именно потому, что в разводах, - влекущее к смыслу, наводящее на него. Смысл сокрыт до поры в орнаменте-дизайне из этих пятен-разводов. Таково и слово-приём, наводящее на смысл, но и... уводящее от него. Приведу это место из трактата Ортеги "Дегуманизация искусства": "Чтобы видеть предмет, нам нужно известным образом приспособить наш зрительный аппарат. Если наша зрительная настройка неадекватна предмету, мы не увидим его или увидим расплывчатым. Пусть читатель вообразит, что в настоящий момент мы смотрим в сад через оконное стекло. Глаза наши должны приспособиться таким образом, чтобы зрительный луч прошел через стекло, не задерживаясь на нем, и остановился на цветах и листьях. Поскольку наш предмет - это сад, и зрительный луч устремлен к нему, мы не увидим стекла, пройдя взглядом сквозь него. Чем чище стекло, тем менее оно заметно. Но, сделав усилие, мы сможем отвлечься от сада и перевести взгляд на стекло. Сад исчезнет из поля зрения, и единственно, что остается от него, - это расплывчатые цветные пятна, которые кажутся нанесенными на стекло. Стало быть, видеть сад и видеть оконное стекло - это две несовместимые операции: они исключают друг друга и требуют различной зрительной аккомодации. Соответственно тот, кто в произведении искусства ищет переживаний за судьбу Хуана и Марии или Тристана и Изольды и приспосабливает свое духовное восприятие именно к этому, не увидит художественного произведения как такового. Горе Тристана есть горе только Тристана и, стало быть, может волновать только в той мере, в какой мы принимаем его за реальность. Но все дело в том, что художественное творение является таковым лишь в той степени, в какой оно не реально. Только при одном условии мы можем наслаждаться Тициановым портретом Карла V, изображенного верхом на лошади; мы не должны смотреть на Карла V как на действительную, живую личность - вместо этого мы должны видеть только портрет, ирреальный образ, вымысел. Человек, изображенный на портрете, и сам портрет - вещи совершенно разные: или мы интересуемся одним, или другим. В первом случае мы "живем вместе" с Карлом V; во втором - "созерцаем" художественное произведение как таковое. Однако большинство людей не может приспособить свое зрение так, чтобы, имея перед глазами сад, увидеть стекло, то есть ту прозрачность, которая и составляет произведение искусства; вместо этого люди проходят мимо - или сквозь, - не задерживаясь, предпочитая со всей страстью ухватиться за человеческую реальность, которая сквозит в произведении. Если им предложат оставить свою добычу и обратить внимание на самое произведение искусства, они скажут, что не видят там ничего, поскольку и в самом деле не видят столь привычного им человеческого материала, ведь перед ними - чистая художественность, чистая потенция". Это двойное, "слушающее видение", представляющее смысл-вещь в слове-приеме, созданном ради этого смысла, и есть в некотором роде ученое чаяние средних веков, странным образом как бы совпавшее с проблемой философии искусства новейших времен. Изготовить такое вот умение видеть-слышать смысл есть ремесленно-художественное дело средневекового ученого деятеля. Искусство как умение. Но и пророческое дело тоже. Меж пророком и ремесленником - исторически и логически оправданное место жизни ученого человека средних веков - средневекового книжника; учителя и ученика. У Фомы Аквинского (сверху вниз: из XIII века взгляд на века предшествующие) можно вычитать: художник-ремесленник, реализуя потенцию практического интеллекта, стремится к сотворению предметов, долженствующих быть сделанными. Уметь быть явленным - в слове-приеме прежде всего - и есть главное дело такого рода учености, учености, так сказать, ремесленно-художественного толка. Но тот же Фома говорит: "Благо, находимое искусством, не есть благо воли человека или его пожелательной способности (собственное его благо), но благо вещей самих по себе - вещей, сделанных искусным ремеслом. Вот почему искусство-ремесло не связано с правильностью пожелания". Вещь как Смысл самоценна. А ее делание в качестве вещи-смысла - научаемое делание. Человеческая же воля - залог того, что это умение относится к числу человеческих умений. Но чтобы знать благо делаемой вещи, нужно уметь лицезреть это благо. А лицезреть - это и видеть, и слышать купно. И это почти по Плотину: "Подобно тому, как о красоте, воспринимаемой чувствами, ничего не может сказать слепой, так же и в мире вещей духовных происходит с тем, кто лишен умения видеть, как прекрасен лик справедливости или умеренности и что так прекрасны не могут быть ни утренняя и ни вечерняя звезда". Телесное зрение, но и зрение очами души - слышание этими очами. "Музыка, уносимая в очах". Но артикулированная речь - словомузыка - божественна. И потому лицезрение вещи очами души (но прежде - глазами) - дело вполне богословское (от божьего слова): "Дьявол может делать много вещей. Но дьявол не может творить поэзию. Он может испортить поэта, но он не может создать поэта. Среди всех козней, которые он строил для искушения святого Антония, дьявол, по свидетельству святого, нередко выл, но никогда не слышно было, чтобы он пел", - говорит Ф.Томпсон в "Эссе о Шелли". Богоданное дело-умение. Так учительская ученость христианских средних веков осуществляет себя в движении к истине, в постижении ее: в умении отождествить эмпирически данную видимость вещи с ее невидимым (до поры) божественным смыслом. Иначе: видение вещей мира с помощью идей - слов о вещах; схватывание реальности посредством идей о ней; но также и видение самой идеи - смысла. Представимость овеществленной идеи вещи, овеществленного слова о ней. Ее Смысла. Таково это умение. Но это умение дано: в формах методического волевого школярства (учительства-ученичества); в явлении чуда-откровения, посещающего лишь достойного (душевно обученного). Но чуда как смысла, предстающего лишь тому, кто всеподробнейше прошел полный курс всей этой смысло-указующей книжной учености. Полнобытийственный смысл каждой вещи этого мира, каждого значимого жеста, каждой человеческой жизни - судьбы... Отсюда главнейший предмет средневековой учености - тщательная разработка всех и всяческих дидактических формул, приемов, институтов (монастырская школа, университет, ремесленный цех, купеческая гильдия; монашеский устав, университетский кводлибетарий - диспут о чем угодно, защита диссертации, экзамен на магистра...). Принципиально новые - впервые придуманные - приемы, сработанные из слов и вызванные к жизни ради наведения на сокровенный Смысл. Всем этим пользуются и поныне, но только, правда, в окостеневшем - инструментальном - виде, лишенном теперь уже живой жизни их средневековых, только что нашедших все это, первосоздателей. Живая дидактика?.. Живая лишь до поры, в бесконечной экспансии слов ради Смысла в его бессчетных наименованиях, которая, словно египетская Исида - "тысячеименная, о десяти тысячах имен", вызвенилась в словах, а для глаза стала мороком, истаявшим в полуденных лучах. Море слов захлестывает. Смысл как смысл для всех остается не выявленным, хотя точно известно, где он. Известно именно благодаря этой - книжной - педагогике. А доподлинно выявить смысл - личное дело выявляющего; того, кто пред смыслом лицом к лицу и глаза в глаза. "Писатель слов и сочинитель фраз..." (Леонид Мартынов). Автор, расширяющий пространство для слов, заговаривающих смысл, но, собственно, для него-то и наговоренных (auctor - тот, кто расширяет; римляне так называли полководца, присоединителя новых приделов), умеет делать из слов прием-силок для смысла (точнее: для наведения на смысл), как бы запамятовав о том, ради чего все это. И вспоминает, конечно. Умение этого словесного делания и научение этому умению живо в контексте розги по заднице и линейки по затылку. Но "Dove si grida non e vera scienza" - "Где окрик, там нет истинной науки" (Леонардо да Винчи), а время Спинозовой максимы: "Neque lugere, neque indignari; sed intelligere" ("He плакать, не возмущаться, но понимать") - еще не пришло. Окрик окриком, а мастерство мастерством. Словесно-ученое, дидактически-школярское дело ученейших средних веков само стало совершеннейшим изделием на долгие будущие века; шедевром средневекового умения учить и потому холодным, схоластическим, бездушно-бессердечным умением, ибо "tonte maitrise jette le froid" - "всякое мастерство леденит" (Малларме). Отвращающее мастерство, замешанное на том, что можно было бы определить как "odium professionis" ("ненависть к своим занятиям"). Правила всяческих умений сработать из слов приём - оптический прицел на смысл обрыдли, ибо норовят быть упраздненными во имя исследовательского внимания к собственно смыслу: узреть смысл - внимать смыслу - внять ему - понять его... Ортега-и-Гасет замечает: "Для Цицерона "говорить на латыни" еще звучало как "latine loqui", но в V веке у Сидония Аполлинария уже возникает потребность в выражении "latiniter insusurrare" - оглашать - [нашёптывать] - латынью". С тех пор слишком уж много веков одно и то же говорилось в одной и той же форме". Основание и принцип средневековой учености. (Конечно, "усталость от правил" - аргумент психологический. Но пренебречь им было бы расточительно.) Правила, правила, правила... Тридцать пять тысяч одних правил. Они-то и окажутся потом предметом насмешки в поздне-средневековые времена. А пока умение сработать слово-прием - вполне серьезное умение, которое нужно взвеселить "волшебною флейтой Пана, заставляющей козлят плясать на опушке леса". К черту правила! - Флейта, Пан, козлята, опушка леса... Тут как раз и подоспело явление Франциска, бывшего внутренним голосом и у предшественников. А после него новое умение - умение вызнать эмпирически данную вещь, за которой - в которой - смысл. Вещь - смысл. Но не выявить, а вызнать опытом. Но это уже вовсе другое время - тринадцатое столетие, выходящее за хронологические пределы жизни того типа учености, о котором шла речь. Прием и смысл. Чудо их ученым образом достигнутых отождествлений оказалось несостоявшимся чудом. Хотя ученый замысел в том и состоял, чтобы демиургически реально это как раз и осуществить. Навести одно на другое. Вне чуда. Личною волей. Но... всеразрушающая, травмирующая ученое мышление, развенчанная иллюзия. Одних только слов мало. Ученое обговаривание смысла - на ущербе. Или, если сказать осторожнее, то есть точнее, оно, ученое обговаривание, обнаруживает в себе самом возможность представить ученое слово исследовательским делом. Но это уже другие времена, другие люди и вовсе другая мировоззренческая установка: скорее антропоцентрическая, нежели теоцентрическая. Столь схематично данные посылки - теперь уже не пустые посылки, потому что преподаны на материале уроков, данных книгочеями-учителями IV-XII европейских веков, ученым образом размышляющими (Франциск не в счет - вне этого счёта) по поводу фундаментальных умений средневекового человека: учить, быть, читать... И тем самым - жить. А теперь пригласим наших ученых людей - учителей и учеников - на что-то вроде педсовета, потому что учебная программа ученого житья-бытья исчерпана. Нужны итоги. Вот они все вместе. Конечно, за них буду говорить я, потому что они, подчиняясь повестке дня, уже свое сказали. Впрочем, и я, кажется, уже всё сказал. Но повторить пройденное никогда не помешает. Тем паче, если несколько иначе повторить. УЧИТЬ БЫТЬ - учить учить - учить читать... Жить! Алкуин - Августин - Абеляр - ...Франциск. IV век - XII век. И всё это в квазиодновременном культурном пространстве. Диахрония как синхрония... Все они вместе - и тот, и другой, и третий. Но в первую очередь каждый сам по себе. Все они и есть учители и ученики книжного средневековья. И только Франциск этих книжных людей выявляет-отменяет. Все эти типы средневековой учености столь же различны, сколь и сходственны. Они призваны составить групповой портрет средневекового ученого человека, элоквирующего (обговаривающего) своё ученое житьё-бытьё в более чем тысячелетнюю средневековую эпоху, хотя все они как бы завершили собственные ученые дела до XIII века. Дело средневекового учительства-ученичества как будто исчерпано, хотя сами средние века продолжаются. Групповой портрет в квазиодновременном со-бытий (в логическом плане), но в разновременных пространствах в плане историческом (в данном случае хронологическом); несмотря даже на то, что Алкуин, поставленный в начало, хронологическую последовательность нарушает. Рамка одна, а силуэт один, хотя и трех (четырех?) - профильный силуэт. Три (четыре?) портрета при близком всматривании - один портрет на расстоянии и со стороны (как это и дано в начале - первом эскизном наброске нашей натуры, имя которой - ученые книжные люди европейского средневековья). Дальше. Научить явить смысл - увидеть его и внять ему - в слове-приеме; явить божественный, за пределами лежащий, смысл как Первослово - Слово воплощенное. Такова задача этой учености. Структура ее, этой учености, как о том уже много говорилось, тоже унифицируется в формах методического волевого школярства (учительства-ученичества) в личном опыте самостановления-обращения, в умении критически читать текст - умении, обнаруживающем неуравновешенность текста, предполагающего в конечном счете того, кто деет безмолвный поступок-жест, вновь готовый стать словом и свидетельствующий о внетекстовой немощи - нравственной мощи. Вновь личный, самостановящийся, волевой опыт. Индивидуально-мученический вселенски-значимый (Франциск). Задача одна, а типы решения ее разные, потому что различны, так сказать, "профессиональные" интересы наших героев. Все они, если можно так выразиться, состоят в разных профсоюзах: Пророков-подвижников-учителей Церкви (Августин), практических работников - скажем так - просвещения (Алкуин), просто живущих логически-здравомыслящих людей - умеющих критически читать (Абеляр), живущих по вере святых (Франциск). Но каждый раз всё это делающих не от лица всех - лично, собственною жизнью. Запредельное вечное встроить во временные пределы, учебно-учёно-ремесленно (но всегда лично) предустановленные учеными приемами. Выучиться этому умению. В этом-то весь фокус. И всё это делают в высшей степени по-своему, но и унифицированно, следуя всеобщей божественной правде, без коей образ средневекового ученого человека был бы всего лишь науковедческим фантомом. Делают... но насколько результативно? Ж. Маритен в трактате "Ответственность художника", размышляя о слове "святость", разграничивает дохристианское sacre (священное) и дохристианское separo (отделенное) как выражающие особую ритуально-священническую общественную функцию, вполне логично прибавляя к ней святомонашескую элитарную предназначенность к святой жизни, от собственно средневековой святости, остроумно замечая, что вместо того, чтобы говорить "надо быть святым", правильнее было бы сказать - "надо стремиться к совершенной жизни". Ибо быть и быть на пути, согласно Маритену, - разные дела. Быть на пути как раз и значит жить. В этом смысле быть Августина и жить Франциска - вполне оппозиция. Алкуин и Франциск - в некотором роде полюса средневековой учености, её, так сказать, вырожденные случаи (Франциск - и вовсе вне); Августин и Абеляр (в логическом плане) - как бы меж ними. (Потому и начат наш квадривиум уроком Алкуина.) Но в той же мере, правда, по другим меркам, Алкуин и Абеляр - меж Августином и Франциском, как можно быть меж быть и жить. Короче: средневековый учительско-ученический канон времен обговаривания этого ученого канона - четырехголосый канон, лишь в этом четвероголосии и существующий. [Четырехголосый... Но с той лишь поправкой, что Франциск предел (скорее, запределье и Зазеркалье) средневековой учености. Её, так сказать, тотальное отрицание.] А цель? Достигнута ли? Историческое свидетельство самоисчерпаемости такого вот типа книжной учености? Учебное - ученое - слово-прием во имя Смысла. Вечно значимое мгновение... А что дальше? - К вещи-смыслу (в том числе и человеку) в ее эмпирической явленности, то есть осмысленности (от Франциска); к психологической вглядчивости (от Августина); критической осмысленности собственных о чем бы то ни было представлений (от Абеляра); к образовательной выученности того, кому всё это и делать (от Алкуина)... И много всяческих иных стёжек-дорожек, которым только еще предстоит быть протоптанными: по средним векам к Новому времени с его новой наукою. Но именно от этого учено-учительского канона к "канону" учено-исследовательского знания. Понятно: столь беглое сопоставление наших учителей-учеников и вовсе мало что стоило бы, если бы не все те четыре урока, это сопоставление предваряющие и поддерживающие. И здесь же обязательно надо сказать, что феномен ученого человека в европейские средние века, как он здесь дан, обусловлен исторически преходящей теоцентрической идеей, удерживающей в удивительно устойчивой целостности здание средневекового мира и особым образом живущего в этом здании человека христианских средних веков. Еще раз - теперь уже, вероятно, в последний раз - представлю чаемый групповой портрет ученого человека европейского средневековья. Ученый европейского средневековья, так, как его - ученого - понимают новые и новейшие времена, - конечно же, науковедческая иллюзия. Речь могла бы идти об ученом человеке - ученых людях - этих самых средних веков. Да и то сначала в формах некоей учености, представленной в уроке загадок Алкуина из VIII века. Это была ученость казуса, призванного озадачить особенным, индивидуально случайным, уникальным, а вовсе не тем, чтобы прокламировать точное знание того или иного. Не что это значит, а озадачить этим или тем. Слово к слову не сводится; слово не тождественно себе и скорее говорит о говорящем, чем о том, что обговаривается. Уклончивое, уклоняющееся от объяснения смысла слово, хотя на указание смысла как раз и направленное. В результате созидается из слов изготовленный прием, цель которого отсечь возможность отличить способ изготовления чего-либо и способ действования этим что-либо. И цель эта достигается, представляя мир и все вещи мира загаданными, а того, кто внемлет всему сущему, - озадаченным. Не уметь учить, а просто учить... всецелому Смыслу как величайшей сфинксовой загадке. Один на один пред ликом этого смысла, понятого как нечто загадочно-запредельное, вневременное. Но понятого так лишь в результате искушения учительским - урочным - научением всему тому и именно таким образом, как это сделано Алкуином. Не новое знание, а новое деяние ради смысла. Но деяние, в отличие от знания, - дело личное, внетекстовое. Это всегда опыт души. Святой водой не окропив ладони... Расчерчены клетки, чтобы по ним нарисовать небо. И ни в одной нет и частички этого неба. Оно по-прежнему все в запределье-зазеркалье. Клетки отдельно, небо - отдельно. Необходим текст иного рода: представленный как жизнь. Это Августин: человек действия, должного стать деянием. Но деянием, воплощенным в слове, в слове-смысле, ради которого это новое умение - умение быть. Исповедальный плач Августина. Слово поэта Августина. И, как всякое слово поэта, оно, это слово, выходит за свои пределы, убеждая в том, что уметь быть тоже нельзя - можно просто быть, но опять-таки, пройдя искус умения быть в собственном личном опыте. Приять веру, испытав возможность поверить ее разумными основаниями. Я = Ум = Душа. Тройное тождество. Слово-прием пред смыслом-верой. Безоговорочно верить, но лишь в кровь изранив себя всего, выплакав сердце и воспалив ум. Изболев душою. Всё небо целиком уместилось в "учебно-методическую" клетку небо-рисовальщика Августина - художника-целумиста. Текст жизни. Жизнь текста. Учитель церкви - пророк. Но... жизнь текста. Собственное действие по спасению завершилось у Августина текстом, должным быть значимым для всех, быть словом истинным. Это - тоже возможность казусной учености Алкуина: передать случайное слово как истину - всеобщезначимую истину. Эту возможность как раз и хочет осуществить Абеляр - как бы в противовес Августину, - только-только устанавливающий отношение к слову. Ученый метод Абеляра застает в самом начале текст как нерушимое письменное свидетельство его столь же нерушимой авторитетности. Но по ходу развертывания ученого предприятия магистра-книгочея Петра Абеляра текст (и священный тоже) заподозревается все больше и больше, выясняется его неуравновешенность: авторитарность текста предстает лично-уникальной уязвимостью себя самого; того, кто сказал слово, написал сей текст. Ученый человек средневековья не тождествен среднему человеку средневековья. Учить - быть - читать ... А может быть, просто жить?.. Чтить священный текст предполагает неумение его читать (критически читать). Читать-чтить. Но у Абеляра: жить текстом, жить в тексте - читать текст исследовательски, то есть критически. Авторски. Сотворчески. Столь же авторское и, стало быть, творческое слово самого Абеляра. Все клетки прочерчены. И ни в одной нет неба. Вытеснено из каждой. Где оно?.. Тривиум ученого житья-бытья: умение учить, снимающее умение быть и умение читать, но и чреватое этими умениями. Но такой тривиум, который готов стать квадривиумом на фоне, в контексте и в зеркале Франциска, просто живущего. Он, Франциск, и есть итог Абелярова умения читать и воплотивший в себе все средневековые умения (неумения?) в чистом полнобытийственном существовании. В умении жить, жить не умея... Жить по вере, по тексту. Прожить жизнь как текст. Но жить такой жизнью, которой суждено стать легендой-басней о ней наставительно-нравоучительного свойства. Учение как нравоучение... Есть небо, а клеток как бы и нет, потому что в каждой клетке - целое небо. Жить небом. В знании - бессилие. Френсис-бэконовская максима "знание - сила" ждет еще своего часа: четыре или пять веков еще подождет. Что же все-таки хочет учено-книжное средневековье? Оно хочет проявить, прояснить, высветлить в человеке его истинную жизнь через слово и решить две учебно-ученые задачи. Выработать два умения: умение увидеть того, кто произносит текст; умение восстановить текст в его истинности. Иначе: оно бьется над тем, как всему этому научить. Или: пройти мучительно-трудное испытание всей этой ученостью, предстающей как дело апофатическое. А пройдя, - жить; жить, всему этому учась. Стало быть, замысел этой учености состоит в том, чтобы снять эту ученость, но лишь пред ликом узнанного в лицо смысла ее снять. И только тогда воспринять смысл в целостном его бытии, в его многомерной жизненности.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32
|