Исповедь книгочея, который учил букве, а укреплял дух
ModernLib.Net / Религия / Рабинович Вадим / Исповедь книгочея, который учил букве, а укреплял дух - Чтение
(стр. 21)
Автор:
|
Рабинович Вадим |
Жанр:
|
Религия |
-
Читать книгу полностью
(938 Кб)
- Скачать в формате fb2
(375 Кб)
- Скачать в формате doc
(382 Кб)
- Скачать в формате txt
(373 Кб)
- Скачать в формате html
(376 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32
|
|
Но, обнаружив сие, тот же метод "да" и "нет" обнаруживает и другое: принципиальную нетождественность ученого человека средних веков, по-абеляровски читающего текст, и среднего человека тех же веков, чтущего текст. Проверка - вера... Больше того. Для среднего средневекового человека есть своя, для него писанная, усредненная в социуме средневековая ученость (не художественно, как у Алкуина, представленная, а попросту - ученость середняков). Она-то как раз и прихлопнула на время (а думала, что навсегда) магистра Петра Абеляра. Еще раз: Алкуин посередине. Августин (до) и Абеляр (после) лишь вкупе осуществляют книжно-учительское дело средневековья ради просветления через слово и в слове еще не высветленной, не проявленной жизни, отвечая на следующие вопросы: Как научить увидеть (?) того, кто произносит слово, и тем самым быть в этом мире? ("Пророческая" миссия Августина); Как научить восстанавливать текст? ("Ремесленная" миссия Абеляра). В том и в другом случае результат есть смысл: слово-смысл. Авторитетный текст-смысл; авторитарный; личностно-уникальный. Личный опыт - всем, всем, всем... И это не просто логическая школьно-магистерская - установка, а боль души и мучение ума: томление умной души о мысли - мире - человеке. Но учительская ученость в эти учено-боголюбивые (?) средние века каждый раз снимает себя в неученом неумении. В жизни по вере, в полноте своей и в пределе своем даже в искушении ученостью не нуждающейся ("экзистенциальная" миссия Франциска-святого). Собственно же учащий и учимый человек - посередине: меж Августином и Абеляром. Точнее: образ Алкуина-учителя - посередине. Но как раз не Алкуинова типа люди ополчатся на Абеляра, а средне-средневековые его коллеги, и именно на того Петра Абеляра, который сам себя и выписал - на автопортрете, представленном в собственном его тексте, посвященном тексту же... Но прежде еще один его автопортрет - в тексте побочном, так сказать, не ученом его тексте. Кто же он такой - Петр Абеляр? Ну, хотя бы и прежде всего, на взгляд самого Абеляра, - Абеляра-"беллетриста", автора-воспоминателя; не исповедника, а скорее историка самого себя. "История моих бедствий" (между 1132 и 1136 годами). "ЧЕЛОВЕЧЕСКИЕ ЧУВСТВА часто сильнее возбуждаются или смягчаются примерами, чем словами. Поэтому после утешения в личной беседе я решил написать тебе, отсутствующему, утешительное послание с изложением пережитых мною бедствий, чтобы, сравнивая с моими, ты признал свои собственные невзгоды или ничтожными, или незначительными и легче переносил их", - так начинает этот мученик свой исповедальный (нет, скорее - исторический) плач по самому себе, не скрывая учительского назначения своего сочинения, в котором первейший инструмент научения - не слово, а пример, то есть момент прожитой и пережитой заново (на этот раз в слове) жизни. Самоценной и причастной только (?) самой себе... Первопричина Абеляровых бед и несчастий определена на редкость простодушно: "Чем шире распространялась обо мне слава, тем более воспламенялась ко мне зависть". И это не единожды: "Вскоре после того, как обучение диалектике оказалось под моим руководством, наш бывший учитель начал столь сильно мучиться от зависти и огорчения, что это даже трудно выразить". Еще: "Чем более явно он преследовал меня своей завистью, тем больше возрастал мой авторитет, согласно словам поэта: высшее - зависти цель..." В ход идет язычник Овидий. Абелярова гордыня никакого иного объяснения всех своих несчастий и бед, кроме зависти, не приемлет. Как же и в самом деле не завидовать прославленному магистру, когда прославленный магистр авторитетно свидетельствует: "Скажу об этом смело словами Аякса, чтобы выразиться поскромнее: ...Спросите ль вы об исходе Битвы меня, то отвечу я вам: побеждаем я не был". Снова Овидий - на этот раз устами гомеровского героя. А завидовать, судя по всему (прежде всего, конечно, по уверениям самого предмета зависти), было чему. Слово учителя должно быть словом значимым, исполненным мысли в отличие от Ансельма Ланского - полной противоположности Абеляру и охарактеризованного Абеляром же следующим образом: "Он изумительно владел речью, но она была крайне бедна содержанием и лишена мысли. Зажигая огонь, он наполнял свой дом дымом, а не озарял его светом". Абеляр, конечно же, иной. Абелярово слово светоносно, чем и горд светоносный слововержец. Но... гордыня - теневая, темная страсть. Ослепляющее чувство. И ослепленный Абеляр, ясное дело, не видит сего. Он пишет: "...в моем обычае разрешать вопросы, опираясь не на кропотливый труд, но на разум..." Разум разумом, но противопоставление кропотливого труда и разума (надо полагать, беспечного разума) выглядит надменно и нагловато с точки зрения рутинного комментаторского академизма. Не потому ли - снова о том же - "названный выше старец стал терзаться жестокой завистью ко мне..."? Но человек средних веков, столь тонко и столь себялюбиво отмечающий собственные свои над другими превосходства, а собственные свои беды представляющий как прямые следствия черной зависти, не может не спохватиться и в самом деле спохватывается: "Но благополучие всегда делает глупцов надменными, а беззаботное мирное житье ослабляет силу духа и легко направляет его к плотским соблазнам. Считая уже себя единственным сохранившимся в мире философом и не опасаясь больше никаких неприятностей, я стал ослаблять бразды, сдерживающие мои страсти, тогда как прежде я вел самый воздержанный образ жизни". "Нечистота моей жизни" - так определит Абеляр истинную (вычитанную из авторитетных текстов) причину своих бед. Причину общую, вне плача души, ставшего поэтическим, литературным, если хотите, художественной историей живой жизни, осуществленной как будто без руля божественного предопределяющего замысла-смысла и без ветрил собственных моральных запретов, сыздетства вычитанных из книг священного Писания и начертанных на скрижалях собственной христианской души. Смирённая гордыня не убеждает и вставлена в текст порядка ради: "Я... трудился, всецело охваченный гордостью и сластолюбием, и только божественное милосердие, помимо моей воли, исцелило меня от обеих этих болезней - сначала от сластолюбия, а затем и от гордости; от первого оно избавило меня лишением средств его удовлетворения, а от сильной гордости, порожденной во мне прежде всего моими учеными занятиями (по слову апостола: "Знание преисполняет надменностью"), оно спасло меня, унизив сожжением той самой книги, которой я больше всего гордился". Между прочим, своею собственной рукой добился он освобожденья, лично сжегши на Суассонском соборе лучший свой трактат. Ссылка на слова евангелического апостола завершает и санкционирует вхождение жизни в текст. Точнее было бы сказать так: текст и есть ученая жизнь; а жизни иной - нет. Причем это "вхождение", понятно, убивает самое эту жизнь как неученую: в ее любовной и в ее творческой ипостаси. Зато освещает эту ученую жизнь как поучение всем и всяческим мирянам всех и всяческих времен. Навсегда и навезде. Литература становится проповедью. Должна стать... Жизнь текстовая, учебно-наставительная жизнь, прожитая самим живущим (или прожившим-отжившим). Реально-идеальная жизнь. (В отличие от Августиновой иллюзорной, мертвенной жизни, ставшей максимально жизненным - реальным - ее идеалом.) Бытийственная жизнь. А жизнь-быт свела к зиянию, пустоте: две черных дыры вместо гениталий; горстка пепла вместо выстраданных разумных слов. Зато слова апостола начертанные, умиротворяющие. Письменный текст, риском, в силу начертанности, не чреватый, ибо, по Абеляру, "писать можно гораздо смелее, чем говорить". Но только ли формы ради этот печальный покаянный итог? Именно так пишется в средние века любая, самая живая из всех живых жизнь. Иначе это были бы не средние века, а Петр Абеляр был бы инопланетянин. Но... о чудо! Вогнав быт в священные литеры апостольских текстов, Абеляр на следующих, многих, страницах вновь живее всех, потому что любит: любит любить и радуется радоваться сему. Любит текст, бога, Элоизу... Отсылаю к Абеляровым любовным радостям и утехам, великолепно и без потерь заменившим утешающую радость учительско-ученических дел влюбленного магистра. Они взаимозаменяемы, потому что жизнь - одна. Отсылаю читателя к началу урока. Но страницу спустя, как бы на всякий случай: "...трудно и представить себе, как опечалились по этому поводу мои ученики, как они вздыхали и жаловались, догадавшись о моем состоянии или, вернее сказать, о помрачении моей души". Душа помрачена, а текст светится и живет литературной жизнью поэта, который любил. Как это и бывает с влюбленными и с их песнопениями во все времена и во всяческих странах. Дальше следуют совершенно ошеломляющие пассажи о горестях влюбленных и их смятении: жениться или не жениться. Ведь дядюшка Фульбер наконец-таки обо всем узнал. Любовь любовью (философия отодвинута, но не навсегда). А брак браком: "Что может быть общего между учениками и домашней прислугой, между налоем для письма и детской люлькой, между книгами или таблицами и прялкой, между стилем, или каламом, и веретеном?" - спрашивает Абеляр. Жизнь как быт с жизнью в тексте не совмещаются. Но так ли?.. Дальнейшие события известны. Да и из того, что здесь сказано, можно кое о чем догадаться. Но двинемся дальше. Пропустим леденящую душу историю оскопления Абеляра. Отметим лишь то место, в котором несчастнейший из горемычных говорит: "Я все думал о том, какой громкой славой я пользовался и как легко слепой случай унизил ее и даже совсем уничтожил ..." Но здесь же, так сказать, не переводя дыхания: "...как справедливо покарал меня суд божий в той части моего тела, коей я согрешил..." И далее тут же: "...сколь справедливым предательством отплатил мне тот человек, которого раньше я сам предал..." И, наконец, самое, может быть, ужасное из всех последствий этого чудовищного дела: "...как превознесут это явно справедливое возмездие мои противники... как по всему свету распространится весть о моем величайшем позоре". "Куда же мне деться?" - плачет Абеляр. Все это не только на одной странице - в одной фразе, нелепой и кривой от теснящих ее противоречий живой души. Слепой случай, божья кара, справедливость кары людской, торжество супостатов-завистников. Скорее плохо, чем хорошо. Но в то же время скорее хорошо, чем плохо. Стенание и плач! Плач и стенание. Всепрожигающая слеза по воспаленной щеке страдальца. "Куда же мне деться?" - Абеляр станет монахом. Но евнуху и в божий храм не войти, а постриженному не прочесть ни одной светской книги. А что с молодостью Элоизы? Ей жить - столь же пылко и полно - воспоминаниями: текстом памяти. Начинается эпоха новых - да еще каких! - неприятностей Абеляра. Мало сказать, неприятностей, - бешеной травли, казалось бы, неизвестно за что. Всекатолическое "Ату его!" прокатится по монастырям и приходам, городам и школам Западной Европы. "Ату" с санкции римского первосвященника. Урок тому, кто, казалось бы, и так уже довольно научен. Всем миром проучен. И коллектив христианско-католических единомышленников с этим, конечно же, блестяще справится. Но как это все будет? - И это нам тоже предстоит увидеть-услышать. Что остается? - Снова читать лекции всей школярской Европе; но теперь уже "ради любви к богу", а не "из желания приобрести деньги и славу", как это было раньше. Но обитатели монастыря Сен-Дени вскорости сильно взъярились (поскольку, - говорит Абеляр, - "я часто и резко обличал их невыносимые гнусности как с глазу на глаз, так и всенародно..."). Лекции по богословию оказались не менее блестящи, чем лекции по светской философии, что опять-таки - снова здорово! - "возбудило ко мне сильную зависть и ненависть... магистров". Но зависть была не только к красному слову, а к такому красному слову, которое должно было быть не только "высказано", но и "понято". Любое слово может быть понято. А раз так, то Абеляр - зрячий поводырь слепых, а все его коллеги - слепцы. Тут уж и в самом деле было от чего взбеситься! Значит, за дело. За дело всей его жизни - за "Да и нет" (написанного уже или нет неважно). Суассонский собор был местом первой крупной идеологической выволочки инакомыслящему магистру. Говорить дали свободно. Народ слушал. Духовенство тоже слушало. Но... "и враги наши - судьи", что все и решило. А теперь посмотрим, как это делалось у них в Суассоне, для чего не постесняемся почти целиком процитировать все это в высшей степени социально идеологизированное действо-судилище. "Но сколь внимательно ни просматривали и ни перелистывали они мою книгу, они не находили в ней ничего, что дало бы им возможность на соборе смело обвинить меня, и они оттянули осуждение книги, которого усиленно добивались, до окончания собора. Я же в течение нескольких дней до открытия собора стал перед всеми публично излагать свое учение о католической вере согласно с тем, что я написал, и все слушавшие меня с восхищением одобряли как ясность, так и смысл моих суждений. Заметив это, народ и духовенство начали так рассуждать между собой: "Вот он теперь говорит перед всеми открыто, и никто ничего ему не возражает. И собор скоро близится к окончанию, а он и созван-то был, как мы слышали, главным образом против этого человека. Неужели судьи признали, что они заблуждаются больше, чем он?" Поэтому-то мои соперники с каждым днем распалялись все больше и больше. Наконец, однажды Альберик пришел ко мне с несколькими своими учениками и, намереваясь уличить меня, после нескольких льстивых слов выразил свое удивление по поводу одного места в моей книге, а именно, как я мог, признавая, что бог родил бога и что бог един, тем не менее отрицать, что бог родил самого себя? На это я немедленно ответил: "Если вы желаете, я приведу вам доказательство этого". Он заявил: "В таких вопросах мы руководствуемся не человеческим разумом и не нашими суждениями, но только словами авторитета". А я возразил ему: "Перелистайте книгу, и вы найдете авторитет". Книга же была под рукой, потому что он сам принес ее. Я начал искать известное мне место, которое он или совсем не заметил, или не разыскал, так как выискивал в книге только те выражения, которые могли бы мне повредить. С божьей помощью мне удалось быстро найти необходимое место. Это было изречение, озаглавленное "Августин о Троице", книга I: "Кто думает, будто бог обладает способностью родить себя, тот грубо заблуждается, так как не только бог не обладает такой способностью, но и никакое духовное или материальное существо. Ведь вообще нет такой вещи, которая бы сама себя порождала". Услышав это, присутствовавшие при разговоре ученики Альберика даже покраснели от замешательства. Он оке сам, желая хоть как-нибудь выпутаться из затруднительного положения, сказал: "Это следует еще правильно понять". На это я возразил, что данное суждение не ново и к настоящему вопросу оно не имеет никакого отношения, но что сам Альберик потребовал не рассуждения по существу вопроса, а лишь авторитетного свидетельства. Однако оке, если бы Альберик пожелал обсудить доводы и доказательства по существу, то я готов показать ему на основании его же собственных слов, что он впал в ту ересь, согласно которой отец является своим собственным сыном. Услышав это, Альберик тут же пришел в ярость и начал мне угрожать, заявив, что в этом случае мне не помогут никакие мои доказательства и авторитеты. Высказав эту угрозу, он ушел. Действительно, в последний день собора перед открытием заседания легат и архиепископ долго совещались с моими противниками и некоторыми другими лицами о том, что оке следует постановить по поводу меня и моей книги, ради чего, главным образом, они и были созваны. И так как ни в моих словах, ни в представленной книге они не нашли ничего такого, что могли бы вменить мне в вину, то на некоторое время воцарилось молчание, и враги мои стали нападать на меня менее яростно. Тогда Готфрид, епископ Шартрский, выделявшийся среди остальных епископов славой своего благочестия и значением своей кафедры, начал речь таким образом: "Все вы, присутствующие здесь владыки, знаете, что учение этого человека (каким бы он ни был) и врожденный талант его, проявляющийся в изучении им любой отрасли знания, приобрели ему многочисленных сторонников и последователей и что его слава совершенно затмила славу его собственных и наших учителей; его, так сказать, виноградная лоза распростерла свои побеги от моря до моря. Если вы - чего я не думаю - обвините его на основе заранее вынесенного суждения, то знайте, этим вы оскорбите многих даже в том случае, если осудите по справедливости. Не будет недостатка во многих людях, которые пожелают его защищать тем более, что в представленной здесь книге мы не можем усмотреть никакого явного нечестия. И так как у Иеронима есть такое место: "Явная сила имеет всегда завистников" и так как известны также слова поэта (Горация. - В. Р.); Разит молния Высочайшие горы, то смотрите, как бы вы еще больше не укрепили его добрую славу, поступив круто, и как бы мы не добились скорее против себя обвинения в зависти, чем против него обвинения по всей справедливости... Если же вы предлагаете поступить с ним по каноническим правилам, то пусть его учение или книга будут представлены здесь и пусть ему будет дозволено свободно отвечать на вопросы, так, чтобы он, уличенный или вынужденный к покаянию, совсем умолк. Это будет согласно с тем суждением блаженного Никодима (ученика Иисуса Христа. - В. Р.), который, желая освободить господа, сказал: "Осуждает ли наш закон человека прежде, чем его выслушают и узнают, что он делает?" Выслушав это мнение, мои противники тотчас же закричали: "Вот так мудрый совет: спорить против его красноречия. Ведь весь божий свет не смог бы опровергнуть его доказательств или софизмов!" Однако же гораздо трудней, несомненно, было спорить с самим Христом, выслушать которого на основании закона требовал Никодим. Епископ, не будучи в состоянии склонить их к принятию своего предложения, попытался обуздать их ненависть другим способом: он заявил, что для суждения о столь важном вопросе собрание слишком малочисленно и такое дело требует более внимательного исследования. В конце концов епископ посоветовал, чтобы мой аббат, присутствующий на соборе, препроводил меня обратно в мое аббатство, монастырь Сен-Дени, и там был созван многочисленный собор ученейших людей для вынесения приговора после тщательного исследования данного вопроса. С этим мнением епископа согласился легат, а также и все остальные. Затем легат встал для того, чтобы до начала заседания собора отслужить обедню, и через названного епископа передал мне приказание возвратиться в наш монастырь и там ожидать исполнения вынесенного решения. Тогда мои противники, полагая, что они ничего не добьются, если это дело будет разбираться за пределами их архиепископства, где они, разумеется не смогут прибегнуть к насилию, и не доверяя справедливому суду, внушили архиепископу, что для него весьма оскорбительно, если это дело будет передано в другой суд, и опасно, если я таким образом избегну кары. Они сейчас же побежали к легату, заставили его изменить свое решение и против воли вынудили его согласиться на осуждение моей книги без всякого рассмотрения, на немедленное и публичное ее сожжение и на вечное мое заключение в другом монастыре. Они говорили: для осуждения этой книги вполне достаточно того, что я осмелился публично читать ее без одобрения со стороны римского папы или другой церковной власти и даже сам предлагал многим ее переписывать. Будет якобы чрезвычайно полезно для христианской веры, если мой пример пресечет подобное же высокомерие и у многих других. Легат, не обладая необходимыми богословскими познаниями, руководствовался преимущественно мнением архиепископа, а этот последний следовал советам моих противников. Догадываясь о происходящем, епископ Шартрский тотчас же осведомил меня об этих кознях и настойчиво убеждал меня претерпеть это с тем большей кротостью, чем более явным для всех было насилие, и не сомневаться в том, что столь очевидные ненависть и насилие повредят моим врагам в будущем, а мне принесут пользу; и нисколько не беспокоиться по поводу заключения в монастырь, так как он знает, что легат, вынесший этот приговор по принуждению, конечно, через несколько дней после своего отъезда [прикажет] освободить меня. Так епископ, насколько мог, утешал меня и самого себя, плача вместе со мною. Призванный на собор, я немедля явился туда. Там без всякого обсуждения и расследования меня заставили своей собственною рукой бросить в огонь мою названную выше книгу, и она была таким образом сожжена. А чтобы не показалось, что при этом царило полное молчание, кто-то из моих противников пробормотал, будто он обнаружил в этой книге утверждение, что всемогущ один только бог-отец. Разобрав это бормотанье, легат с большим удивлением ответил, что заблуждаться до такой степени не может даже мальчишка... "Если угодно собору, то хорошо сделает этот брат наш, изложив перед всеми нами свое вероучение, дабы мы могли соответственно одобрить, или не одобрить, или поправить его". Когда же я встал с целью исповедать и изложить свою веру, предполагая выразить свои чувства собственными словами, мои противники объявили, что от меня требуется только одно - прочесть символ (веры)... что мог отлично сделать любой мальчишка. А чтобы я не мог отговориться незнанием слов этого символа, велели принести рукопись для прочтения, как будто бы мне не случалось его произносить. Вздыхая, рыдая и проливая слезы, я прочел его как только мог. Затем меня, как бы виновного и уличенного, передали аббату монастыря святого Медарда, присутствовавшему на соборе, и немедленно увезли в его монастырь, как в тюрьму. Тотчас же был распущен и собор". Величественно зловещий текст. Столь пространное цитирование обязывает к комментарию. УДИВИТЕЛЬНОЕ ДЕЛО: предмет осуждения - текст, а спор вокруг да около, во имя процедуры как неотъемлемой, человечески важной части научной жизни XII европейского столетия. Текст избыт в околотекстовом пространстве, призванном испепелить обсуждаемый текст (как видим: буквально испепелить), а если получится, то и его автора. Суть судимого текста, конечно, интересует судей. Что и говорить. Но чтобы дознаться этой сути, надо быть во всеоружии доводов, конгениальных автору. Занятно, что и Абеляр уходит от существа дела. И он весь, как и его хулители, - во всяком случае в качестве рассказчика обо всем этом - погружен в процедурные дела; живет, так сказать, нормальной ученой жизнью своих веселеньких "академических" будней. Отметим сочувствующую аудиторию, имеющую право на безличное - хором - сочувствие, но лишенную права решать судьбу того, чей текст. Следующие два пассажа, казалось бы, по существу текста; во всяком случае, по существу идей. А спор опять-таки чисто процедурный, традиционно школярско-магистерский: оба апеллируют к авторитетному слову, оба, как говорится, шьют друг другу дело. Оба, что называется, хороши. Вместе с тем словопрение это - пустое словопрение, ибо "данное суждение... к настоящему вопросу... не имеет никакого отношения". Главный же смысл затеянного опять-таки над сутью слова; он - за словом, то есть в собственно учено-бытовых перипетиях и санкциях, должных после столь пристойно-ученых диспутаций воспоследовать: Альберик "выискивал в книге только те выражения, которые могли бы мне повредить". "Ловит всех на честном слове, на кусочке колбасы". Далее. Институт травли, ясное дело, предполагает предварительную - обязательно келейную подготовку: "...перед открытием заседания легат и архиепископ долго совещались с моими противниками..." Так сказать, закрытое заседание Суассонского собора. Как бить, кто первый, на что упирать... Травля травлей, а видимость демократии (средневековой, конечно) совершенно обязательна. Эта видимость предусмотрена процедурой, но отвергается... большинством, то есть еще более демократично. А средневековый ученый демос шутить не любит. И решение, принятое как будто всем ученым миром, на поверку однозначно, деспотически непререкаемо. Демократия в рамках порядка... Необходимо согласиться "на осуждение моей книги без всякого рассмотрения, на немедленное ее сожжение и на вечное мое заключение в другом монастыре". Ибо разве недостаточно того, что автор публично читал "не утвержденный" текст и даже сам пускал его для переписывания. Средневековое своеволие со всеми вытекающими... И, конечно же, непременная в такого рода спектаклях фигура утешителя: для вашей же пользы, пусть им будет стыдно, они засовестятся... Этим утешителем был Готфрид, архиепископ Шартрский, которому еще предстоит выступить отнюдь не в качестве друга на Сансском соборе. Что было дальше, вы уже знаете: "...своею собственной рукой". Текст - в огонь, а жизнь без текста пуста. Самоубийство жизни во имя торжества пустейших процедур. Вместо доказательной лекции - идеологический отче наш, символ веры, во избежание огня для плоти - изувеченной, обездушенной, едва ли не сломленной. Но все еще живой. Жизнь в монастыре святого Медарда об этом свидетельствует, хотя данный монастырь для жизни духа, да и просто жизни, был мало оборудован: туда "посылались неучи - для обучения, распущенные - для исправления, упорствующие - для обуздания". Огонь гасит свет слова во имя слова же. Всесжигающий огонь рукописей, которые-таки горят, и хорошо горят. Весело горят ... Горе Абеляра было безмерно: "...какой стыд меня смущал, какое волновало отчаяние... Я сравнивал то, что переносил, с теми муками, которые некогда претерпело мое тело, и считал себя несчастнейшим из всех людей. Прежнее предательство представлялось мне ничтожным в сравнении с этой новой обидой. И я гораздо более огорчался от того, что опорочили мое доброе имя, чем от того, что изувечили мое тело: ведь тогда я был некоторым образом сам виноват, теперь же я подвергся столь явному насилию из-за чистых намерений и любви к нашей вере, которые побудили меня писать". Обратите внимание: "некоторым образом сам виноват". Это горделивое "некоторым образом" свидетельство непокорства изувеченного тела и попранного духа. Именно поэтому имя жалче, чем тело. Имя как инициал текста низведено бедствиями и страданиями мученической - в тексте, для текста, из-за текста, ради текста жизни, которая длится сама по себе и как будто вне текстового порядка. Но санкция на горе - опять-таки не где-нибудь, а в тексте: "С какой желчью в сердце, с какой душевной горечью я, безумный, оскорблял тогда тебя самого и яростно нападал на тебя, непрестанно повторяя вопрос блаженного Антония: "Иисусе благой! Где же ты был?" Жизнь бытующая - учено-бытующая жизнь хочет уйти в текст и тем самым получить свое подлинное - словесное незыблемое, несуетное бытие. Хочет, да не может, ибо продолжается. Новые братья по новому монастырю "из-за моих же обличений... меня с трудом выносили", - свидетельствует Абеляр. Новые бедствия: оговор, попытки отравления, покушения на убийство... Уход из монастыря. Отшельническая жизнь в пустыне в округе Труа. Бессчетные молитвы в молельне, самолично выстроенной из тростника и соломы. Учитель и новые ученики, поселившиеся подле и начавшие "вместо просторных домов - строить маленькие хижинки, вместо изысканных кушаний - питаться полевыми травами и сухим хлебом, вместо мягких постелей - устраивать себе ложе из сена и соломы, а вместо столов - делать земляные насыпи". Ну, чем не жизнь меньших братьев святого Франциска?! И вновь: жизнь жизнью, а текст об этой жизни - ее смысл - экранирует её; вбирает в себя, освещает, так сказать, обеспечивает ей, этой отшельнической жизни, истинное бытие: "Проживая в уединении от людей... я поистине мог воспеть псалом господу: "Вот бежав, удалился и пребываю в пустыне". Жизнь проявила себя как жизнь осмысленная в священном псалме. Человеческий жест явил себя в жесте словесном. Слово как жест. Священный текст стремится проявить себя в жизни: явить жизнь богоугодную в жизни суетно-светской. Вечное хочет предстать конечным: подлинное бытие бренно существующим: "...мои ученики казались скорее отшельниками, нежели школярами". Обратный ход: продуктивно значимая изнанка науки жить-быть в средние века: жить в тексте и стать текстом... Но Абеляр не был бы самим собой, если бы не сказал с поразительно последовательным гордынным самомнением, определившим на всю его жизнь его особость: "...зависть отыскала меня даже в моем уединении". Обыкновенная житейская зависть, ни в какие тексты не вмещающаяся. Он умеет слушать даже внутреннюю речь своих супостатов, оглашая ее и делая ее явной и внятной всему миру: "Мои недруги, молча жалуясь и вздыхая, говорили себе: "Вот за ним пошел целый свет, и мы не только не выиграли, преследуя его, но еще более увеличили его славу. Мы старались предать его имя забвению, а на деле лишь сделали его более громким. Ведь вот школяры в городах имеют всё необходимое, но пренебрегают городскими удобствами и стекаются в эту пустынную местность, приемля добровольно нищету". Обратите внимание: говорили молча о громкости имени, какое следовало заглушить. Слава имени Слово учителя - извела светскую нормальную жизнь, сделав ее нищенской, но духовной жизнью ради ученого слова учителя. Опять-таки жизнь снова и снова норовит стать словом о ней - словом о правильной жизни в слове. Но жизнь-то все-таки одна. И лишь наше нынешнее восприятие учености как некоей, из XX века взятой, частности все время вынуждает нас видеть в одной-единственной жизни Абеляра две жизни: ученую и неученую. Дух живет, материальное одухотворено: "...телесно я скрывался в упомянутом выше месте, но слава моя распространялась по всему свету, уподобляясь тому, что поэтический вымысел называет эхом, имеющим множество голосов, но ничего материального". Это реминисценция мифа о Нарциссе и Эхо из Овидиевых "Метаморфоз". Но здесь же, недалеко, отсылка к Писанию: "Или вы не знаете, что ваши тела - суть храм пребывающего в вас духа святого, коего вы имеете от бога, и что вы уже не свои?" Но в том-то и дело, что Абеляр ни на мгновение не переставал оставаться в высшей степени живым для самого себя и потому живым, вызывающе живым, для всех других. Но живым прежде всего в его отношении к тексту; живо читающим текст. Кто, как не он, мог легко и как бы походя сравнить себя с блаженным Афанасием, например, или со святым Иеронимом: "...если допустимо сравнение блохи со львом и муравья со слоном, то мои враги преследовали меня с меньшим ожесточением, чем некогда еретики блаженного Афанасия"; "...ненависть французов удалила меня на запад подобно тому, как ненависть римлян изгнала Иеронима на восток". Фигура самоуничижения, в случае с Афанасием, конечно же, дела не меняет.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32
|