Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Аспект-Император - Око Судии

ModernLib.Net / Р. Скотт Бэккер / Око Судии - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Р. Скотт Бэккер
Жанр:
Серия: Аспект-Император

 

 


Р. Скотт Бэккер

Око Судии

R. Scott Bakker

The aspect emperor the Judging Eye (book 1)

Copyright © 2009 by R. Scott Bakker


© Кисленкова Е., перевод на русский язык, 2013

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2013


Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.


© Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес ()

Рику – другу и брату

А ты кто, человек, что споришь с Богом? Изделие скажет ли сделавшему его: «Зачем ты так сделал?» Не властен ли горшечник над глиною, чтобы из той же смеси сделать один сосуд для почетного употребления, а другой для низкого?

Послание к римлянам, 9:20-21

«Наиславнейший экзальт-министр, да преумножатся дни твои.

За грех вероотступничества закопаны они были по шею, как в прежние дни, и камни швыряли в лица им, пока не прекратилось дыхание. Трое мужчин и две женщины. Ребенок отрекся от родителей и даже проклял их во имя наиславнейшего нашего аспект-императора. Этот мир лишился пяти душ, но небеса приобрели одну, хвала Богу Богов.

Что до текста, боюсь, твой запрет пришел слишком поздно. Как ты и подозревал, это было повествование о Первой Священной войне, увиденной глазами изгнанного колдуна Друза Ахкеймиона. Воистину, дрожит рука моя при мысли, что придется излагать порочные и мерзостные измышления его, но поскольку оригинал уже предан огню, я не вижу иного пути удовлетворить твое повеление. Справедливо говоришь ты: ересь редко бывает обособленной, и по своей сути, и по своим плодам. Так же как имея дело с болезнями, надо изучать отклонения, готовить целительные снадобья, пока хворь не развилась в более злокачественную форму.

Для краткости, ограничу свое изложение теми частными утверждениями, что прямо либо косвенно противоречат Доктрине и Писанию. В этом тексте Друз Ахкеймион заявляет, что:

1) вступал в сексуальную связь с нашей святой императрицей накануне триумфальной победы над язычниками – фаним при Шайме в ходе Первой Священной войны;

2) вызнал некие секреты, касающиеся нашего священного аспект-императора, как то: что Он не является живым воплощением Бога Богов, но принадлежит к дунианам, тайной секте, посвятившей себя овладению всеми сторонами жизни, как телесными, так и духовными. Что Он превосходит нас не так, как превосходят людей боги, но так, как превосходят детей взрослые. Что Его заудуньянское истолкование айнритизма – не более чем инструмент, средство манипулирования народами. Что невежество превратило нас в Его рабов.

(Признаюсь, это тревожит меня больше всего, ибо хоть и знаю я, что слова и дела, сколь возвышенны бы ни были, всегда допускают неправедное толкование, я никогда ранее не отдавал себе отчет, насколько наши убеждения управляют нашими поступками. И, как вопрошает оный Ахкеймион, если все люди заявляют о своей правоте, как это всегда происходит, кто отличит, который из них провозглашает истину? Убежденность тех, кого отправил я прочь из этого мира, вера, живущая вплоть до самой смерти, теперь тревожит меня – таков предательский праздный ум.);

3) Священная война аспект-императора нашего, затеянная с целью не допустить воскрешения Не-Бога, – выдумка. Допустим, это лишь подразумевается, поскольку текст явно был написан прежде, чем созвана Великая Ордалия. Но при том, что Друз Ахкеймион был некогда колдуном школы Завета и, следовательно, подвержен проклятию видеть Сны о Первом Апокалипсисе, его сомнения выглядят странно. Разве не должен такой человек приветствовать приход Анасуримбора Келлхуса и его войну, призванную предотвратить Второй Апокалипсис?

Такова общая суть того, что я помню.

Вытерпев все это богохульство, я понимаю всю глубину твоей обеспокоенности. Услышать, что все пережитое и выстраданное нами за последние двадцать лет войны и откровений есть ложь, – уже неслыханное оскорбление. Но услышать подобное от человека, который не только сопровождал Мастера в начале пути, но и учил его? Преисполняясь скорби, я уже приказал казнить моего личного раба, который только лишь прочел этот текст по моему повелению. Что до меня, ожидаю твоего скорейшего решения. Не молю о твоей пощаде и не жду ее: нам предписано судьбой расплачиваться за свои поступки, сколь благочестивыми намерениями ни были они продиктованы.

Есть нечистота, устранить которую не может ветошь, а может только нож. Это я понимаю и принимаю.

Грех есть грех».

Пролог

Когда взрослому мужу свойственна невинность ребенка, мы зовем его глупцом.

Когда ребенку свойственно хитроумие взрослого мужа, мы зовем его исчадьем ада. Как и у любви, у мудрости тоже своя пора.

Айенсис.Третья аналитика рода человеческого

Осень, 19-й год Новой Империи (4131 год Бивня), «Долгая сторона»

Под пологом леса длинно и уныло прозвучал рог. Рог, в который дул человек.

Несколько секунд все было тихо. В гордой вышине арками изогнулись ветки, могучие стволы грозно возвышались над ложбинами, заполненными куцыми молодыми деревцами. Из мрака переплетенных ветвей предостерегающе вскрикнула белка. Ринулись в насторожившееся небо скворцы.

Они приближались, мелькая в полосах солнечного света и теней.

Они бежали через хлещущие ветки подлеска в ярости и возбуждении, завывали от вожделения, углубляясь в шатер чащи. Они заполонили крутые склоны, взбивая ногами листья и перегной. Около деревьев они останавливались, рубя кору ржавыми выщербленными клинками. Тонкими носами принюхивались к небу. Когда они корчили гримасу, их пустые и красивые лица сминались, как шелк, придавая им вид древней вырождающейся расы.

Шранки. Со щитами из лакированной человеческой кожи. В нагрудниках, отделанных человеческими ногтями, и ожерельях из человеческих зубов.

Снова прозвучал далекий рог, и они остановились озлобленной толпой, потоптались на месте, коротко перебросились лающими словами. Часть пришедших исчезла в подлеске, размашистым и стремительным волчьим шагом. Прочие остались стоять, тряся чреслами от предвкушения. Кровь. Они чуяли кровь человеков.

Семя брызнуло на лесную почву. Они втоптали его в грязь. Смрад привел их в неистовое ликование.

Разведчики вернулись, и, слушая их разноголосое бормотание, остальные тряслись и вздрагивали. Как давно не доводилось им утолить свой ненасытный голод. Как давно не преклоняли они колена пред алтарем вздрагивающих конечностей и стонущей плоти. Они уже мысленно видели искаженные паникой лица. Видели оставленные ножами дыры и льющуюся потоком кровь.

Они побежали, вопя от радости.

Преодолев невысокий холм, они обнаружили свою добычу, которая изо всех сил бежала вдоль подножия изломанной скалы, пытаясь уйти в дальний конец ущелья, которое, по чудесному совпадению, начиналось через несколько сотен шагов. Шранки завыли и заклацали зубами и беснующимися вереницами понеслись вниз по склону. Они двигались широкими прыжками, поскальзываясь на листьях, выбирали участки земли поровнее, карабкались, бежали, горя жаром в полусгнивших штанах, и радовались, видя, как до сладких человеков, с их соблазнительными мордами и не менее соблазнительными ляжками, остается всего несколько шагов, все ближе и ближе, вот уже почти в пределах досягаемости бешено машущих мечей…

Но вдруг земля – земля! – обвалилась под ними, как листья, подброшенные в воздух!

Десятки шранков, пронзительно крича, ухнули в черноту. Остальные толкались и теснились, пытались остановиться, но были сбиты с ног своими ополоумевшими собратьями. Они улетали вниз, во внезапно разверзшуюся пропасть, и их крики постепенно затихали, один за одним удаляясь и сменяясь тишиной. Все вдруг стало непонятным, повсюду затаилась опасность. Боевой отряд гомонил от испуга и досады. Никто не смел пошевелиться. Вращая глазами, они с вожделением и предвкушением вглядывались в пространство…

Люди.

Горстка упрямцев бежала по коварной земле словно бы по волшебству. Они ворвались в ряды шранков, высоко вздымая и опуская мечи. Щиты трещали. Литое железо гнулось и ломалось. Руки, ноги, головы летали по воздуху, оставляя за собой кровавый след.

С ревом и криками люди повергли шранков наземь, изрубив до подергивающихся останков.


– Скальпер! – выкрикнул одинокий путник. Голос у него был хриплый и сорванный, как у старого вояки. Он прогремел на все ущелье, перекрывая однообразный шум воды. Люди выше по реке все как один выпрямились и посмотрели в его сторону.

«Как животные», – подумал он.

Безразличный к их взглядам, он пошел дальше, осторожно выбирая путь по предательским камням и через каждые несколько шагов оступаясь в воду. Он миновал шранка, белого, как дохлая рыба, который плавал вниз лицом в полупрозрачной красной луже.

Путник поднял взгляд вверх, туда, где стены ущелья сжимали небо в извилистую щель. Через просвет были повалены деревья, образуя стропила для импровизированного потолка из ветвей и палок, сверху закиданных листьями. Сквозь многочисленные дыры ярко просвечивало небо. Листья все еще падали вниз нескончаемым водопадом. Если считать по количеству неподвижных фигур, беспорядочно валяющихся на камнях по одному и кучами, ловушка оказалась очень удачной. Речная пена кое-где стала розовой и пурпурной.

Люди вернулись к работе, но трое из них продолжали настороженно за ним следить. Он не сомневался, что тот, которого он разыскивает, здесь.

Путешественник неспешно подошел к ним. Запах разорванных внутренностей перебивал запах воды и камня. Большинство артельщиков перебирали мертвых шранков. Растаскивали наваленные друг на друга трупы. Вылавливали из воды проломленные головы. Сверкали ножи. Монотонные действия: защепить кожу, отрезать, сдернуть, перейти к следующему. Защепить кожу, отрезать, сдернуть – и опять, и опять. У каждого шранка с макушки надо было срезать кусок кожи.

Рядом мыл кучу скальпов юный галеотский воин. Он полоскал их в воде и раскладывал, блестящие и лоснящиеся, на сухом камне. Каждый экземпляр он брал с комичной бережностью, как безумец кусок золота – с каковым, в общем, сравнялись скальпы на Среднем Севере. Хотя аспект-император снизил вознаграждение, от честных скупщиков за один скальп еще можно было получить целый серебряный келлик.

Появление путника не осталось незамеченным, и он это понимал. Они лишь притворялись безразличными. Обычно чужаков они встречали только по пути на юг, к перекупщикам, нагруженные сотнями выдубленных скальпов, перевязанных кожаными веревками. Эта работа – сбор и подсчет – была самой негероической частью их ремесла. Это был их цеховой секрет.

И самый важный.

Почти одиннадцать лет прошло с тех пор, как аспект-император назначил вознаграждение за скальпы шранков, еще не закончилась последняя из войн за Объединение. За шранков – поскольку они расплодились в огромных количествах. За скальпы – потому что они были лишены волос и легко было удостовериться, что они принадлежат шранкам. Такие люди, как эти охотники, полагал путник, с гораздо большим удовольствием принялись бы добывать тех, кто менее склонен в ответ убивать их самих – например, женщин и детей.

Так началась эпоха охоты за скальпами. За это время несметные тысячи желающих подались в северные безлюдные края, экспедиция за экспедицией, сколачивать себе богатство, став охотниками за скальпами. Большинство из них погибали в течение нескольких недель. Но те, кто усвоил урок, кто был хитер и безжалостен не меньше своих врагов, преуспевали.

А некоторые из них – совсем немногие – стали легендами.

Человек, которого разыскивал путник, стоял на круглом камне, наблюдая за работой. Путник отличил его по упрямой приверженности традиционному одеянию его касты и его народа: складчатая боевая юбка, вся в серых и черных пятнах и везде продырявленная; панцирь из полусгнившей кожи с нашитыми ржавыми пластинами; конусообразный шлем, отогнутый назад, как бараний рог. Человек казался пришельцем из другой эпохи. Еще один, скрывавший лицо под черным капюшоном, сидел в трех шагах позади первого, подавшись всем телом вперед, словно силился что-то расслышать в несмолкаемом беге воды. Странник поглядел на него, будто оценивая, затем вновь перевел взгляд на первого.

– Я ищу одного айнонца, – сказал он. – Человека, которого называют Железная Душа.

– Это я буду, – ответил стоящий. Лицо его украшали татуировки в стиле, любимом его соплеменниками. Черные линии вокруг глаз. Пурпурные губы. Взгляд его не порицал и не допытывался, оставаясь спокойным, как у скучающего наемного убийцы. Безразличным.

– Ветеран, – сказал путешественник, почтительно, как подобало, склонив голову. Не поприветствовать должным образом и не воздать почести тому, кто пережил Первую Священную войну, считалось немалым оскорблением.

– Как ты нас нашел? – спросил человек на своем родном языке. По тону чувствовалось, что он презирает разговоры, что он так же ревниво бережет свой голос, как и своих женщин и свою кровь.

Путник не стал обращать внимания. Люди вольны ценить все, что им заблагорассудится.

– Мы всех находим.

Едва различимый кивок.

– Что вам нужно?

– Ты, охотник. Нам нужен ты.

Айнонец обернулся на своего товарища, укрытого капюшоном. Никаких слов, лишь непроницаемый взгляд.


Поздняя осень, 19-й год Новой Империи (4131 год Бивня), Момемн

Человек вечно стремится скрыть подлое и низкое в своей натуре. Вот почему, уподобляя себя животным, он называет волков, львов или даже драконов. Но больше всего, подумал мальчик, человек напоминает презренного жука. Брюхо прижато к земле. Сгорбленная спина отгораживает от мира. Глаза слепы ко всему, за исключением того немногого, что могут увидеть.

Закончив Погружение, Анасуримбор Кельмомас сидел на корточках в тени гранита и, разведя колени и наклонившись к земле, чтобы лучше было видно, наблюдал за насекомым, которое убегало прочь по древним плитам пола. Сверху беззвучно покачивался между колоннами большой железный светильник в виде колеса со свечами, но его свет был лишь чуть ярче отблеска на спинке жука. Обхватив руками колени, Кельмомас переполз вперед, поглощенный мелкой суетой насекомого. Хотя позади вздымалась мрачная чаща колонн, голоса хора звучали где-то совсем близко, из множащихся теней мальчика, вознося гимны, в которых звучали самые льстивые славословия Храмовой молитвы.

О милосердный Бог Богов,

Ты, что пребываешь средь нас,

Несть числа священным именам твоим…

– Покажи, – прошептал жуку Кельмомас. – Проведи меня…

Вместе они двинулись в дальние уголки Аллозиума, туда, где темноту освещали только парящие в воздухе булавочные уколы молитвенных свечек. Жук обогнул резное основание колонны, оставляя следы в пыли, как будто стежки на ткани, – Кельмомас уничтожал эти следы своей маленькой ножкой, обутой в сандалию. Скоро они добрались до самого дальнего коридора Форума, где восседали в своих роскошно украшенных нишах статуи Ста Богов.

– Ну куда же ты? – пробормотал мальчик, усмехаясь. Он заметил в холодном воздухе парок, оставшийся после слов, дохнул пару раз, просто чтобы полюбоваться на свое дыхание – живое доказательство материальной жизни. Потом он лег щекой на холодную плитку, глядя в бесконечное пространство коридора. Глазурь ласкала кожу. Не подозревая о пристальном внимании к себе, жук продолжал путь, то спускаясь в просветы между небесно-голубыми плитками, то снова выползая из них. Он направлялся к зловещей горе – статуе Айокли, Четырехрогого Брата.

– Вор?!

По сравнению со святилищами братьев и сестер Айокли его собственное святилище было дешевым, как ломаный грош. Напольные плиты заканчивались на пороге. Камень, обрамлявший нишу, был гол, за исключением нескольких насечек, нанесенных на правой колонне. Идол, низенький рогатый толстяк, присевший, словно над ночным горшком, казался лишь игрой теней и тусклого света, вырисовывавшейся из бархатной темноты. Он был вырезан из черного диорита, но не имел ни драгоценных камней вместо глаз, ни серебряных ногтей, которыми могла похвастаться даже Ятвер. Суровое, по прихоти какого-то давно покойного мастера, его выражение лица показалось Кельмомасу неестественным, если не сказать откровенно нечеловеческим. Он ухмылялся, как обезьяна. Скалился, как собака. Глядел в пространство влажным девичьим взглядом.

Идол тоже наблюдал за жуком, который торопливо скрылся в его мрачном жилище.

Юный принц империи шмыгнул в тесную нишу, пригнувшись, хотя до резных сводов над головой оставалось еще далеко. Воздух пах жиром свечей, пыльным камнем и чем-то металлическим. Мальчик улыбнулся каменному божеству, скорее кивнул, чем поклонился, и принял похожую позу, склонившись над своим неразумным объектом наблюдения. Повинуясь безотчетному капризу, принц одним пальцем прижал жука к каменному полу. Жук задергался под кончиком пальца, как механическая игрушка. Кельмомас придержал насекомое, наслаждаясь его беспомощностью и сознанием того, что может в любой момент раздавить его, как гнилое зернышко. Потом второй рукой оторвал жуку две ноги.

– Смотри, – прошептал он смеющемуся истукану. Пустые вытаращенные глаза статуи равнодушно смотрели вниз.

Кельмомас поднял руку, театрально расправив пальцы. Жук метался в откровенной панике, но потерял направление, и теперь он возвращался в одно и то же место, вычерчивая у коротких ног идола маленькие круги. Один за другим, один за другим.

– Видишь? – воскликнул Кельмомас, обращаясь к Айокли. Они смеялись вместе, ребенок и истукан, так громко, что заглушали песнопения.

– Они все такие, – пояснил мальчик. – Надо только покрепче прижать.

– Что прижать, Кельмомас? – спросил у него за спиной глубокий женский голос.

Мама.

Другой мальчик мог бы испугаться, даже устыдиться, если бы мать застала его за таким занятием – кто угодно, но только не Кельмомас. Хотя ее загораживали тени колонн и голоса, он все время знал, где она, краешком сознания следил за ее аккуратными шагами (хотя он не знал, как это получается).

– Ты уже все закончила? – воскликнул он, стремительно поворачиваясь. Личные рабы раскрасили ее тело белым, так что под складками малинового платья она казалась статуей. Талию стягивал пояс, украшенный киранейскими узорами. Головное украшение с нефритовыми змеями оттеняло ее щеки и не давало разметаться роскошным черным волосам. Но даже в этом облике она была самой красивой на свете.

– Вполне, – ответила императрица, улыбнувшись, и украдкой закатила глаза, словно говоря, что с гораздо большей охотой приласкала бы любимого сынишку, чем изнывать от скуки в обществе священников и министров. Очень многое ей приходилось делать лишь ради соблюдения внешних приличий, и Кельмомас это знал.

Как и он сам – только он делал это не так хорошо.

– Тебе ведь моя компания больше нравится, правда, мамочка?

Он произнес это как вопрос, хотя ответ уже знал; ей становилось неспокойно, когда он читал вслух движения ее души.

Улыбнувшись, она наклонилась и протянула к нему руки. Он бросился в объятия этих пахнущих миррой рук, глубоко вдыхая в себя ее обволакивающее тепло. Она провела пальцами, словно гребнем, по его нечесаным волосам, и он поднял глаза, поймав ее ласковый взгляд. Хотя свет от свечей едва доставал сюда, она словно вся сияла. Кельмомас прижался щекой к золотым пластинам ее пояса и обнял ее так крепко, что на глазах у него выступили слезы. Не было другого такого надежного маяка. Другого такого убежища.

«Мамочка…»

– Пойдем, – сказала она и за руку повела его обратно по галерее с колоннами. Он пошел за ней, движимый скорее любовью, чем послушанием. Бросив прощальный взгляд на Айокли, Кельмомас с удовлетворением увидел, что тот продолжает смеяться над жучком, суетливо кружащим у его ног.

Рука об руку они двинулись к белому свету. Пение слилось в неразличимый гул приглушенных голосов, и на их месте возник более глубокий и более властный звук – от него задрожал даже пол. Кельмомас остановился: ему вдруг изо всех сил захотелось не покидать тихие камни и пыль Аллозиума. Рука матери вытянулась, как веревка, и их переплетенные пальцы разомкнулись.

– Что случилось, Кел? – обернулась она. – Что с тобой, малыш?

Она стояла в обрамлении белого неба, высокая, как деревья, и казалась легкой дымкой, которую вот-вот развеет и унесет случайный порыв ветра.

– Ничего, – соврал он.

«Мамочка! Мамочка!»

Присев рядом с ним на корточки, она лизнула подушечки пальцев, розовые, на фоне белой краски, покрывавшей тыльную сторону ее ладоней, и начала приглаживать его волосы. Сквозь ее ажурные кольца мелькал свет, вспыхивая неизвестными сигналами. «Что за беспорядок!» – было написано на ее нахмурившемся лице.

– Это правильно, что ты волнуешься, – сказала она, вспомнив о церемонии. Она смотрела ему в глаза, а он проникал взглядом в самую ее суть, сквозь всю краску, сквозь кожу и мышцы – вглубь, туда, где сияла светом истины ее любовь.

«Она готова умереть за тебя», – прошептал ему потаенный голос – тот, что жил у него внутри всегда.

– Твой отец, – продолжила она, – говорит, что страшиться нужно только тогда, когда мы теряем страх. – Она провела ему рукой по щеке. – Когда мы слишком привыкаем к власти и роскоши.

Отец вечно говорил разные разности.

Кельмомас улыбнулся и смущенно опустил глаза – когда она его таким видела, у нее всегда замирало сердце и загорались глаза. На вид прелестный ребенок, даже когда исподтишка насмехается.

Отец…

«Ненавидь его, – сказал тайный голос, – но еще больше – бойся».

И Сила. Нельзя забывать, что в отце Сила горит ярче всех.

– Какой матери выпадало такое благословение? – просияла императрица, обхватив его за плечи. Обняв его еще разок, она встала, не выпуская из ладоней его руки. Он позволил ей, хотя и с неохотой, увести себя мимо высоких парапетов Аллозиума к сиянию без солнца.

Моргая от яркого света, они стояли в обрамлении ярко-красных шеренг эотийских гвардейцев на вершине величественной лестницы, которая дугой нисходила к просторному плацу Скуяри. Истертые временем храмы и жилые дома Момемна сгрудились на горизонте и становились неразличимы, по мере того как погружались все глубже во влажную даль. Холодные и темные, возвышались огромные купола храма Ксотеи – подернутые дымкой массивные включения посреди глинобитных лачуг. Как дырка в ряду гнилых зубов, смотрелась на фоне городских кварталов расположенная неподалеку Кампозейская Агора.

Бесконечная и пестрая, разворачивалась перед ним панорама главного города, великой столицы Трех Морей. С рождения этот город окружал Кельмомаса, обступал многолюдием своих запутанных лабиринтов. И всю жизнь этот город пугал его так безудержно, что Кельмомас нередко отказывался смотреть, когда Самармас, его слабоумный брат-близнец, показывал пальцем на что-то неразличимое в размытом переплетении улиц.

Но сегодня город казался единственным безопасным местом.

– Смотри! – кричала мать, стараясь перекрыть рев. – Смотри, Кел!

Их были тысячи, они забили всю площадь перед императорским дворцом. Женщины, дети, рабы, здоровые и увечные, жители Момемна и пилигримы из дальних мест – бессчетные тысячи людей. Толпа, как вода во время потопа, водоворотами завивалась вокруг Ксатантианской арки. Билась в нижние территории Андиаминских Высот. Как вороны, люди расселись на невысоких стенах гарнизона. Все что-то выкрикивали, воздев два пальца, чтобы прикоснуться к нему на расстоянии.

– Подумай, какой путь они проделали! – прокричала мать сквозь гомон голосов. – Кельмомас, они добирались со всей Новой Империи! Они пришли узреть твою божественную сущность!

Принц Империи кивнул со смущенной признательностью, которой мать от него ждала, но в душе он чувствовал лишь откровенное отвращение. «Только глупцы ходят кругами», – подумал он. Он даже пожалел, что нельзя вытащить из святилища Усмехающегося Бога, чтобы показать ему…

Люди – жуки.

Терпеть славословия пришлось целую вечность, бок о бок стоя на предписанных церемониалом местах: Эсменет, императрица Трех Морей, и младший из ее высокородных сыновей. Кельмомас поднял взгляд, как учили, от нечего делать поймал глазами пролетавших в небе голубей, превратившихся в едва различимые в вышине точки на фоне поднимающегося над городом дыма. Солнечный свет, следуя за отступающим облаком, обозначил дальние крыши. Кельмомас решил, что улучит минуту, когда мать окажется слабой и будет готова сделать все, что он пожелает, и тогда попросит у нее макет города. Чтобы был из дерева.

Такой, чтобы горел.

Топсис, церемониймейстер из Шайгека, воздел массивные руки, руки евнуха, и императорские чиновники, выстроившиеся внизу на ступенях, как один человек повернулись к ним. Зазвучали позолоченные молитвенные рога, перекрывая громогласный хор. Эти рога, украшенные агатом и слоновой костью, были установлены через равные промежутки в тени фасада Аллозиума и длиной были почти до второй площадки лестницы.

Кельмомас обвел взглядом экзальт-министров отца и увидел за их непроницаемыми лицами всё, от страсти и нежности до ненависти и жадности. Стоял там огромный Нгарау, главный сенешаль со времен Икуреев. И Финерса, Великий Мастер шпионов, человек простой, но преданный, кианец по происхождению. Имхайлас, покрытый синими татуировками, – статный экзальт-капитан эотийской гвардии, красота которого порой обращала на себя взгляд императрицы. Вечно неумолкающий Верджау, Первый Наскенти и глава могущественного Министрата, чьи вездесущие агенты следили, чтобы никто не сбился с пути истинного. Худой Вем-Митрити, великий магистр Имперского сайка и великий визирь – должности, благодаря которым он на сегодня являлся в Трех Морях мастером всех тайных дел…

И так далее, и так далее – все шестьдесят семь выстроились по старшинству вдоль колоссальной лестницы. Они собрались сюда, чтобы видеть Погружение Анасуримбора Кельмомаса, младшего сына их святейшего аспект-императора. Только лицо дяди Майтанета, шрайи Тысячи Храмов, не поддалось его беглому пристальному взгляду. На мгновение сияющий взгляд его дяди встретился с его собственным, и хотя Кельмомас улыбнулся с наивным чистосердечием, приличествующим его возрасту, ровная уверенность взгляда шрайи ему совсем не понравилась.

«Подозревает», – прошептал тайный голос.

«Подозревает что?»

«Что ты – притворщик».

Последние звуки какофонии стихли, и остался лишь могучий призыв рогов, который прогудел так низко, что у Кельмомаса затрепетала туника. Затем угасли и эти звуки.

Звенящая тишина. Повинуясь крику Топсиса, весь мир, включая экзальт-министров, преклонил колени. Народы Новой Империи пали ниц, вокруг простирались целые поля людей. Затем все медленно опустили лоб на горячий мрамор – все до единого из собравшихся на территории императорского дворца. Только шрайя, который ни перед кем не преклонял колен, кроме аспект-императора, остался стоять. Только дядя Майтанет. На ступени упал солнечный луч, и одежды шрайи озарились светом… Сотня крохотных Бивней заиграли, словно языки огня. Кельмомас прищурился от их сияния и отвел глаза.

Мать вела его вниз по ступенькам, держа за руку. Он следовал за ней, топая сандалиями, и хихикал, глядя на ее суровое лицо. Они прошли по проходу, открывшемуся между расступившимися экзальт-министрами, и он опять засмеялся, от того, как нелепы все эти люди, всевозможных пропорций и возрастов, одетые как короли, но при этом подобострастно кланяющиеся.

– Они пришли чествовать тебя, Кел, – сказала мать. – Зачем ты над ними смеешься?

Разве он хотел над ними смеяться? Иногда трудно удержать себя.

– Я больше не буду, – произнес он с унылым вздохом.

«Я больше не буду». Одно из многих выражений, которые он не мог понять, но от них во взгляде матери всегда вспыхивала искорка сострадания.

У подножия грандиозной лестницы их ждала рота солдат в зеленых с золотом мундирах – человек двадцать из числа прославленных телохранителей отца, Сотни Столпов. Они построились вокруг императрицы и ее ребенка и, сверкая щитами, с видом сосредоточенно-суровым, повели их через толпу, собравшуюся на площади Скуяри, к Андиаминским Высотам.

Кельмомас, как принц Империи, нередко оказывался под защитой грозных вооруженных людей, но сейчас это шествие почему-то беспокоило его. Поначалу запах был уютным: ароматный муслин накидок, масла, которые использовались для клинков, чтобы те становились проворнее, и для кожаных ремней, чтобы сделать их мягче. Но с каждым шагом горьковато-сладкий смолистый запах немытых тел все сильнее и сильнее пробивался сквозь все остальные, и на его фоне выделялась вонь самых убогих нищих. Бормотание окутывало, словно дым. «Благослови, благослови», – неслось отовсюду, то ли как мольба к нему, то ли как мольба за него. Кельмомас пытался разглядеть за высокими телохранителями пейзаж из коленопреклоненных людей. Он видел старого нищего, не одетого, а лишь прикрытого какими-то лохмотьями, который рыдал и терся лицом о булыжную площадь, словно стараясь стереть себя без остатка. Какая-то девчушка, чуть помладше его самого, непочтительно подняла голову, чтобы видеть их грозную процессию. Распростертые тела не кончались, покрывая площадь до дальних построек.

Кельмомас шел по ожившей земле.

И он был среди них, в самой гуще, осторожно ступал вперед, не более чем разукрашенная драгоценными камнями тень за щитом из безжалостных людей в кольчугах. Имя. Молва и надежда. Божественный ребенок, вскормленный грудью Империи, помазанник Судьбы. Сын аспект-императора.

Он понял, что они о нем ничего не знают. То, что они видели, чему молились и на что уповали, было выше их разумения.

«Никто о тебе ничего не знает», – сказал тайный голос.

«Ни о ком никто не знает».

Кел глянул на мать и поймал пустой невидящий взгляд, который всегда сопровождал ее самые тягостные раздумья.

– Мама, ты сейчас о ней думаешь? – спросил он.

В их разговорах «она» всегда значило «Мимара», ее первая дочь, та, которую она любила отчаянно – и ненавидела.

Та, которую тайный голос в свое время велел ему отослать.

Императрица улыбнулась ему с каким-то печальным облегчением.

– И еще беспокоюсь о твоем отце и братьях.

То была ложь, и Кельмомас отчетливо это видел. Она волновалась из-за Мимары – до сих пор, после всего, что он сделал.

«Надо было убить эту суку», – сказал голос.

– Когда отец вернется?

Ответ он знал не хуже ее, но где-то в глубине души понимал, что матери не только любят своих сыновей; не меньше этого им нравится выполнять роль матери – а выполнять роль матери означает отвечать на детские вопросы. Они прошли еще несколько ярдов, окруженные пеленой молитв и шепотов, прежде чем она ответила. Кельмомас вдруг понял, что сравнивает ее с бесконечным множеством камей, на которых она была изображена молодой – в дни Первой Священной войны. Пожалуй, она раздалась в бедрах и скрытая под слоем белой краски кожа была уже не такой гладкой, но о красоте Эсменет все еще слагали легенды. Семилетний мальчик не мог себе представить никого прекраснее.

– Еще нет, Кел, – ответила она. – Пока не завершится Великая Ордалия.

Он чуть не схватился за грудь – так сильны оказались и боль, и радость.

«Если у него не получится, – сказал тайный голос, – он погибнет».

Кажется, впервые за весь день Анасуримбор Кельмомас улыбнулся искренне.

Везде вокруг были коленопреклоненные люди, чьи спины переломил почтительный страх. Целое поле ничтожного человеческого племени. «Благослови… благослови…» – неслось отовсюду бормотание, словно в лазарете. И вдруг – одинокий истошный выкрик:

– Будь проклят! Будь ты проклят!

Один сумасшедший сумел как-то пробиться сквозь щиты и клинки, рванулся к принцу и упал пронзенный, с ножом в руке, в котором отражалось ясное небо. Стражи-Столпы обменялись отрывистыми возгласами. Людские толпы отпрянули и вскрикнули. Мальчик успел заметить сражающиеся тени.

Наемные убийцы.

Глава 1

Сакарп

Под стеной, окружившей поверженный град,

Жены плачут, мужья вечным сном тихо спят.

Лишь бежавшие живы – немного их, тех,

Кто знал град сей, что Мог-Фарау низверг[1].

«Песнь скитальца». Саги

Ранняя весна, 19-й год Новой Империи (4132 год Бивня), перевал Катхол

Бессчетны и непостижимы в человеке пути от каприза к жестокости, и хотя зачастую кажется, будто эти пути ведут напролом через непроходимые пространства разума, на деле разумом они сплошь вымощены. Люди всегда выдают желаемое за необходимое, а необходимое – за неотъемлемую привилегию. И всегда считают свое дело правым делом. Словно котятам, гоняющимся за солнечным зайчиком из зеркала, им никогда не наскучит упорствовать в своих заблуждениях.

Исполняя повеление святейшего аспект-императора, жрецы Тысячи Храмов выступили перед паствой, а судьи Министрата рыли землю, выискивая и уничтожая всех, кто оспаривал Истину или в угоду своекорыстию отвергал суровый долг в условиях войны с надвигающейся тьмой. Всякому, будь он из рабов или благородного рождения, рассказывали о Великой Цепи Предназначений, о том, как слова и дела каждого помогают словам и делам всех. Их наставляли, что люди, все до единого, ведут непрекращающуюся битву ежеминутно, и когда возделывают поля, и когда любят ближних. Все жизни, сколь угодно ничтожные, суть звенья, которые либо укрепляют Великую Цепь, либо ослабляют ее, а ведет она к Первому Кольцу, к тому самому звену, на котором крепится весь мир: к Священной войне против смертельно опасных замыслов Консульта…

Или, как ее начали называть, Великой Ордалии.

Даже в глубокой древности не видывал мир подобного войска. Целых десять лет шли приготовления. Дабы не допустить воскресения Не-Бога, нужно было уничтожить его подлых рабов, Консульт, а чтобы уничтожить их, надо было пройти насквозь всю Эарву, от северных пределов Новой Империи, через кишащие шранками пустоши Древнего Севера, до самой цитадели Консульта, Голготтерата, который в былые времена нелюди прозвали «Мин-Уройкас»: «Бездна мерзости».

Это было безумное предприятие. Только дети да глупцы, что путают сказки о войне и саму войну, могли счесть эту задачу несложной. Для них война означала битву, и они всякий раз удивленно смотрели на ветеранов, когда те говорили об отхожих местах, каннибализме, гангренозных ногах и тому подобном. Даже самым доблестным рыцарям требовалась еда, а кроме них – и лошадям, на которых они скакали, и вьючным мулам, которые несли на себе эту еду, и рабам, которые эту еду подавали. Еда требовалась для того, чтобы перевозить еду – все просто. В отсутствие налаженной системы снабжения – с перевалочными пунктами, складами и прочим – количество потребляемого продовольствия быстро превысило бы количество перевозимого на себе. Потому самые жестокие битвы Священного Воинства велись бы не против легионов Консульта, но против диких земель в сердце самой Эарвы. Войску предстояло бы сразиться с расстоянием до Голготтерата, прежде чем выдержать испытание на поле битвы.

Многие годы Новая Империя стенала от требований пророчества своего божественного повелителя. Со всех провинций взимался продовольственный налог. Над третьим порогом реки Виндауги были построены просторные зернохранилища. Стада овец и коров гнали к северу, прибрежными дорогами, которые скоро стали излюбленной темой у придворных менестрелей. В столице математики строчили описи, заявки, предписания, а короли и судьи захватывали недостающее в далеких землях. Записи складывали в больших глинобитных складах и хранили с дотошностью религиозного ритуала. Сосчитано было все.

Призыв к оружию раздался лишь в самый последний момент.

По всем Трем Морям заудуньяни вставали под Кругораспятие, священный символ своего аспект-императора: рыцари Конрии, в масках и длинных юбках; вышколенные ратники Нансура; туньеры с боевыми топорами, косматые и свирепые; не имеющие себе равных всадники из Киана и прочие, и прочие. Сыны дюжины народов сходились к Освенте, столице Галеота со времен седой древности, неся с собой кто грубо намалеванные, кто искусно выкованные изображения Бивня и Кругораспятия. Отрядили своих представителей и школы колдунов: прибывали надменные маги Багряных Шпилей в шелковых носилках, мрачные ведьмы Свайальского Договора, красочные процессии Имперского Сайка и, конечно, колдуны-гностики школы Завета, которые в свое время с пришествием Воина-Пророка возвысились от блаженных до жрецов.

Дети Освенты восхищались. На улицах, задыхающихся от приезжих, можно было увидеть нильнамешских принцев в паланкинах, айнонских графов-палатинов в сопровождении свиты с выкрашенными в белый цвет лицами, религиозных безумцев всех мастей, а один раз даже высоченного мастодонта, которого лошади пугались, как собак. Всевозможные украшения, пышность и нарочитость древних и чуждых обычаев – все сливалось в единый карнавал. Здесь расплескались чаши всех культур, и теперь их непохожие и пьянящие ароматы перемешались, добавляя в палитру все новые и новые невиданные комбинации. Длиннобородые тидонцы перебрасывались в игральные палочки с долговязыми кхиргви. По плащам колдуний из Шайгека лазали обезьянки-кутнарми.

Лето и осень прошли в военных сборах. Хотя выросло уже целое новое поколение, аспект-император и его советники хорошо помнили уроки Первой Священной войны. Войны за Объединение, с их отступлениями и победами, с вырезанными городами, породили целую плеяду хитроумных и беспощадных заудуньянских офицеров, которые все были назначены Судьями и наделены властью казнить и миловать правоверных. Проступки не прощались – слишком многое висело на волоске, чтобы позабыть о Кратчайшем Пути. Милосердие рассчитывает на некое будущее, а для людей будущего не было. Благодаря божественному озарению аспект-императора и его детей были обнаружены два шпиона-оборотня Консульта. С них содрали кожу перед гудящей и неистовствующей толпой.

Зиму Священное Воинство провело у истока реки Виндауга, в городе Харваш, который служил перевалочным пунктом на Дороге Двенадцати Шкур, знаменитом караванном пути, соединявшем Галеот с древними обособленно стоящими городами Сакарп и Атритау, но сейчас представлял собой не более чем скопление казарм и складов. Зима оказалась тяжелой. Невзирая на все предосторожности, ужасный Аккеагни, бог болезней, обнял войско всеми своими многочисленными руками, и около двадцати тысяч душ полегло от разновидности пневмонии, типичной для влажных рисовых полей Нильнамеша.

Это, как объяснил аспект-император, было первое из многочисленных испытаний.

Днем уже начинало таять то, что пока еще намерзало за ночь. Приготовления ускорились. Приказ выступать стал грандиозным событием, вызвавшим слезы и крики радости. У подобных моментов есть свой привкус. Стремления многих людей сливаются, становятся единым целым, и уже сам воздух знает о происходящем. Бог сотворил не только тварный мир, Он сотворил и сам акт творения и души, что живут внутри людей. И нужно ли удивляться, что мир вещей откликается на движения мира мыслей? Священное Воинство выступило в поход, и сама земля, просыпаясь от унылого зимнего оцепенения, преклоняла колена и преисполнялась радости. Люди Воинства чувствовали, что все сущее взирает на них и шлет свое одобрение.

Войско двигалось двумя эшелонами. Король Карасканда Саубон, один из двух экзальт-генералов Священной войны, выступил первым, ведя более быстрые части войска – кианенцев, гиргашцев, кхиргви и шрайских рыцарей – и никого из тех, кто двигался более медленно, в том числе посланцев колдовских школ. Вместе с ним находился второй сын аспект-императора, Анасуримбор Кайютас, который командовал прославленными кидрухилями, самой знаменитой когортой тяжелой кавалерии в Трех Морях. Войско Сакарпа ринулось вперед, и дальнейшему продвижению кидрухилей остались сопротивляться лишь несколько эскадронов всадников, быстрых и искусных стрелков. Решающего сражения, на которое надеялся экзальт-генерал, так и не состоялось.

Король Конрии Пройас, второй экзальт-генерал Ордалии, шел следом с основной частью войска. Ликующие граждане Новой Империи вошли в перевал Катхол, который соединял две крупные горные цепи: с запада – Хетанты, а с востока – Оствай. Колонна была слишком длинной, и ее передовые и замыкающие части были лишены возможности осуществлять нормальную коммуникацию – ни один всадник не смог бы с нужной быстротой пробиться сквозь толпы. По бокам поднимались крутые уступы, громоздящиеся друг на друга до границы леса.

Снег шел уже четвертую ночь, когда жрецы и судьи провели церемонии в память о Битве на Перевале, в которой древний союз людей-беглецов и нелюдей Кил-Ауджаса разгромил Не-Бога в Первом Апокалипсисе, приобретя для всего мира год драгоценной передышки. О последующем предательстве и истреблении нелюдей от рук тех, кого они спасли, не вспоминали.

Люди Воинства пели о своей преданности заунывные гимны, сочиненные самим аспект-императором. Они пели о своей мощи, о погибели, которую они принесут к далеким вратам своих врагов. Они пели о женах, детях, о маленьких уголках большого мира, которые они шли спасать. По вечерам звонил большой колокол, который они назвали Интервал. Певцы выкрикивали призывы к молитве, их звонкие голоса поднимались над бескрайними полями палаток и шатров. Суровые воины бросали оружие и собирались под знаменами Кругораспятия. Благородные преклоняли колена вместе с рабами и слугами. Шрайские жрецы читали проповеди и раздавали благословения, а судьи наблюдали.

Несколько дней они тянулись узкой цепочкой сквозь последнюю часть перевала, затем спустились к подножию гор и пересекли растаявшие поля Сагланда, где отступающие сакарпцы сожгли все, что могло бы пригодиться. Королю Сакарпа, которого они превосходили в силах, не оставалось ничего иного, кроме древнего проверенного оружия: голода.

Мало кто из обитателей Трех Морей раньше видел луговые степи, не то что бескрайние просторы Истиульских равнин. Сейчас, когда над головой нависало серое небо, а дороги еще оставались покрыты коркой снега, это место казалось нехоженым и пустынным, предтечей Агонгореи, о которой они много слышали из бесконечно декламируемых повсюду отрывков «Саг». Тем, кто вырос на побережье, эти места напомнили море, где горизонт ровный, как линейка, и глазу не за что зацепиться, кроме собственных пределов зрения. Те, кто вырос на краю пустыни, вспомнили свой дом.

Шел дождь, когда многочисленные армии взобрались на широкие земляные уступы, которые приподнимали Одинокий Город над равниной. Наконец-то два экзальт-генерала пожали друг другу руки и принялись планировать штурм. Они хмурились, шутили, обменивались воспоминаниями, начиная от легендарной Первой Священной войны и до последних дней Объединения. Немало было городов. Немало кампаний.

Немало гордых людей было сломлено.


Посланец прибыл по предрассветному холодку и потребовал встречи с Варальтом Харвилом II, королем Сакарпа.

Боясь наступления следующего дня, Сорвил потерял сон, и когда слуга пришел разбудить его, уже не спал. Он регулярно посещал все важные аудиенции – отец настаивал, считая их частью подобающего принцу образования. Но до недавнего времени «важный» означало нечто совсем иное. Стычки со шранками. Оскорбления и извинения от Атритау. Угрозы раздраженных дворян. Сорвил потерял счет, сколько раз он сидел на каменной скамеечке в тени отцовского трона и болтал босыми ногами, изнывая от смертной скуки.

Теперь, когда до его первой Большой Охоты оставался всего год, он уперся сапогами в пол и во все глаза глядел на человека, который был готов уничтожить их всех: на короля Конрии Нерсея Пройаса, экзальт-генерала Великой Ордалии. Не было вокруг ни придворных, ни чиновников, ни просителей с какими-то мелкими делами. В чертоге Вогга царили пустота и полумрак, но почему-то даже на фоне глубоких, как пещеры, проходов и галерей чужестранец не казался тщедушным. С терракотовых барельефов, покрывавших стены и колонны, с мрачным предчувствием взирали на происходящее предки Сорвила. В воздухе пахло холодным свечным жиром.

– Трему дус капкурум, – начал чужеземец, – хеди мере’отас ча…

Переводчик, судя по виду – какой-то убогий пастух из Сагланда, быстро переводил его слова на сакарпский.

– Наши пленные сообщили нам, как вы отзываетесь о нем.

О нем. Об аспект-императоре. Сорвил мысленно клял свои прыщи.

– Ах да, – ответил король Харвил, – о нашем богохульстве…

Хотя лицо отца было скрыто от Сорвила узорчатыми подлокотниками Трона из Рога и Янтаря, он прекрасно знал эту насмешливую мину, которая сопровождала подобный тон.

– Богохульство… – проговорил экзальт-генерал. – Он не стал бы так выражаться.

– А как бы выразился он?

– Что вы, как и все люди, боитесь потерять власть и привилегии.

Отец Сорвила непринужденно рассмеялся, и мальчик почувствовал гордость. Научиться бы когда-нибудь такой беззаботной храбрости.

– Так значит, – весело сказал Харвил, – я поместил свой народ между вашим аспект-императором и своим троном, да? А не поставил свой трон между вашим аспект-императором и моим народом…

Экзальт-генерал кивнул с тем же несуетным изяществом, что сопровождало его речь на родном языке, но выражал он согласие или подтверждал понимание сказанного, Сорвил понять не мог. Волосы у экзальт-генерала были серебряными, как и заплетенная косичками борода, а глаза темные и подвижные. На фоне его пышного наряда и регалий даже королевское одеяние отца Сорвила выглядело грубым и домотканым. Но внушительный вид ему придавали главным образом манера держаться и невозмутимый взгляд. Некая неуловимая меланхолия и грусть придавали ему пугающую серьезность.

– Ни один человек, – сказал Пройас, – не может встать между богом и людьми.

Сорвил с трудом не вздрогнул. Пугало, что абсолютно все они, люди Трех Морей, называли его так. И с одинаковой бездумной убежденностью.

– Мои жрецы называют его демоном.

– Хада мем порота…

– Они говорят то, что необходимо им для сохранения власти, – с явной неловкостью сказал переводчик. – Ведь они – единственные, кому предстоит проиграть от ссоры между нами.

Казалось, что всю жизнь, сколько Сорвил себя помнил, аспект-император был тревожным слухом с юга. Некоторые из самых ранних воспоминаний были об отце, который катает его на колене, расспрашивая попутно нансурских и галеотских торговцев из Мира-за-Равнинами. Те всегда с видом заискивающим и настороженным отвечали уклончиво, говоря, что уши у них слышат только торг, а глаза видят только прибыль, хотя на самом деле они имели в виду, что язык у них говорит только за золото. Во многом Сорвил был обязан своим пониманием мира караванщикам Двенадцати Шкур и их стараниям описать Юг на языке Сакарпа. Войны Объединения. Тысяча Храмов. Все бесчисленные народы Трех Морей. И приход Лжепророка, который проповедует о конце всего сущего.

– Он придет за нами, – часто говаривал Сорвилу отец.

– Папа, откуда ты знаешь?

– Он сифранг, «голод извне», он приходит в этот мир в обличье человека.

– Тогда как же мы сможем сопротивляться ему?

– Мечами и щитами, – гордо отвечал отец таким голосом, которым всегда произносил страшные вещи, когда хотел превратить их в пустячные. – А когда подведут мечи и щиты, тогда – плевками и проклятиями.

Но с плевков и ругани, как узнал впоследствии Сорвил, всегда начинали, добавляя откровенные жесты и напыщенные позы. Война – продолжение спора, а мечи – те же слова, наточенные так остро, что могут пускать кровь. Начинали с крови только шранки. Для людей она всегда была завершением.

Возможно, этим и объяснялась печаль посланца и раздражение отца. Возможно, оба уже знали исход этой дипломатической миссии. Всякий приговор требует определенных церемоний, проговаривания положенных слов, – так учили жрецы.

Сорвил схватился за край скамейки и постарался сидеть тихо, насколько позволяло перетрусившее тело. Аспект-император пришел наяву – и все равно, в это верилось с трудом. Неясная тревога, имя, идея, предчувствие, что-то далекое, за горизонтом, нечто зловещее, но понарошку, как чудища, которых поминала нянька Сорвила, когда он слишком досаждал ей. То, от чего можно отмахнуться, пока со всех сторон не обступили тени.

Теперь, где-то в темноте, скопившейся вокруг сердца и вокруг городских стен, где-то там ждал он – Голод, рядящийся в благородные одежды человека и поддерживаемый оружием унизившихся пред ним народов. Демон, явившийся, чтобы перерезать им горло, надругаться над их женщинами, увести в рабство их детей. Сифранг, пришедший чинить разорение всему, что им дорого и любимо.

– Разве вы не читали «Саги»? – недоуменно спрашивал тем временем отец у посланца. – Кости наших отцов пережили мощь Великого Разрушителя – Мог-Фарау! Уверяю вас, они не сделались настолько хрупкими, чтобы не пережить вас!

Экзальт-генерал улыбнулся, по крайней мере попытался улыбнуться.

– Ах, ну да. Доблесть не сгорает.

– О чем вы?

– Есть такая пословица в моей стране. Когда умирает человек, погребальный костер уносит все, кроме того, чем дети усопшего могут украсить свои родословные свитки. Все люди льстят себе через своих прародителей.

Харвил хмыкнул, одобряя не столько глубину, сколько уместность сказанного.

– Но при этом Север опустошен, а Сакарп по-прежнему стоит!

Пройас вымучил из себя улыбку. Вид его выражал усталое сожаление.

– Вы забываете, – сказал он тоном человека, оглашающего неприятную правду, – что мой повелитель бывал здесь и раньше. Ему случалось преломить хлеб с человеком, который возвел стены этого дворца, еще во времена, когда здесь была лишь провинция великой империи, глухая окраина. Удача оберегла эти стены, а не храбрость. А Удача, как вам хорошо известно, – шлюха.

Хотя отец часто замолкал, приводя в порядок мысли, наступившая сейчас тишина пробрала Сорвила до самого нутра. Он знал своего отца и понимал, что последние недели не прошли для него даром. Ирония в словах была все та же, а раскатистый смех звучал чуть ли не чаще. И тем не менее, что-то изменилось. Опустились плечи. Появилась тень во взгляде.

– У ваших ворот стоит Священное Воинство, – продолжал давить экзальт-генерал. – Школы собрались. Войско из сотни племен и народов бьет мечами о щиты. Судьба взяла тебя в кольцо, брат мой. И ты сам понимаешь, что победы тебе не достичь, даже владея Кладовой Хор. Понимаешь, потому что руки твои покрыты шрамами так же, как мои, потому что глаза твои так же истерзаны ужасами войны.

Снова установилась мертвенная тишина. Сорвил подался вперед, пытаясь выглянуть из-за Трона Рога и Янтаря. Что там делает отец?

– Ну же… – сказал экзальт-генерал, и в голосе его звучала неподдельная мольба. – Харвил, прошу тебя, не отталкивай мою руку. Нельзя больше допустить, чтобы люди проливали кровь людей.

Сорвил стоял, испуганно вглядываясь в каменное лицо отца. Король Харвил не был стариком, но сейчас его лицо казалось дряхлым и изборожденным морщинами вокруг светлых вислых усов, а шея словно склонилась под тяжестью короны из железа и золота. У Сорвила возник порыв, ложный и непрошеный, необоримое стремление скрыть постыдную нерешительность отца, выскочить и… и…

Но Харвил уже вновь обрел и разум, и голос.

– Снимайтесь с лагеря, – мертвенным тоном произнес он. – Ищите свою смерть в Голготтерате или возвращайтесь к своим нежным женам. Сакарп не сдастся.

Словно следуя какому-то неведомому правилу разговора, Пройас опустил голову. Он глянул на растерянного принца, после чего снова перевел взгляд на короля Сакарпа.

– Бывает капитуляция, которая ведет к рабству, – сказал он. – А бывает капитуляция, которая делает свободным. Скоро, очень скоро ваш народ узнает разницу.

– Это слова раба! – вскричал Харвил.

Посланнику не потребовался лихорадочный перевод толмача – тон, которым это было произнесено, преодолевал все языковые границы. Взгляд гостя встревожил Сорвила больше, чем неестественная бравада, с которой ответил отец. «Я устал от крови, – говорили глаза посланника. – Я слишком много спорю с обреченными».

Он встал и кивнул свите, давая понять, что нет больше смысла сотрясать воздух.


Сорвил ждал, что после всего отец отведет его в сторону и разъяснит не только происходящее, но и странности своего поведения. Хотя принц и так прекрасно знал, что произошло – король и экзальт-генерал обменялись последними бесполезными словами, подводившими неизбежную черту под разговором, – но чувство стыда приводило его в некое замешательство. Его отец не просто испугался, он испугался еще и открыто – и перед лицом врага, коварнее которого его народ еще не знал. Должно быть какое-то объяснение. Харвил II был не просто королем, он еще был и его отцом, самым мудрым, самым храбрым человеком из всех, кого знал Сорвил. Его дружина не зря относилась к нему с почтением, не зря конные князья изо всех сил старались не навлечь на себя его неудовольствие. Такой человек, как Харвил, – разве он может бояться? Отец… Его отец! Может быть, он что-то недоговаривает?

Но ответ не приходил. Вжавшись в скамью, Сорвил только и мог таращиться на него, с трудом скрывая недоумение, Харвил же тем временем отдавал отрывистые приказы, немедленно передававшиеся дальше – слова его звучали отрывисто, как бывает у людей, которые пытаются говорить сквозь слезы. Вскоре, как только рассвет пробился через непроницаемые суконные облака, Сорвил уже топал по грязи и булыжникам, подгоняемый суровыми соратниками отца – его Старшей дружиной. Узкие улочки закупорили собранные из округи припасы и беженцы из Нижних земель и прочих мест. Люди забивали скот, выскребали внутренности наточенными скребками. Растерянным матерям не хватало рук собрать в кучу одетых в лохмотья ребятишек. Чувствуя себя бесполезным и подавленным, Сорвил подумал о собственных дружинниках, хотя называть их так станут только на следующую весну, после его первой Большой Охоты. На прошлой неделе он умолял отца разрешить ему сражаться с ними вместе, но все впустую.

Стражи сменяли одна другую. Дождь, падавший так легко и беспорядочно, что можно было подумать, будто это ветер сдувает с деревьев капли, припустил всерьез, неумолимо скрыв все пространство вокруг плотными серыми полотнами. Он просачивался через кольчугу, промочил сперва кожаную одежду, добрался до шерстяной. Сорвила начала бить неунимающаяся дрожь – до тех пор, пока его не задело, что другие увидят, как он трясется. Хотя железный шлем сохранял голову сухой, лицо немело все больше и больше. Пальцы болели и ныли. В тот момент, когда он уже почувствовал себя окончательно несчастным, отец пришел к нему и повел в пустую казарму, где можно было сесть бок о бок у очага и отогреть руки над угасающим огнем.

Казарма была из старых, с тяжелыми проемами, низкими потрескавшимися потолками и со встроенными конюшнями, чтобы люди могли спать рядом со своими лошадьми – пережиток тех дней, когда сакарпские воины боготворили своих коней. Свечи оплыли, и только умирающий очаг освещал помещение особого рода оранжевым светом, который прихотливо выхватывал из темноты отдельные детали. Потертый бок железного котла. Рассохшуюся спинку стула. Встревоженное лицо короля. Сорвил не знал, что говорить, потому просто стоял и смотрел, как пылающие угли обращаются в пушистый пепел.

– На всех людей находят моменты слабости, – сказал Харвил, не глядя на сына.

Юный принц усердно разглядывал раскаленные трещины.

– Ты должен это понимать, – продолжал отец, – чтобы, когда придет время, ты не впадал в отчаяние.

Сорвил заговорил, не успев даже понять, что открыл рот.

– Но я уже отчаялся, отец! Я уже отча…

Нежность во взгляде отца оборвала Сорвила на полуслове. И заставила тотчас опустить глаза так же верно, как пощечина.

– Есть немало глупцов, Сорва, тех, кто представляет себе смелость очень просто, очень обобщенно. Они не понимают, что внутри у них идет борьба, и смеются над ней, выпячивают грудь и притворяются. Когда страх и отчаяние берут над ними верх, как это неизбежно случается со всеми нами, им не хватает духу задуматься… и поэтому они ломаются.

Молодого принца объяло тепло, высушивая воду с его кожи. Ладони и костяшки пальцев были уже сухими. Он осмелился поднять глаза на отца, чье мужество горело не как костер, но как очаг, согревая всех, кто соприкасался с его мудростью.

– Ты тоже из таких глупцов, Сорва?

То, что вопрос требовал ответа, был подлинным вопросом, а не упреком, глубоко поразило Сорвила.

– Нет, отец.

Ему очень многое хотелось добавить, во многом признаться. Много страха, сомнений, но больше всего – угрызений совести. Как он мог усомниться в своем отце? Вместо того чтобы подставить плечо, он превратился в лишнюю обузу – и это сегодня, в такой день! Он отступился, увлекшись жестокими обвинениями, тогда как ему следовало выйти навстречу – когда он должен был сказать: «Приближается аспект-император. Держись, отец, вот моя рука».

– Отец… – начал Сорвил, не сводя глаз с любимого лица, но не успел он выговорить следующие слова, как дверь распахнулась настежь: за королем пришли трое влиятельных Конных Князей.

«Прости меня…»


Даже на крепостных стенах, на знаменитых и овеянных легендами стенах Сакарпа тепло казармы оставалось внутри его, словно бы он унес с собой в сердце уголек.

Стоя со Старшей Дружиной отца на северной башне Пастушьих ворот, Сорвил всматривался в унылую даль. Дождь падал и падал с мутных небес. Хотя горизонт обступили равнины, плоские, как морские просторы, вокруг города земля была в неровностях и складках, словно плащ, брошенный на пол, и образовывала каменный постамент для Сакарпа и его извилистых стен. Несколько раз Сорвил выглядывал в амбразуры и тотчас же отшатывался, чувствуя головокружение от вида отвесной стены: ровной кирпичной поверхности, резко уходящей вниз к покатым фундаментам, которые нависали над скалами, задушенными травой и чертополохом. Не верилось, что кто-то может отважиться на штурм. Кому под силу одолеть такие башни? Такие стены?

Когда он окидывал взглядом стены, железные рога зубцов и ряды бычьих черепов, укрепленных в каменной кладке, его обуревала гордость, смешанная с ужасом. Властелины равнин, закованные в древние доспехи своих отцов, собрались под щитами своих кланов. Отряды лучников сгорбились над луками, пытаясь сохранить тетиву сухой. Куда ни глянь, он видел подданных своего отца – своих подданных, – которые рассредоточились по стене с лицами, мрачными от решимости и нетерпеливого гнева.

А там, за поросшими травой склонами, – ничего, кроме пустоты, серое пространство, невидимое за наслоившимися друг на друга полотнами прозрачного дождя. Там – аспект-император и его Священное Воинство.

Сорвил твердил молитвы, которым научил его отец: Взывание, чтобы явить на свет меч благоволения Гильгаола; Моление Судьбы – чтобы смягчить суровость этой Блудницы. Ему казалось, что он слышит, как воины Старшей Дружины тоже шепчут молитвы, призывая милость богов, которая пригодится им, чтобы вырвать свою жизнь из цепкой руки аспект-императора.

«Это демон», – думал Сорвил, черпая силы в отцовских словах. «Голод Извне. Ему не одолеть нас…»

«Он не сможет».

В этот момент из-за окутанного дождем горизонта раздался звук рога, протяжный и низкий, напоминающий зов мастодонта. На несколько ударов сердца он словно завис над городом, одинокий и зловещий. Он постепенно затихал – один удар сердца, другой, и наконец его значение иссякло. Тогда к нему присоединился хор других рогов, у одних – пронизительный и высокий, у других – низкий, как гром прошедшей ночи. Вдруг словно весь мир пробрала дрожь, самые глубины его пробудились от бездушной какофонии. Люди встревоженно переглянулись. Вполголоса произносимые проклятия и молитвы шли контрапунктом, как папоротники у подножия монумента. Рев и гул, звук, который резонировал в воздухе так, будто небо превратилось в плотный потолок, – звук, от которого стыла вода. Затем рога умолкли, и на стене остались слышны только хриплые крики вельмож и офицеров, подбадривавших своих людей.

– Все будет хорошо, – вполголоса проговорил кому-то невидимому старческий голос.

– Ты уверен? – прошептал в ответ испуганный голос ребенка. – Откуда ты знаешь?

Смех был таким откровенно неестественным, что Сорвил только поморщился.

– Две недели назад жрецы Охотника нашли под карнизом храма гнездо птички-камышовки. Малиновой камышовки – понимаешь? Боги с нами, сынок. Они оберегают нас!

Вглядевшись туда, откуда звучали голоса, Сорвил узнал Остарутов, семью, которую всегда считал приживалами в королевской роте. Сына, Тасвира, Сорвил всегда сторонился, не из высокомерия или неприязни, но следуя общим придворным порядкам. Принц, в общем, никогда не задумывался о нем, разве что время от времени вместе с друзьями подтрунивал над мальчишкой. Почему-то Сорвилу стало стыдно, что он слушает, как мальчик признается отцу в своих страхах. Было нечто порочное в том, что он, принц, от рождения пользующийся всеми благами, бездумно оценивал семью Тасвира, что так же легко и естественно, как дышит, судил о жизни не менее насыщенной и сложной, чем его собственная. И находил этих людей ущербными.

Но угрызения совести продлились недолго. Предостерегающие выкрики снова заставили его перевести взгляд в сторону проливного дождя, к первым признакам движения на равнине. Сперва появились осадные башни, расставленные так, чтобы каждая из них, падая, не задела остальные. Они выглядели как синие колонны где-то на размытых границах видимости, подобные призракам древних монолитов. Количество было уже известно: четырнадцать – все прошедшие дни Сорвил и многие другие наблюдали вдалеке их сборку. Но удивление вызывали размеры и то, что южане пронесли башни разобранными многие лиги бездорожья.

Башни наступали уступами и ползли так медленно, слово были установлены на панцири черепах. Мало-помалу из тумана вырисовывались более подробные детали их внешнего вида и становились слышнее ритмичные выкрики тысяч людей, толкавших башни вперед. Защищены грозные конструкции были чем-то вроде жестяной чешуи. Высота их была необъяснимо велика, до нелепого – они даже шатались. Завершаясь тонким шпилем, в основании они доходили до ширины среднего сакарпского бастиона и были не похожи на машины, схематичные изображения которых Сорвил видел в «Трактатах о войне». На каждой башне красовалось Кругораспятие, знак аспект-императора и его мнимой божественности, намалеванный белым и красным прямо на грязной поверхности: круг с распятой внутри фигурой перевернутого вниз головой человека – как гласили слухи, самого Анасуримбора Келлхуса. Такой же знак был вытатуирован на телах миссионеров, которых отец Сорвила приказал сжечь.

За их приближением следили, затаив дыхание. Сорвил приписал это тому, что все наконец-то начиналось, что все переживания и ссоры, приготовления и стычки предыдущих месяцев достигли решающего момента. Позади башен единой сверкающей массой, безупречным порядком, шеренга за шеренгой шло Священное Воинство. Оно растянулось через поля и пастбища, и фланги его терялись в дождливой дымке.

Еще раз потревожил небо звук горнов.

Сорвил стоял недвижим, одно из десяти тысяч сосредоточенных лиц, которые с затаенной злобой, со страхом, недоверием, а кто и с воодушевлением глядели, как вдесятеро – если не больше! – превосходящее войско движется сквозь унылые потоки дождя вслед за странными машинами множества разных стран, держа в руках экзотическое оружие далеких народов. Чужаки пришли с потных от зноя берегов, из неведомых дотоле земель, они не знали здешнего языка, не чтили здешних традиций и им не нужны были богатства…

Короли Юга, явившиеся спасти мир.

Сколько раз они снились Сорвилу? Сколько раз он представлял себе, как они возлежат полуодетыми на величественных мраморных балконах и со скучающим видом выслушивают разноязыких просителей? Или разъезжают в паланкинах по рассыпавшимся на мостовой специям, придирчивым взглядом из-под тяжелых век разглядывая суету базаров в поисках девушек для пополнения своих темнокожих гаремов? Сколько раз его сердце переполнялось ребяческим гневом и он твердил отцу, что убежит в Три Моря?

В страну, где люди все еще воевали против людей.

Правда, Сорвил быстро научился скрывать свое увлечение. Среди придворных отца Юг обычно выступал объектом презрения и насмешек. Он считался развращенным местом, где сила уступила изощренности, суете громоздящихся друг на друга тысяч интриг. Юг было местом, где утонченность стала болезненной, а роскошь смыла границы между женоподобием и мужественностью.

Но они ошибались – ошибались трагически. Если поражения предыдущих недель их еще не научили, то сейчас, несомненно, им уже все было понятно.

Юг пришел учить их.

Сорвил огляделся, ища взглядом отца. Но словно по волшебству, король Харвил уже оказался рядом, высокий, в длинной кольчужной юбке. Он стиснул сына за плечо и ободряюще наклонился к нему. Когда Харвил усмехнулся, капельки воды драгоценными камнями полетели у него с усов.

Однообразный стук дождевых капель. Рев чужеземных рогов.

– Не пугайся, – сказал отец. – Ни он, ни его колдуны не осмелятся бросить вызов нашим Хорам. Мы будем сражаться так, как сражаются мужчины.

Он глянул на своих старших дружинников – те, повернувшись, смотрели, как их король ободряет своего сына.

– Вы меня слышите? – крикнул им король. – Две тысячи лет наши стены стояли непоколебимо. Две тысячи лет не пресекался род наших предков! Мы – его высшая точка. Мы – люди Сакарпа, Одинокого Города. Мы – те, кто выжил после Падения Мира, Хранители Кладовой Хор, единственный огонь в темных землях шранков и бесконеч…

Свистящий звук крыльев прервал его. Все взгляды метнулись вверх. Кто-то вскрикнул. Сорвил инстинктивно поднял руку к прикрытому кольчугой животу и так крепко прижал к телу уничтожающую колдовство Хору, что она холодком впилась ему в пупок.

Это был аист, белый и длинный, словно бивень, и он летел, хотя ему положено было прятаться от дождя. Натыкаясь друг на друга, люди в ужасе отшатнулись от парапета, на который опустилась птица. Аист повернул к ним узкую, как нож, голову и опустил клюв к шее.

Рука короля соскользнула с плеча сына.

Аист взирал на них с невозмутимостью фарфоровой статуэтки. Его черные глаза были умными и загадочными.

Капли дождя со звоном отскакивали от железа и глухо стучали по кожаным деталям.

– Что ему нужно? – крикнул какой-то голос.

Король Харвил вышел вперед. Сорвил стоял как вкопанный, моргал от дождя, который летел ему в глаза, и чувствовал на губах холодные брызги. Отец стоял один, в промокшей шерстяной накидке, расслабленно опустив руки в блестящих очертаниях наручей. Аист на прямых, как жерди, ногах возвышался почти прямо над ним, сложив крылья, так что тело его напоминало отполированную вазу. Опустив голову, он мудрыми глазами разглядывал короля, стоявшего у его ног…

Вдруг справа от птицы, в разбухшей от туч дали возникла звезда, мерцающая точка света. Сорвил, не удержавшись, посмотрел в ту сторону, как и все остальные, сгрудившиеся вокруг него. Когда он снова посмотрел на отца – аиста уже не было!

Внезапно его начали теснить вперед воины Старшей дружины, и он оказался крепко прижатым к амбразурам. Все что-то кричали – его отцу, друг другу, небу, наполненному звуками рогов. Осадные башни продолжали неотвратимо приближаться, вместе с людьми Юга, ряды которых превратили окрестные равнины в смертоносное полотно. Точка света, светившая вдалеке, вдруг погасла…

И вновь появилась, но уже над передовыми отрядами Воинства, зависнув над землей на расстоянии половины высоты массивных башен. Сорвил ахнул, попытался отступить назад. Страшно было поднимать глаза вверх, когда он уже стоял на такой высоте. Точка была больше не точкой, а фигурой в безупречно белых одеждах, ступавшей в ореоле голубого сияния. То ли человек, то ли бог.

Сорвил крепко сжал шершавый камень парапета.

Аспект-император.

Слухи. Вечная жажда…

– Отец! – закричал Сорвил.

Из-за плеч и щитов ничего не было видно. Порывы ветра обрушились с запада, раздувая дождь туманными вуалями, которые плыли, словно огромное привидение, по стенам и их промокшим защитникам. Холод резал, как нож.

– Отец!

Он услышал треск выстрелившей баллисты, но в такой сырости стрелы с наконечниками-хорами немного не долетели до парящего в воздухе видения. По всей стене взорвались выкрики и проклятия. Потом он услышал слова, которые были знакомы, но непонятны, слова, от которых рябью подергивались лужи, покалывало кожу и стыли зубы.

Колдовство.

Над раскрытыми ладонями фигуры появились серебряные линии и полетели в пустоту…

Пылающие геометрические очертания, яркие, как солнце, и ажурные, прибивали дождь к темному брюху туч. Раздалось необычное шипение, похожее на вековой шум прибоя, сгустившийся в ритм сердцебиения. Линии тянулись и тянулись, расцвечивая великолепием небо и превращая его в сверкающий балдахин, нависший над стенами и над всем городом. По мечам и щитам пробегали дьявольские мерцающие отблески.

– Туман творит, – пробормотал Сорвил, ни к кому конкретно не обращаясь. – Хочет нас ослепить!

Голоса южан, тысячи голосов, ревущих исступленно и единым порывом. Гимны – они пели гимны! Башни продолжали неумолимо приближаться, влекомые вереницами тысяч согнувшихся от натуги людей. Пора было что-то делать! Почему никто ничего не делает?

Рядом возник отец и обнял его за плечи.

– Иди в Цитадель, – сказал он со странным выражением на лице. Свет аспект-императора сверкал у него в глазах, очерчивал голубым цветом нос и щеку. – Не надо было приводить тебя на стены.

– Как в Цитадель? Отец, как ты мо…

– Иди!

У Сорвила задрожало и сморщилось все лицо.

– Отец… Отец! Моя кость – твоя кость!

Харвил потрепал его по щеке.

– Поэтому тебе и надо уходить. Сорва, я прошу тебя. Сакарп стоит на краю света. Мы – последний форпост людей! Ему нужен этот город! Ему нужен наш народ! Это значит, ему нужен ты, Сорва! Ты!

Принц опустил глаза, оторопев от отцовского гнева и отчаяния.

– Нет, отец, – пролепетал он, вдруг почувствовав себя беззащитным, как тонкое деревце, – намного младше своих шестнадцати лет. – Я тебя не оставлю… – Когда он поднял лицо, холодный дождь смыл жар его слез. – Я тебя не оставлю!

Его голос повис в воздухе резко и пронзительно: неповиновение передалось телу. Песнь завоевателей окрепла, она вырывалась из глоток ликующих тысяч, которые пришли жечь и убивать.

Удар отца пришелся в челюсть и отбросил Сорвила на стоявших позади людей, а потом заставил упасть на четвереньки на мокрый камень.

– Не позорь меня своей дерзостью, мальчишка!

Король повернулся к одному из своих старших дружинников.

– Наршейдел! Отведи его в Цитадель! Проследи, чтобы с ним ничего не случилось! Он будет нашим последним ударом! Нашей местью!

Не проронив ни слова, Наршейдел поднял Сорвила на ноги за шиворот кольчуги и потащил сквозь толпу воинов. Оттаскиваемый задом наперед Сорвил видел, как за ним смыкаются ряды, и читал сочувствие во взглядах.

– Не-е-ет! – взвыл он, ощущая на языке вкус чистой холодной воды. Между намокшими плечами и блестящими краями щитов он то и дело видел отца, который пристально смотрел на него синими и пронзительными, как летнее небо, глазами. В какое-то неуловимое мгновение взгляд отца пронзил его насквозь. Сорвил увидел, как отец поворачивается, и в это время стена тумана поглотила бастион.

– Не-е-е-е-е-е-ет!

Мир наполнился лязгом оружия.


Он пытался сопротивляться, но Наршейдел был неумолим – железная тень, которая даже не пошевелилась от его тумаков. Пока они спускались по темной винтовой лестнице башни, Сорвил видел только глаза отца, любящие глаза, справедливые глаза, сожалеющие, что приходится быть суровым, искрящиеся весельем и неизменно следящие, чтобы его второму сердцу было уютно и спокойно. А если бы Сорвил вгляделся внимательнее, если бы осмелился заглянуть в эти глаза, как в драгоценные камни, то увидел бы там себя, не таким, какой он есть, но отражением отцовской гордости и отцовской надежды снискать и преумножить благодати с помощью сына.

Над головой у них задрожал гром, раскалывая трещинами старую штукатурку, и с низких сводчатых потолков ливнем посыпался песок. Наршейдел что-то кричал, что-то тревожное, пронизанное чем-то большим, чем страх. Как воин, уже скорбящий о павших.

Они миновали железную дверь, чуть не поскользнувшись на камнях в тени огромных ворот. Вставали на дыбы лошади. Воины бежали сквозь туман, забросив за спину белые щиты. Стены домов исчезли в серой дымке, оставив только фундаменты. Между домами открывались пустые пространства старинных улочек.

Посреди всей суматохи скорчилась, как просящий милостыню нищий, одинокая фигура, одетая в густую тень…

И в глазах у него блеснул свет.

Что-то крикнув, Наршейдел рванул Сорвила вниз, на жесткий мокрый камень.

Горящие белые линии превращали дождь в дым. Массивные бронзовые пластины Пастушьих ворот сверкнули, словно на солнце, и отвалились, смятые, как щепки, закружились, как мусор в потоке воды.

Продолжая что-то кричать, Наршейдел поднял Сорвила на ноги, рывком заставил бежать.

Фигура нищего засветилась и стала похожей на жреца, затем, вспыхнув, исчезла. Соотечественники Сорвила готовились заделывать пролом. Рослый Дроэтталь и его гилгаллийские жрецы взревели, когда их захлестнула волна темнолицых чужаков. Сорвил увидел айтменов – нахлестывая нарядных лошадей, они прорывались сквозь улицы, которые запрудила охваченная паникой толпа. По сточным канавам неслись розовые и красные потоки воды. Одна из осадных башен накренилась над гребнем стены, и нечто, напоминающее головы дракона, понялось из складок металлической шкуры. Люди, как «длинные щиты», так и конные князья, вскрикивая, рядами исчезали во взмученном свете.

Сорвил все набрасывался на могучего Наршейдела, всхлипывая и бормоча что-то бессвязное, но дружинник был несокрушим и упорно тащил его вперед, зычно приказывая обезумевшей толпе расступиться. И сквозь все это сумасшествие Сорвила неотступно преследовали умоляющие небесно-голубые глаза отца…

«Сорва, я прошу тебя…»

Они бежали по лабиринту узких улочек, сквозь бесконечную завесу дождя. Вопли и крики множились, сливаясь позади них в бессмысленный белый шум, перемежающийся только резкими звуками рогов и беспорядочным бормотанием заклинаний.

Улочки извивались так причудливо, что черных стен Цитадели не видно было до тех пор, пока Сорвил и Наршейдел не подошли к ней почти вплотную, так что стены ее показались сплюснутыми на фоне неба. Скругленные башни казались одной высоты со взмывающими вверх стенами. По углам скошенного бороздчатого фундамента свисала трава. Северная часть крепости, некогда служившая местопребыванием сакарпских королей, лежала в руинах, и через оконные проемы, как через пустые глазницы, проглядывали разграбленные завалы. Сорвил и Наршейдел побрели туда. Крепостные бастионы заслонили полнеба. Сорвил заметил звезду, горящую высоко над черным краем стены, яркую, как Гвоздь Неба, но ниже облаков. Ее свет превращал падающие капли дождя в бриллианты.

Даже Наршейдел, подняв голову, от ужаса оступился, подтолкнул Сорвила вперед.

– Живее, приятель, живее!

Они очутились по другую сторону массивных дверей, надежно укрытых глубокой нишей из черного камня. К ним сбегались мертвенно-бледные стражники и слуги. Сорвил топтался на одном месте, отталкивая суетливо хлопочущие руки.

– А король? – вскрикнул старый слуга. – Что с королем?

– …Должен быть проход! – орал Наршейдел на какого-то управляющего в кольчуге. – У этого места наверняка есть свои секреты! У всего старья они есть!

Потом Сорвила пихали, подгоняя по узкой винтовой лестнице, вдоль душных коридоров, обитых деревянными панелями, через комнаты с низкими потолками – в одних горел яркий свет, в других стоял полумрак. Повороты, переходы, лестницы… Всё – гобелены, люстры со свечами, потрескавшиеся стены – всё слилось в один поток.

Да что же такое делается?!

– Нет! – закричал Сорвил, стряхивая с себя, как бешеный пес, подталкивающие его руки. – Хватит! Прекратите!

Они стояли в какой-то передней, с полукруглой стеной, которая сходилась к заложенному кирпичом проходу. Наршейдел и еще двое – пожилой Щитоносец и барон Дентуэл, одноногий конный князь, поставленный командовать Цитаделью, – отступили назад, разведя руки. На лицах была у кого настороженность, у кого – увещевание, у кого – беспокойство, у кого – мольба…

– Где мой отец? – выкрикнул Сорвил.

Заговорить осмелился только Наршейдел. Его влажные доспехи в неверном свете отсвечивали серебром на черном фоне.

– Король Харвил мертв, мой мальчик.

От этих слов у него перехватило дыхание. И все же Сорвил услышал собственный голос:

– Это значит, что король – я. Что я ваш господин!

Дружинник опустил глаза к кистям рук, потом поднял взгляд куда-то вверх и в сторону, словно пытаясь угадать, откуда доносится шум – он по-прежнему не прекращался.

– До тех пор, пока слова твоего отца звучат у меня в ушах, – нет.

Сорвил глянул своему старшему спутнику в лицо – волевое, с мощным подбородком, обрамленное спутанной копной мокрых волос. Только в этот момент Сорвил понял, что и у Наршейдела были близкие, были жены и дети, которые сейчас не с ним, а где-то в городе. И что он – истинный дружинник, преданный до самой смерти.

– Король Харвил…

Взрыв. Лишь через некоторое время, отплевываясь и ползая по полу, юный принц осознал, что произошло. Кирпичи вылетели наружу, словно огромный, размером с дерево, молот ударил по дальней стороне скругленной стены, задели голову и шею лорда Дентуэла и швырнули его на пол.

Пронизывающе холодный воздух приносил на себе пыль. Снаружи шел бледный свет. Сорвил, еще не избавившись от звона в ушах, повернулся к зияющему пролому…

Наверное, он закричал, но он этого не помнил.

Он заглянул через пролом и увидел разрушенные в мусор галереи Цитадели. В пустоте над разрушенным полом парило что-то золотое, горело небывалым светом. Среди пустых оконных проемов и развороченных стен оно шло по воздуху. Шло. Дождь отвесно падал вокруг него, словно в колодец.

Но влага не касалась идущего.

Аспект-император.

В обрамлении мрака и потоков дождя сверкающий демон переступил порог.

Безымянный Щитоносец попросту развернулся и убежал, затерявшись в залах. Высоко вскинув меч, Наршейдел что-то прокричал и бросился на светящегося призрака…

Который лишь отступил в сторону, неуловимо, словно танцор, огибающий перебравшего гостя. Взмахнув руками, как хлыстом, призрак воздел изогнутый клинок над головой и резко вернул обратно, описав ровную дугу. Тело и голова Наршейдела продолжали нестись вперед, соединенные лишь тонкой ниточкой крови.

Все это время демон не отводил глаз от Сорвила. Только… эти глаза не были похожи на глаза демона.

Слишком человеческие.

Стоящий на коленях Сорвил не мог вымолвить и слова.

Казалось, что этот человек вырезан из другой реальности, той, где солнце ярче, он как будто стоял одновременно здесь, среди руин, некогда бывших Сакарпом, и на предрассветной горной вершине. Он был высок, на целую ладонь выше отца Сорвила, и облачен в расшитые золотом одеяния жреца, поверх которых была надета кольчуга, тончайшая, словно шелковая – нимил, машинально подумал Сорвил. Сталь нелюдей. Волосы его падали промокшими колечками на длинное лицо с полными губами. Льняного цвета борода была заплетена в косички и уложена, как у южных королей на самых древних барельефах Длинного Зала. С его пояса, прицепленные черными клыками, свисали отрубленные головы двух демонов с багровой шкурой в пятнах.

Соль коркой покрывала рукоять его меча.

– Я – Анасуримбор Келлхус, – произнес призрак.

Сначала началась дрожь, горячо прилила моча. Потом кости как будто превратились в змей, и Сорвил рухнул на пол. На живот… Прямо на живот! Он рыдал, брызгая слюной на кровь, испачкавшую ему подбородок.

«Отец, отец!»

– Идем, – сказал человек и, склонившись, положил руку Сорвилу на плечо. – Идем. Вставай. Вспомни, кто ты…

Вспомни?

– Ты же король, разве не так?

Сорвил таращил глаза в ужасе и изумлении.

– Я н-н-не понимаю…

Дружелюбную усмешку сменил добрый смех.

– Да, я едва ли тот, за кого принимают меня мои враги.

Он уже помогал Сорвилу подняться с пола.

– Н-н-но…

– Все это, Сорвил, – трагическая ошибка. Ты должен в это поверить.

– Ошибка?

– Я не завоеватель. – Он помолчал, нахмурился, словно отгоняя саму эту мысль. – Как бы безумно это ни звучало, я на самом деле пришел спасти человечество.

– Ложь, – в растерянности пробормотал принц. – Лжец!

Аспект-император кивнул и прикрыл глаза, как будто терпеливый родитель. Вздох был искренним и откровенным.

– Тоскуй, – сказал он. – Скорби, как подобает всем людям. Но черпай силы в умении прощать.

Сорвил заглянул в небесно-синие глаза. Да что ж это такое происходит?

– Прощать? Кто ты такой, чтобы прощать?

Суровый взгляд дважды несправедливо обиженного.

– Ты неправильно понял.

– Что я неправильно понял? – огрызнулся Сорвил. – Что ты о себе…

– Твой отец любил тебя! – перебил его человек. В голосе у него глухо прозвучал настойчивый родительский упрек. – И эта любовь, Сорва, – готовность прощать… Его готовность прощать, не моя.

Юный король Сакарпа стоял, словно пораженный молнией, и лицо его дрожало, как дождевая вода. А потом душистые рукава сомкнулись вокруг него в объятия, и он разрыдался в сияющих руках своего врага. Он плакал о родном городе, о своем отце, о мире, который предательство может обратить в искупление.

Годы. Месяцы. Дни. Долгое время аспект-император был на юге тревожным слухом, именем, связывавшимся со злодеяниями не в меньшей степени, чем с чудесами…

Это время миновало.

Глава 2

Хунореаль

Мы горим, как толстые свечи, сердцевина в нас пуста, края загибаются внутрь, фитиль вечно обгоняет воск. Мы выглядим такими, какие мы есть: люди, которые никогда не спят.

Анонимный колдун школы Завета.«Начала иеромантии»

Ранняя весна, 19-й год Новой Империи (4132 год Бивня), юго-западный Галеот

Если бы Друз Ахкеймион видел во сне собственную жизнь, это был бы сон, полный кошмаров. Кошмаров о долгой тяжелой войне, катящейся через пустыни и дельты широких рек. Кошмары, в которых поровну было бы отмерено величия и низости, хотя вторая была бы столь неприглядна, что всему придавала бы видимость трагической безысходности. Кошмары, полные мертвецов, которые, словно каннибалы, поедают собственные сильные когда-то души, взращивающие невозможное на обратной стороне жестокости.

Кошмары о городе столь праведном, что он стал злым.

И о человеке, который умел заглядывать в души.

Но всего этого видеть во сне он не мог. Хотя он отрекся от своей школы, проклял братьев, он все еще влачил ярмо, которое всем им сломало спины. Он продолжал носить в себе вторую, более древнюю душу, душу Сесватхи – героя, пережившего Первый Апокалипсис. Ему, так же, как и им, продолжал сниться трагический конец мира. И он по-прежнему просыпался, вздыхая как другой человек…

Пир был разгульный и шумный – новое празднование Достославной Охоты. Верховный король Анасуримбор Кельмомас сидел, развалившись, как всегда, когда он перебирал лишнего: ноги широко расставлены, левое плечо привалилось к углу Ур-Трона, голову подпирал вяло сжатый кулак. Перед королем за столом на козлах ссорились и веселились его рыцари-военачальники, выбирали лоснящимися пальцами куски жареного мяса, большими глотками пили из золотых кубков с отчеканенными изображениями тотемов. Свет от расставленных вокруг бронзовых треножников плясал по ним, отчего вокруг стола двигались тени и силуэты, и подсвечивал позади пирующих полог с изображением заколотого оленя. А дальше поднимались высоко в неумолимую черноту мощные колонны Йодайна, королевского храма, воздвигнутого древними правителями Трайсе.

Гремели здравицы. В честь клана Анасуримбор, в честь сыновей великих родов, представленных за этим столом, в честь жреца-барда и его смешного рассказа о сегодняшних деяниях. Но Ахкеймион, одиноко сидевший в самом конце гудящего стола, поднимал свой кубок лишь только когда мимо проходил водонос. Он кивал воинственным возгласам, смеялся скабрезным шуткам, усмехался лукавой усмешкой мудрого в компании глупцов, но участия в разговорах не принимал. Вместо этого он, скорее со скукой, чем коварством во взгляде, наблюдал, как верховный король, человек, которого он по-прежнему называл своим лучшим другом, напивается до беспамятства.

Потом он потихоньку исчез, не таясь и не утруждая себя извинениями. Кто в силах постичь, что на уме у колдуна?

Сесватха прошел сквозь сонм хлопотливых и незаметных слуг, трудами которых не затихало грубоватое веселье пира, и, покинув Королевский Храм, вступил в запретный лабиринт дворцовых покоев.

Дверь была распахнута – как и было обещано.

Вдоль всего коридора были расставлены приземистые свечки, отбрасывавшие на декоративную мозаику стен конусы света. Из темноты возникали и снова исчезали фигуры, тени людей, борющихся с дикими зверями. Глубоко дыша, Ахкеймион захлопнул дверь, лязгнуло железо. Тяжелый камень Пристроек поглотил все звуки, кроме шипения огоньков свечей, трепетавших от его движения. Воздух был пропитан смолистыми ароматами.

Когда он нашел ее – Суриалу, блистательную и распутную Суриалу, – он преклонил колено в согласии с тем самым законом, который намеревался нарушить. Он склонился перед ее красотой, ее жаждой, ее страстью. Она подняла его с колен и заключила в объятия, и он увидел в декоративном щите отражения их сплетенных тел. Отражения были неверными и надломленными – «так оно и есть», – подумал он и увлек ее в постель…

Занялся любовью с женой своего верховного короля…

Судорожный вздох.

Ахкеймион рывком сел на кровати. Темнота звенела от напряжения, стенала и задыхалась от женской страсти – но лишь один миг. Через несколько ударов сердца слух его наполнил зов утреннего птичьего хора. Отбросив одеяла, Ахкеймион согнулся к коленям, потер ноющую скулу и щеку. Он привык спать на досках – это стало частью его обета, который он начал исполнять с тех пор, как покинул школу Завета, а также облегчал переход от ночных кошмаров к яви. Тюфяки, как выяснилось, превращали пробуждение в удушье.

Он посидел, стараясь усилием воли избавиться от возбуждения, изгнать воспоминание о наготе, льнущей к его обнаженному телу. Будь он по-прежнему колдуном Завета, он бы с криками побежал к братьям. Но он уже не принадлежал школе и среди откровений жил уже слишком давно. Озарения, которые прежде терзали бы его тело ликованием или ужасом, теперь просто пульсировали внутри. Это открытие стало еще одной его болью.

Сопя и кашляя, он доковылял по дощатому полу до квадратной короны белого света, обрамлявшей ставни.

– Солнца пролить на это все, – пробормотал он сам себе. – Да-да… Свет – он всегда полезен.

Он зажмурился от яркости, глубоко вдохнул разнообразные запахи утра: горечь распускающихся листьев, влага лесной земли. Внизу звенели вверх детские крики, требовательные и задиристые – разноголосица беззаботных душ. «А я тебе не верю, я тебе не верю!» Родители – рабы Ахкеймиона – выгоняли их с нижних этажей, и по утрам ребятня вечно буянила в тени башни, носясь и щебеча, как затеявшие перепалку скворцы. Сегодня почему-то слышать их казалось высшим чудом – Ахкеймион так бы и простоял остаток жизни: здесь и сейчас, закрыв глаза и раскрыв все остальные чувства.

«Это был бы хороший конец», – подумал он.

Щурясь от яркого света, он повернулся и взглянул на комнату, на ее полки и грубо обтесанные столы, на бесконечные свитки записей, которые шаткими грудами завалили все возможные поверхности. Плавный изгиб каменных стен таил утренний полумрак, а пазы бревен придавали комнате вид галеотской мельницы. Широкий камин праздно простаивал напротив дощатой кровати. Над головой, почерневшие от копоти, шли могучие потолочные балки, промежутки между которыми были заделаны шкурами – волка, оленя, даже зайца и куницы.

Ахкеймион улыбнулся грустной кривой улыбкой. Где-то в глубине его души полузабытое воспоминание морщилось от грубой безвкусицы этого жилища – как-никак, добрую часть своей жизни он провел по увеселительным заведениям Юга. Но здесь уже так давно был его дом, что никаких других чувств, кроме чувства безопасности, не возникало. Вот уже почти двадцать лет он спал, работал и трапезничал в этой комнате.

Теперь его вели иные дороги. Уходящие неизмеримо дальше.

Как же долго он странствовал?

Кажется, всю жизнь, хотя магом он стал всего двадцать лет назад.

Глубоко вздохнув, он провел рукой по лысеющей голове и косматой белой бороде и подошел к рабочему столу, настраиваясь на насыщенное повествование…

На кропотливый труд переносить на бумагу запутанный жизненный лабиринт Сесватхи.


Он надеялся написать подробный отчет обо всем, что помнит. За долгие годы у него развился дар вспоминать, что видел во сне. Скопились тысячи историй, каждая из которых становилась объектом бесконечного критического анализа и размышлений. Писать по памяти – занятие коварное: иногда казалось, что помнится лишь основной костяк событий, а плоть повествования приходилось с каждым воскрешением придумывать заново. Но в Снах все было устроено причудливо, даже когда его забрасывало в самую глубь жизни Сесватхи. Главное, понял Ахкеймион, было начинать писать немедленно, пока не погасла картинка под грубым напором мира бодрствования.

Но вместо этого написал он только:

НАУ-КАЙЮТИ?

Он вдруг понял, что целое утро разглядывает эту чернильную надпись: имя прославленного сына Кельмомаса, который похитил Копье-Цаплю, что привело впоследствии к окончательному уничтожению Не-Бога. В библиотеках Завета его подвигам были посвящены десятки, если не сотни томов – как нетрудно было догадаться, главным образом описывавшие: убийство Танхафута Красного, череду побед после катастрофы при Шиарау, смерть от руки его жены Иэвы и, разумеется, бесконечные интерпретации темы Похищения. Но несколько адептов – Ахкеймион мог припомнить по крайней мере двух – обратили внимание на частоту Снов с участием Нау-Кайюти, что казалось несоизмеримым с его эпизодической ролью в Апокалипсисе.

Но если Сесватха делил ложе с матерью Нау-Кайюти…

Откровение об адюльтере было само по себе значимо – и оно терзало старого колдуна по причинам, о которых он не решался задумываться. Но возможно ли, чтобы Сесватха был отцом Нау-Кайюти? Не все факты равнозначны. Некоторые, подобно листве, висят на ветвях более важных истин. Другие стоят, как стволы, подпирая убеждения целых народов. А некоторые – удручающе малое их количество – это семена.

Он перебирал все подробности, которые могли позволить ему датировать сон – кто из рыцарей-военачальников все еще был в фаворе за столом верховного короля, какие кольца носил Сесватха, какие татуировки, способствующие плодовитости, были наколоты на внутренней стороне бедер королевы, – когда один из детских голосов пробил пелену его слабеющего внимания. «А это далеко-о-о-о?» Щебечущий голосок девочки, который на расстоянии звучал тоненько, как тростинка. Он узнал малышку Сильханну.

Какая-то женщина ответила ей, что-то ласковое и неразборчивое.

Не столько голос, сколько акцент заставил его, спотыкаясь, понестись к открытому окну. Ахкеймион прикрыл глаза, ухватившись от внезапного головокружения за потрескавшийся и выщербленный подоконник. Это был шейский, язык общения Новой Империи, но играющий мелодичными южными интонациями. Нансурка? Айнонка?

Он посмотрел вдаль, охватив взглядом земли, некогда считавшиеся галеотской провинцией Хунореаль. Небо было стального серого цвета, в еще весеннем холодке которого угадывалась будущая летняя синева. Вздымающийся и опадающий полог тревожился над землей – лоскутное одеяло нежной зелени, такой юной, что сквозь нее просматривались пятна земли. Утреннему солнцу еще не удавалось проникнуть в ложбины, и от этого весь пейзаж походил на морской: залитые солнцем вершины и линии хребтов напоминали желтые острова в море теней. Хотя отсюда неразличимы были белые спины притоков Рохили, он видел их извилистые оттиски на плане далеких холмов, словно на смятые после ночи любви простыни кинули канаты.

Удивительно, как холодный воздух увеличивает расстояния.

Земля прямо под ним спускалась мощными уступами, так что если он смотрел вертикально вниз, возникало ощущение, что его вытягивает из окна. Хозяйственные постройки, в сущности простые сараи, окаймляли границы их скромной территории обитания, а ближние деревья, вязы и дубы, выросли до такой высоты, что могли бы заканчиваться на уровне глаз, если бы земля была ровной. Имелись и ровные участки, голый камень которых навевал мысли о раскалывающихся дынях и треснувших черепах. Детей видно не было, но Ахкеймион заметил мула, с тупой сосредоточенностью таращившегося в никуда.

Голоса продолжали щебетать и гомонить где-то слева, на ровной площадке земли, где обосновались несколько почтенных старых кленов.

– Мама! Мама! – услышал он крик маленького Йорси. Потом увидел сквозь переплетение ветвей и самого мальчишку, несущегося вверх по склону. Его мать, Тистанна, шагнула ему навстречу, вытирая руки о передник и сохраняя (как с облегчением отметил Ахкеймион) спокойное выражение лица.

– Смотри! – кричал Йорси, размахивая чем-то маленьким и золотистым.

Потом он увидел, как вслед за Йорси на склон взбирается невысокая женщина, подсмеиваясь над четырьмя светловолосыми ребятишками, которые плясали вокруг нее и забрасывали вопросами, сливавшимися в звонкое многоголосие. «Как зовут твоего мула?», «Можно я твоим мечом махну?», «А я? А я? А я?» Волосы у нее были по-кетьяйски черные, средней длины, и надет на ней был кожаный плащ, выделка и украшения которого даже на таком расстоянии безошибочно выдавали благородное происхождение незнакомки. Но с высоты своего наблюдательного пункта и из-за того, что она глядела вниз на своих маленьких собеседников, Ахкеймион не мог разглядеть ее лица.

В горле защекотало. Сколько времени прошло с тех пор, как последний раз к ним захаживал гость?

Вначале, когда здесь были только они с Гераусом, приходили лишь шранки. Ахкеймион потерял счет, сколько раз ему пришлось освещать склон холма при помощи Гнозиса, отчего злобные твари с воем убирались обратно в лесные чащи. Каждое дерево на расстоянии полета стрелы несло на себе шрамы тех безумных битв: маг вставал на краю полуразрушенной башни и обрушивал сверкающую погибель на сплошное поле существ, похожих на беснующихся белокожих обезьян. Гераусу до сих пор снились кошмары. Потом, по окончании Войн за Объединение, пришли те, кого называли скальперами, бесчисленное их множество – галеотцы, конрийцы, тидонцы, айнонцы, даже кианенцы – добывать скальпы шранков за вознаграждение от аспект-императора. Несколько лет их воинственный лагерь лежал на расстоянии одного дня пути отсюда. И не раз Ахкеймиону приходилось прибегать ко Гнозису, чтобы пресечь их пьяные набеги. Но даже эти люди через некоторое время двинулись дальше, гоня свою злобную добычу в совершенно уже непроходимые дикие места. Случалось, что какой-нибудь отряд набредал на башню, и если они были голодны или страдали от прочих тягот своего ремесла, то история неизбежно заканчивалась трагически. Но потом перестали появляться и они.

Так что получается? С тех пор, как последний гость взобрался к подножию их башни, прошло пять, а то и шесть лет.

Должно быть, так. Не меньше. Появлялись два изголодавшихся скальпера, вскоре после того, как Гераус взял в жены Тистанну, а после? С того дня, как родились последние дети, – точно нет.

Не важно. Многие годы правило оставалось неизменно: гости предвещали горе, проклятие богам с их законами гостеприимства.

Держа за руку одну из девочек, неизвестная женщина с доброжелательным видом остановилась перед Тистанной и склонила голову в приветствии – насколько низко, Ахкеймиону было не видно из-за ветки дерева, но ему показалось, что так кланяется каста слуг. Сквозь переплетение начинающих покрываться листвой веток он разглядел ее ботинки. Носком левой ноги она рассеянно поддавала лежалые прошлогодние листья. Обувь была такой же изящной, как и подбитый горностаем плащ.

Возможно, гостья была лишь одета как благородная.

Вытягивая шею, он высунулся опасно далеко, так что чуть не выступил холодный пот, но все напрасно. Он услышал заливистый смех Тистанны, и это его успокоило – отчасти. Чутье у нее было отменным.

Обе женщины бок о бок вышли на открытое место, которое кольцом охватывало основание башни; разговаривали они при этом достаточно громко, чтобы их можно было подслушать, но доверительным женским тоном, который сбивал с толку мужской слух. Тистанна кивала на что-то в ответ; ее светлые волосы падали на круглое, как яблоко, лицо. Она подняла глаза, увидела в окне Ахкеймиона, замахала ему. Ахкеймион, который перегнулся за окно, как лебедка, постарался придать своему телу более пристойную позу. Левая нога поскользнулась. Кусок подоконника у него под левой ладонью откололся от расшатавшейся штукатурки…

Ахкеймион чуть не полетел вослед загрохотавшему вниз камню.

Тистанна невольно ахнула, потом сдавленно хихикнула, глядя, как Ахкеймион, возя по камням длинной белой бородой, осторожно перебирает ладонями, возвращаясь в безопасное положение.

– Мастер… Мастер Акка! – закричали дети нестройным хором.

Незнакомка подняла голову. Тонкое лицо было открытым, озадаченным, полным любопытства…

И что-то у Ахкеймиона внутри рухнуло с еще большей силой.


У всего есть свое развитие. Безумие, чудеса, даже сновидения в самых беспокойных своих поворотах, следуют некой цепочке связей. Неожиданное, удивительное пусть и кажется существующим необусловлено, но на деле это всегда лишь результат незнания. В этом мире все имеет свои причины.

– Итак, – сказала она, и тон ее колебался между несколькими оттенками сразу, среди которых звучали надежда и сарказм. – Великий маг.

В ней была какая-то отчужденность, похожая на ту, что бывает у плохо воспитанных детей с их пристальными взглядами.

– Что ты здесь делаешь? – резко спросил Ахкеймион.

Он отослал Тистанну и детей, и теперь они с гостьей стояли на солнце с подветренной стороны башни, на широком белом камне, который дети называли «Черепаший панцирь». Много лет на нем рисовали обгорелыми концами палок: карикатурные лица, нелепые и трогательные изображения деревьев и животных, а позже – буквы, которым учил их Ахкеймион. В рисунках прослеживалась определенная система. Побледневшие остатки фантазий перечеркивались более ровными линиями символов и передающих сходство изображений: летопись долгого взросления сознания, уничтожающего свои старые следы на пути восхождения.

Она подсознательно выбрала самую высокую точку – это необъяснимо его раздражало. Она была невысокого роста, и под всеми кожаными и шерстяными одеждами явно скрывалось стройное тело. Лицо у нее было смуглым, красивым, цветом и контуром напоминавшее желудь. За исключением зеленых радужек глаз и чуть удлиненного подбородка, она была именно такой, какой он ее помнил…

Вот только раньше он ее никогда в жизни не видел.

Так это из-за нее Эсменет предала его? Из-за нее ли его жена – его жена! – много лет назад предпочла Келлхуса колдуну, безумцу с разбитым сердцем?

Не из-за ребенка, которого она носила, но из-за ребенка, которого она потеряла?

Вопросы возникали с той же неизбежностью, что и боль, вопросы, которые преследовали его и за надушенными границами цивилизации. Он мог бы задавать и задавать их, он мог бы поддаться безумию, и они стали бы лейтмотивом его жизни. Вместо этого он сложил вокруг них новую жизнь, как обкладывают глиной восковую статуэтку, а потом выжег их и истерзался еще больше, стал еще более дряхл из-за того, что их нет – скорее форма для литья, чем человек. Он жил до этого, словно какой-нибудь сумасшедший зверолов, копил шкуры, вместо меха густо покрытые чернилами, нити всех его силков тянулись к безмолвной пустоте у него внутри, все к тем же вопросам, которые он не осмеливался задать.

А теперь вот она, стоит перед ним… Мимара.

Это ли ответ?

– Я гадала, узнаешь ли ты меня, – сказала она. – На самом деле я молилась, чтобы ты меня узнал.

Утренний ветерок взъерошил темные кончики ее волос. Даже проведя столько времени в обществе норсирайских женщин, Ахкеймион вдруг почувствовал сейчас, что на него лавиной нахлынули воспоминания о матери и сестрах: тепло их оливковых щек, копны их роскошных черных волос.

Он потер глаза, провел пальцами по нечесаной бороде. Покачав головой, сказал:

– Ты похожа на свою мать… Очень похожа.

– Мне говорили, – холодно ответила она.

Он поднял руку, словно собираясь перебить, но опустил так же быстро, внезапно засмущавшись, какими старыми выглядят раздувшиеся костяшки его пальцев.

– Но ты мне так и не ответила. Что ты здесь делаешь?

– Тебя ищу.

– Это понятно. Вопрос – зачем?

На этот раз гнев проступил наружу. Она даже сощурилась. Ахкеймион не переставал ожидать наемных убийц как от Консульта, так и от аспект-императора. Но тем не менее с годами мир за пределами горизонта становился все менее и менее значимым. Все более абстрактным. Попытаться забыть, попытаться не слышать, когда внутренний слух постоянно напряжен, было почти так же трудно, как попытаться ненавистью избавиться от любви. Сперва ничто, даже если схватиться за голову и кричать, – ничто не могло заглушить воспоминание о кровавой вакханалии. Но в конце концов, рев понемногу затих, остался гул, а гул превратился в глухой ропот, и Три Моря стали чем-то вроде легендарных подвигов отцов: достаточно недавние, чтобы в них верить, и достаточно далекие, чтобы о них не думать.

Он обрел покой – истинный покой, – ведя свою причудливую ночную войну. Теперь же эта женщина грозила все уничтожить.

Он почти прокричал, когда она не ответила:

– Зачем?!

Она отшатнулась, опустила взгляд на детские каракули у своих ног: раскрытый рот расползся чернотой, как трещина по мрамору, а глаза, нос и уши разместились вдоль краев безгубого лица.

– П-потому что я хотела… – У нее перехватило горло. Глаза метнулись вверх – казалось, им требуется противник, чтобы сохранять сосредоточенность. – Потому что я хотела знать, правда ли… – Она нащупала языком раскрытую рану рта. – Правда ли, что ты мой отец.

Его смех прозвучал жестоко, но если и так, она и виду не подала, что оскорблена – по крайней мере, ничем не выдала внешне.

– Ты уверен? – спросила она, и голос ее, как и лицо, был бесцветным.

– Я встретил твою мать уже после того…

В одно мгновение Ахкеймион увидел все, написанное языком, который почти не отличался от угольных каракулей у них под ногами. Эсменет не могла этого не сделать, она должна была воспользоваться всей своей властью императрицы, чтобы вернуть себе ребенка, о котором она запрещала ему упоминать все эти годы… Найти девочку, чьего имени она никогда не произнесет.

– Ты хочешь сказать, после того, как она меня продала, – подсказала девушка.

– Был голод, – услышал он собственный голос. – Она поступила так, чтобы спасти твою жизнь, и потом вечно казнила себя.

Он еще не договорил, но уже понял, что говорит не то. Ее глаза вдруг стали старыми от усталости, от бессилия, которое приходит, когда снова и снова слышишь одни и те же пустые оправдания.

То, что она не стала на них отвечать, говорило о многом.

Эсменет вновь обрела ее уже довольно давно – это было понятно. Ее манеры и интонации были столь отрепетированными, столь изящными, что могли быть отточены лишь годами жизни при дворе. Но столь же очевидно было, что Эсменет отыскала ее слишком поздно. Этот затравленный вид. На грани отчаяния.

Надежда всегда была коварным врагом рабовладельцев. Они выбивают ее из уст, потом выгоняют из тела. Мимару, как понял Ахкеймион, загнали насмерть – и не раз.

– Но почему я тебя помню?

– Послушай…

– Я помню, как ты покупал мне яблоки…

– Девочка. Я не…

– На улице было шумно и многолюдно. Ты смеялся, потому что я свое яблоко только нюхала, а не кусала. Ты сказал, маленькие девочки носом не едят, потому что это…

– Это был не я! – воскликнул он. – Послушай. У дочерей блудниц…

Она снова отшатнулась, как ребенок, который испугался огрызнувшейся собаки. Сколько же ей лет? Тридцать? Больше? Так или иначе, она выглядела как та маленькая девочка из ее рассказа, которая шутила про яблоки на оживленной улице.

– У дочерей блудниц… – повторила она.

Ахкеймион глянул на нее, весь, до кончиков пальцев, изнутри и снаружи охваченный тревожным покалыванием.

– … не бывает отцов.

Он постарался сказать это как можно деликатнее, но ему показалось, что с годами его голос стал слишком груб. Солнце убрало ее золотом, и на мгновение Мимара стала частью утра. Она опустила лицо, разглядывая намалеванные вокруг линии, нацарапанные черным углем.

– Ты еще сказал, что я смышленая.

Он медленно провел рукой по лицу, вздохнул, вдруг почувствовав себя очень старым от вины и досады. Почему вечно приходится бороться с непосильным, почему все так запутано, что не разберешь?

– Мне жаль тебя, девочка – правда, жаль. Я понимаю, что тебе пришлось перенести. – Глубокий вздох, теплый на фоне яркой утренней прохлады. – Иди домой, Мимара. Возвращайся к матери. Нас с тобой ничто не связывает.

Он развернулся обратно к башне. Плечи сразу же нагрело солнце.

– Но ведь это неправда, – прозвенел у него за спиной ее голос – такой похожий на голос ее матери, что по коже побежали мурашки.

Он остановился, опустил голову, мысленно попеняв себе за шлепанцы на ногах. Не оборачиваясь, произнес:

– Ты помнишь не меня. Что тебе кажется – это твое дело.

– Я не об этом.

Что-то такое прозвучало в ее голосе, неуловимый намек на усмешку, заставивший его обернуться. Теперь солнце прочертило по ней вертикальную линию, нарушаемую лишь складками одежды, очертания которых тайком проносили через эту границу то свет, то тень. У нее за спиной вставала дикая чаща, намного бледнее, но тоже разделенная пополам.

– Я могу отличить тварное от нетварного, – проговорила она со смесью гордости и смущения. – Я – одна из Немногих.

Ахкеймион резко развернулся, нахмурившись и от ее слов, и от яркого солнца.

– Что? Ты – ведьма?

Уверенный кивок, смягченный улыбкой.

– Я не отца пришла сюда искать, – сказала она, словно все происходившее до сих пор было не более чем жестоким театральным представлением. – Ну, скажем… я предполагала, что ты можешь оказаться моим отцом, но я, пожалуй… не так уж… придавала этому значение, как мне кажется.

У нее расширились глаза, словно взгляд поворачивался от внутреннего к внешнему на невидимом шарнире.

– Я пришла найти своего учителя. Я пришла изучать Гнозис.

Вот оно. Вот для чего она здесь.

У всего есть свое развитие. Жизни, встречи, истории, каждая тянет за собой свой отвратительный осадок, каждая углубляется в темное будущее, выискивая в нем факты, которые складывают в оформленную цель обычное жестокое совпадение.

И Ахкеймион уже наелся этим досыта.


Мимара видела, как вытянулось его лицо, хотя оно и скрыто было спутанной бородой, как оно побледнело, несмотря на сияние утреннего солнца. И она поняла, что мать в свое время сказала ей правду: Друз Ахкеймион обладает душой учителя.

«Стало быть, не соврала старая шлюха».

Почти три месяца прошло с тех пор, как она бежала с Андиаминских Высот. Три месяца поисков. Три месяца трудного зимнего путешествия. Три месяца, как она остерегалась людей. Она углубилась внутрь материка насколько было возможно, учитывая, что судьи будут следить за портами, что прибрежные дороги будут патрулировать их агенты, жаждущие сделать приятное ее матери, их святой императрице. Каждый раз, когда Мимара вспоминала об этом времени, все ей казалось невероятным. Дни в высоких горах Сепалор, когда волки мрачными привидениями на фоне беззвучного снегопада шли за ее ослабевшими шагами. Безумный паромщик на переправе через Вутмоут. И разбойники, которые преследовали ее, но тут же отступили, как только увидели благородный покрой ее одежды. В этих землях царил страх, везде, где бы она ни появлялась, и это было только на руку ей и в подспорье ее целям.

Бессчетные часы провела она за это время в мечтах, когда перед ее мысленным взглядом возникали образы человека, которого она для себя называла отцом. Когда она приехала, ей показалось, что все именно так, как она себе представляла. В точности. Унылый склон холма, устремившийся к небу, деревья, все в ранах от смертоносного ропота заклинаний. Еще более унылая каменная башня, самодельная крыша над провалившимся полом. Между камнями, заделанными потрескавшимся раствором, проросла трава. Кирпичные хозяйственные постройки с дровами, вялящейся рыбой и растянутыми звериными шкурами. Рабы, которые улыбаются и разговаривают, как будто они не меньше чем из касты слуг. Даже дети, скачущие под огромными ветвями кленов.

Удивил ее только сам колдун, возможно, потому, что она слишком многого ожидала. Друз Ахкеймион, вероотступник, человек, который пошел наперекор истории, который осмелился проклясть аспект-императора за любовь ее матери. Правда, в каждой из песен, которые о нем слагались, даже во всевозможных сказках, которые рассказывала его мать, он выглядел совершенно другим: то решительным, то полным сомнений, мудрым и незадачливым, необузданным и хладнокровным. Но именно от этой противоречивости его образ так мощно отпечатался в ее душе. Из всей череды исторических и мифических персонажей, населявших ее уроки, он единственный казался настоящим.

Но это оказалось неправдой. Стоявший перед ней человек словно насмехался над ее наивными фантазиями: затворник с всклокоченной шевелюрой, чьи руки были похожи на ветки, с которых содрали кору, а в глазах постоянно сквозила обида. Горькая. Тяжкая. Он нес на себе Метку, не менее глубокую, чем у колдунов, которые бесшумно скользили по чертогам на Андиаминских Высотах, но те прикрывали изъяны шелками и благовониями, а он носил шерстяную одежду с заплатами из негодного меха.

Как можно слагать песни о таком человеке?

При упоминании Гнозиса его глаза потускнели – со скрытой жалостью, или по крайней мере, так показалось. Но заговорил он тоном, которым беседуют с собратьями по ремеслу, только слегка приглушенным.

– Правду ли говорят, что ведьм уже не сжигают?

– Да. Появилась даже новая школа.

Ему не понравилось, как она произносит это слово: «школа». Это было видно по его глазам.

– Школа? Школа ведьм?

– Они называют себя Свайальский Договор.

– Тогда зачем тебе понадобился я?

– Мать не разрешит. А свайальцы не станут рисковать ее августейшим недовольством. Колдовство, как она говорит, лишь оставляет шрамы.

– Она права.

– А что делать, если шрамы – это все, что у тебя есть?

Это, по крайней мере, заставляет его задуматься. Она ждала, что он задаст напрашивающийся вопрос, но его любопытство двигалось в ином направлении.

– Власть, – проговорил он, буравя ее взглядом, таким пристальным, что ей становится не по себе. – Так? Ты хочешь чувствовать, как мир посыплется под тяжестью твоего голоса.

Знакомая игра.

– Когда ты начинал, ты считал именно так?

Его острый взгляд словно спотыкается о какой-то внутренний довод. Но убедительные аргументы для него ровным счетом ничего не значат. Точно так же, как для матери.

– Иди домой, – говорит он. – Я скорее окажусь твоим отцом, чем твоим учителем.

В том, как он поворачивается спиной на этот раз, есть некая безапелляционность. Он дает ей понять, что никакие слова не вернут его назад. Солнце вытягивает его длинную и густую тень. Он идет, сутуля плечи, и видно, что он давно перешагнул тот возраст, когда торгуются. Но она все равно слышит ее – эту особую секунду тишины, когда легенда превращается в реальность, звук, с которым выравниваются края потрескавшихся и расшатавшихся швов мира.

Он – великий учитель, тот, кто вознес аспект-императора до высот верховного божества. Несмотря на собственные заверения в обратном.

Он – Друз Ахкеймион.


В эту ночь она складывает костер, не потому, что ей так надо, но потому, что ее безудержно подмывает сжечь до основания башню колдуна. Поскольку это невозможно, Мимара начала – не задумываясь об этом – жечь ее образ. Вбросив в огонь очередную обрубленную ветку, она встает так, чтобы стены показались миниатюрными на фоне потрескивающего жара, приседает на корточки, чтобы языки пламени обрамляли маленькое окошко, за которым, по ее представлению, он спит.

Закончив, она встала рядом с пылающим пламенем, с наслаждением вдыхая вонь, источающуюся от ее упражнений, и сказала себе, что огонь – это живой организм. Она часто так делала: представляла себе, что обычные предметы обладают магическими свойствами, хотя знала, что на самом деле это неправда. Эта игра напоминала ей, что она умеет видеть колдовство.

И что она – ведьма.

Она едва замечает первые капли дождя. Огонь сбивает их в пар, слизывает с одежды и кожи невидимыми языками. Сверкнула молния, такая яркая, что на мгновение огонь стал невидим. Черные небеса разверзлись. Лес вокруг издал могучий грохот.

Поначалу она пригибалась к земле, закрываясь от дождя, набросила на голову кожаный капюшон. Костер перед ней плевался и дымил. Вода сбегала длинными струйками по складкам и швам ее плаща, холодными корнями постепенно прорастая сквозь ткань и кожу внутрь. Чем тусклее становился костер, чем сильнее угнетала ее злосчастность ее положения. Столько выстрадать, так далеко заехать…

Она не помнила, как выпрямилась, и не заметила, когда откинула плащ. Словно бы она только что сидела перед костром, стиснув зубы, чтобы они не клацали, и в следующую секунду стояла в нескольких шагах от огня, промокшая до нитки, чуть не утонувшая в своих одеждах, и глядела вверх на уродливые очертания башни колдуна.

– Учи меня! – выкрикнула она. – Учи меня-а-а!

Как все невольные крики, этот крик подхватывает ее, сгребает, как охапку листьев, и бросает в мечущийся ветер.

– Учи меня!

Он же не может не услышать. Голос у нее срывается, как срываются голоса, когда не выдерживают бушующей в душе бури. Пусть он только посмотрит вниз, увидит ее, опирающуюся о склон, мокрую, жалкую и непокорную, копия женщины, которую он некогда любил. Она стояла в окружении пара и огня. Призывала. Молила.

– У-чииии!

– Ме-ня-а-а!

Но лишь невидимые волки откликались откуда-то с вершин холмов, добавляя к шуму дождя и свои крики. Передразнивали. «Ууууууу! Несчастная шлюшка! Уууууу!» Их насмешка ранит, но она привыкла – видеть радость тех, кого веселит ее боль. Она давно уже научилась раскалывать это состояние на щепки и мысленно бросать их в костер.

– Учи меня!

Трещит гром – молот Бога ударяет по щиту мира. Удар эхом разносится сквозь шорох дождя о гранитные склоны. Ш-ш-ш – словно грозное предостережение тысячи змей. Мгла поднимается, как дым.

– Да будь ты проклят! – пронзительно крикнула она. – Ты все равно будешь меня учить!

Она умолкает, следуя коварной манере умелых провокаторов, и выжидает, не будет ли реакции. Сквозь пелену дождя она увидела, как открывается огромная дверь, очерченная по краю перевернутой буквой L из-за льющего из комнаты света. Тень на пороге несколько мгновений смотрела на Мимару, словно прикидывая, заслуживает ли ее помешательство выхода из тепла на холод, после чего скользнула в дождь.

Мимара сразу поняла, что это он, – по этой прихрамывающей походке, по скрюченной фигуре, по жжению, которое началось у нее в ямочке на горле. По густому кровоподтеку от заклинания, похожему на тьму, не связанную ни с каким земным светом. Он опирался на посох, ставя его в трещины между булыжниками, чтобы не поскользнуться. Дождь расплетался над ним, как веревка, и Мимара почувствовала это ощущение будто отведенного в сторону взгляда, ощущение некой неполноты, которое вредит любому колдовству, от великого до малого.

Он спускался по склону холма, как по лестнице, и остановился лишь когда оказался над тем местом, где стояла Мимара, прямо перед ней. Они некоторое время смотрели друг на друга – молодая женщина, словно восставшая из моря, и старый колдун, в ожидании стоящий между линий падающего дождя. Она судорожно сглотнула, глядя на невозможный облик старика, на косматую неровную бороду, на его плащ, сухой, как пыль, в свете ее костра. Лес вокруг них ревел, и мир состоял из нескончаемого дождя.

У него жесткий и безразличный взгляд. Секунду она борется с непонятной неловкостью, словно кто-то подслушал, как она бранит животное словами, предназначенными для людей.

– Учи меня, – сказала она, сплюнув воду с губ.

Не произнеся ни слова, он воздел посох – теперь она разглядела, что посох этот не из дерева, а из кости. Замерев от неожиданности, она смотрела, как он замахивается посохом, словно булавой…

Сначала взрыв сбоку. Потом скользящие по земле ладони, костяшки пальцев поцарапаны, ободраны в кровь, тело катится, переплетаются руки и ноги. Она врезается в большой камень, похожий на зуб, и хватает ртом воздух.

Она потрясенно глядела ему вслед, на то, как он, выбирая дорогу, ступает вверх по блестящему мокрому склону. На языке кровь. Мимара запрокинула голову, чтобы нескончаемый дождь омыл ее дочиста. Капли падают из ниоткуда.

Она захохотала.

– Учи-и-и ме-ен-я-я-я!

Глава 3

Момемн

Преклонив колени, преподношу тебе то, что трепещет внутри меня. Опустив лицо долу, выкликаю в небеса славу тебе. Так, покорившись, побеждаю. Так, уступая, обретаю.

Нел-Сарипал. Посвящение к «Мониусу»

Ранняя весна, 19-й год Новой Империи (4132 год Бивня), Момемн

Когда Нел-Сарипал, прославленный айнонский поэт, закончил переписывать последний вариант своей эпической поэмы «Мониус», повествующей о Войнах Объединения, он приказал своему личному рабу отнести рукопись на специально посланную галеру, ожидавшую в порту. Семьдесят три дня спустя книга была доставлена божественной покровительнице поэта Анасуримбор Эсменет, благословенной императрице Трех Морей, которая схватила ее так, как схватила бы брошенного ребенка бесплодная женщина.

На следующее утро эпический цикл Нел-Сарипала должны были читать в присутствии всего императорского двора. «Момемн! – начал декламатор. – Ты – сжатый кулак в нашей груди, сердце, яростно бьющее».

Эти слова потрясли Эсменет так же, как если бы супруг дал ей пощечину. Даже чтец, известный лицедей Сарпелла, запнулся, прочитав их, столь явная звучала в них крамола. Присутствующие обменивались перешептываниями и лукавыми взглядами, а благословенная императрица, внешне сохраняя приклеенную улыбку, внутри кипела от злости. Сказать, что Момемн сердце, – это все равно что назвать Момемн центром, столицей, чем-то реальным и достойным уважения. Но слово «кулак» – разве оно не означает насилие? А сказать вслед за этим, что Момемн – это «бьющее» сердце, разве это не опасная двусмысленность? Эсменет не была ученым, но после двадцати лет запойного чтения она полагала, что знает кое-что о словах и их сверхъестественной логике. Нел-Сарипал заявлял, что Момемн поддерживает свою власть жестокостью.

Что это город-злодей.

Поэт играл в некую игру – это было понятно. Тем не менее изящество и яркая образность последовавшей истории вскоре увлекли императрицу, и она решила закрыть глаза на то, что являлось не более чем попыткой проявить дерзость. Какой великий художник не укорял своего покровителя? Впоследствии она решит, что оскорбление было довольно неуклюжим и изящества в нем не более, чем в платьях с разрезами у жриц-проституток Гиерры. Был бы Нел-Сарипал более талантливым поэтом, скажем, равным Протатису, нападки оказались бы более завуалированными, более язвительными – и практически не поддающимися наказанию. «Мониус» мог бы стать одним из таких изысканно-колких произведений, царапающим тех, кто сумеет протянуть к нему палец, и остающимся недосягаемым для остальных ладоней.

Но недобрые предчувствия продолжали ее преследовать. Снова и снова, каждый раз, как только в ее расписании выпадало время поразмышлять, она ловила себя на том, что твердит одну и ту же строку: «Момемн, сжатый кулак в нашей груди, сердце, яростно бьющее… Момемн… Момемн…» Поначалу она восприняла это упоминание Момемна буквально – возможно, потому, что город, его извилистые улицы окружали ее чертоги на Андиаминских Высотах. Она заключила, что Нел-Сарипал ограничил свою языковую проделку второй частью формулы: настоящий Момемн – это метафорическое сердце. Но сопоставление, как поняла она позже, шло глубже, как это всегда бывает у поэтов с их темными словесами. Момемн – это не сердце, это место, где расположено сердце. Здесь тоже был зашифрованный смысл…

Момемн – это она сама, так она в конце концов решила. Теперь, когда ее божественный супруг выступил против Консульта, именно она – кулак в груди своего народа. Она – сердце, которое бьет их. Нел-Сарипал, бессовестный и неблагодарный, называл ее злодеем. Тираном.

«Ты…» Вот как на самом деле начинался «Мониус».

«Ты – кулак, который бьет нас».


В ту ночь, когда она ворочалась в одиночку на муслиновых простынях, вдруг оказалось, что она бежит, как это бывает во сне, когда расстояние, сотрясающаяся земля и движение существуют порознь и не связаны друг с другом. Ветер донес до нее голос Мимары, которая звала ее. Все ближе и ближе, и вот уже крики словно падают со звезд над головой. Но вместо дочери она увидела яблоню, ветви которой склонялись до земли под тяжестью светящихся багровым плодов.

Эсменет замерла неподвижно. Шепчущая тишина окружила ее. Едва уловимо покачивались ветви. Лениво колыхалась темно-зеленая листва. Солнечный свет потоками лился вниз, погружая сверкающие кончики пальцев в тень ветвей. Эсменет была не в состоянии пошевелиться. Опавшие яблоки, казалось, пристально смотрят на нее – они были как усохшие сморщенные головы. Вжавшись щеками в грязь, они наблюдали за ней из тени глазницами червоточин.

Она вскрикнула, когда землю пробили первые пальцы и костяшки. Поначалу они двигались осторожно, как гусеницы, все в струпьях, подгнившие на кончиках, с их костей, будто рубище, клочьями свисала плоть. Потом почерневшие руки, будто держащие крабов с растопыренными клешнями, потянулись вверх. Мякоть плодов треснула. Ветви нырнули к земле, как удочки, и со свистом распрямились.

Мертвые и их урожай.

Она стояла, не в силах ни вздохнуть, ни пошевелиться. Руки и ноги застыли от ужаса. И в голове билась единственная мысль: «Мимара… Мимара…» Невнятная мысль, размытая той сумбурностью, что проходит сквозь все сновидения. «Мимара…»

Эсменет заморгала, привыкая к сероватому свету медленно отступающей ночи. Дерева больше не было, пропали и руки, тянущиеся из земли. Но ужасная мысль осталась, и с пробуждением она не стала отчетливей.

Мимара.

Эсменет зарыдала, как будто Мимара была ее единственным ребенком. Обретенным и снова потерянным.


Днем сквозь резные стены из-за спины у нее светило солнце, высекая на столе и листах пергамента яркие белые квадраты. Секретари, присланные от различных ведомств, одинаково щурились, подходя к ней с документами, которые требовали ее визы. На рукавах у них переливались вышитые бивни и Кругораспятия. Решетки света пробегали по спинам, когда подходившие склонялись и целовали отполированное дерево площадки для коленопреклонений.

Как ни скучно было Эсменет, она внимательно выслушивала петиции, которые обычно содержали предложение мелких толкований к законам: пояснение к «Протоколам рабовладельца», поправки к порядку приоритетности для Налоговой Палаты и тому подобное. Новая Империя, как давно уже усвоила Эсменет, представляла собой громадный механизм, который вместо шестеренок использовал тысячи и тысячи людей, и действие их прописывалось языком закона. Отладка, без которой не обойтись любому механизму, требовала все больше слов, которые подкреплялись авторитетом ее голоса.

Как всегда, оценивая значимость прошений, она главным образом полагалась на Нгарау, который занимал должность великого сенешаля со дней угасшей династии Икуреев. За долгие годы между императрицей и евнухом установилось доброе взаимопонимание. Она задавала короткие вопросы, он либо давал на них ответ, по мере своего разумения, либо, в свою очередь, расспрашивал прибывшего с прошением чиновника. Если даровалось разрешение – а процедура проверки, которую требовалось пройти, чтобы добраться к ней, на этот предпоследний рубеж, гарантировала, что большинство прошений оказывались удовлетворены, – он опускал ковш в чашу с расплавленным свинцом, которая грела Эсменет правый бок, и выливал поблескивающий металл, на котором она ставила свою печать. Если, как это иногда бывало, имелось подозрение на использование служебного положения в личных целях или на бюрократические интриги, просителей направляли в другой конец зала к судьям. Новая Империя не терпела никаких проявлений коррупции, хотя бы и мелких.

Человечество находилось в состоянии войны.

Несколько срочных просьб о денежном вспомоществовании из Шайгека, «как знак щедрости императрицы», оказалось рассудить нелегко. По непонятной причине слухи о том, что Фанайял аб Каскамандри и его изменники-койяури рыщут по пустыням вдоль реки Семпис, оказались живучи. За исключением этого никаких событий во время аудиенции, к счастью, не произошло. В бодрящем холодке весеннего воздуха витало предчувствие обновления, а из-за схожести сути прошений ее вердикты казались ничего не значащими. Хотя она прекрасно знала, что каждый ее вздох меняет чьи-то жизни, она радовалась любой возможности сделать вид, что это не так.

Двадцать лет, как она стала императрицей. Почти столько же лет она умела читать.

Иногда, пробивая однообразие и скуку, наваливалась беспредельная тяжесть. Раскалывался круговорот обыденных дел, развеивался заведенный порядок вещей, оставляя лишь зияющую бесконечность неумолимого долга в миллионах его проявлений. Женщины. Дети. Своенравные мужчины. Ее охватывала лихорадочная тревога. Если она шла, то пошатывалась, как пьяная, и разводила в стороны руки, чтобы не упасть от головокружения. Если в этот момент она говорила, то на время умолкала и отворачивалась, словно затронув опасную тему. «Я – императрица, – думала она. – Императрица!» – и этот титул означал не величие, а ужас, один только ужас.

Но обычно сочетание заведенного распорядка и глубоких размышлений помогало ей сохранять присутствие духа. Все тонкости государственного управления адресовать в Министрат, все запутанные церковные дела в Тысячу Храмов – надежное и удобное решение. Она советовалась с нужными чиновниками, и все. «Я понимаю. Делайте все, что в ваших силах». Порой даже казалось, что все очень просто, словно в библиотеке, где все книги имеют заглавия и внесены в каталог – ей оставалось лишь вносить нужные записи. Правда, какое-нибудь чрезвычайное происшествие быстро напоминало ей, что все далеко не так, что она просто «видит ручку горшка, а думает, что весь горшок», как сказали бы ремесленники. Вечно давали о себе знать непредвиденные обстоятельства – во всем своем многообразии.

Где-то в глубине души она даже посмеивалась, убежденная, что происходящее слишком абсурдно, чтобы быть реальностью. Она, Эсменет, помятый персик из трущоб Сумны, обладает такой властью, которая была ведома лишь Триамису, величайшему из кенейских императоров. По рукам миллионов людей ходили монеты с ее профилем. «Как вы сказали? Тысячи голодающих в Эумарне. Да-да, но мне надо разбираться с мятежом. Понимаете ли, армии надо кормить. Люди? Что ж, они обычно страдают молча, продают своих детей, еще как-то устраиваются. Главное, правильно подавать им ложь».

На таком отдалении, так далеко от сточных канав живой правды жизни, как не быть тираном? Какими бы взвешенными, разумными и честно выстраданными ни были ее решения, они обрушивались на головы, как булавы, и разили, словно копья, – да и как иначе?

На что и намекал негодяй Нел-Сарипал.

Внезапно монотонность официальных речей нарушил тоненький голосок.

– Телли! Телли! Телиопа еще одного нашла!

Эсменет увидела, как между секретарями несется ее младшенький, Кельмомас, огибает огромный стол. Он пробежал мимо своего отражения в полированном дереве и, подбежав к матери, обхватил ее руками за талию. Она обняла его, засмеявшись.

– Солнышко… Что ты такое говоришь?

Красота его нередко поражала Эсменет, его восторженное лицо, прячущееся под копной буйных светлых кудряшек. Но когда он появлялся неожиданно, как сейчас, его пышущее здоровьем совершенство отзывалось в ней музыкой, и горло сжималось от гордости. Глядя на Кельмомаса, она была готова поверить, что боги смилостивились.

– Мама, шпион-оборотень! Среди новых рабов для конюшни – Телиопа еще одного нашла!

Эсменет невольно сжалась. Вслед за этими словами появился капитан Имхайлас. Он буквально ворвался в двери и упал на колени.

– Ваше великолепие!

– Оставьте нас, – приказала Нгарау Эсменет. Старый императорский сенешаль хлопнул в ладоши, чтобы все удалились, и в зале возникло суетливое движение, все устремились к выходу.

– Почему получилось так, что эту новость сообщает мне мой сын? – спросила она, делая экзальт-капитану знак подняться.

– Молю вас о милосердии, ваше великолепие. – Имхайлас был исключительно красив, как бывают красивы только норсирайские мужчины. И от этого его замешательство выглядело еще более нелепо. – Я тотчас отправился вам доложить! Не могу себе представить, как…

– Ма-ам, а можно мне посмотреть? Ну пожалуйста!

– Нет, Кел. Ни в коем случае!

– Мам, но мне надо все такое видеть. Я должен знать. Когда-нибудь мне надо будет знать!

Она переводила озабоченный взгляд с мальчика на капитана, доспехи которого поблескивали в преломленном свете. Через распахнутые двери еще спешили последние чиновники, исчезая в роскошной глубине дворца. Кто-то из замешкавшихся споткнулся, наступив на подол своих одежд, и на секунду она увидела черные, как деготь, подошвы его шелковых шлепанцев.

Она прищурилась, переведя взгляд на экзальт-капитана.

– А вы что думаете?

Имхайлас на мгновение заколебался, затем процитировал:

– Мозолистым рукам не вредят нежные глаза, ваше великолепие.

Эсменет нахмурилась от этой затасканной цитаты. «Глупец, кто просит совета у глупца», – подумалось ей. Она хотела отослать его, но слова застряли у нее в горле, когда она посмотрела на Кельмомаса. Квадраты света расчертили его одежду и кожу, яркие и вытянутые, а где-то полностью разбитые миниатюрными изгибами его тела. На мгновение он показался ей самым слабеньким, самым беззащитным существом на свете, и сердце екнуло в умильном волнении, которое матери называют любовью. Считаные месяцы прошли с его Погружения – с покушения на его убийство на площади Скуяри. Единственное, чего ей хотелось, – это защитить его. Если бы было можно, она охотно бы превратилась в кокон, вечный и непроницаемый щит…

Но она понимала, что этого не будет. И ей доставало мудрости не смешивать желаемое и реальность.

– Мама, ну пожалуйста, – просил Кельмомас, и от усердия в его синих глазах блестели слезы. Сквозь его льняные кудри просвечивало солнце. – Ну пожалуйста…

Она сделала строгое лицо и еще раз посмотрела на Имхайласа.

– Я думаю, что… – сказала она с тяжелым вздохом, – я думаю, что вы совершенно правы, капитан. Время пришло. Оба моих зайчика должны увидеть новую находку Телли.

Еще один шпион-оборотень при дворе. Ну почему сейчас, когда прошло так много лет?

– Оба мальчика, ваше великолепие?

Она проигнорировала это замечание, как неизменно игнорировала особый тон, с которым упоминали близнеца Кельмомаса, Самармаса. В этом единственном случае она отказывала миру в праве посягать на нее.


Ведя Кельмомаса за собой – при упоминании брата он сильно поумерил настойчивость, – Эсменет пустилась на поиски второго своего драгоценного сынишки, Самармаса. Галереи на вершине Андиаминских Высот были не слишком длинными, но они имели привычку превращаться в лабиринт каждый раз, когда ей надо было кого-то или что-то отыскать. На поиски можно было отправить рабов – даже сейчас целая вереница слуг следовала за ней на почтительном удалении, – но она старалась не перепоручать простые задания: то, что по утрам ее одевают чужие руки, уже казалось сущим безумием, не говоря о том, что ей никогда не приходилось отыскивать собственных детей. Власть, как со временем поняла Эсменет, обладает коварной привычкой подставлять между человеком и его обязанностями других людей, так что руки и ноги становятся не более чем декоративным напоминанием о более человеческом прошлом. Иногда ей казалось, что из всех частей тела у нее остались только те, которых требует искусство управления государством: язык и извращенный ум к нему в придачу.

На каждом ответвлении коридора она останавливалась, как инстинктивно делают родители, которые не столько ищут своих детей, столько дают им себя увидеть. Каждый раз какие-то люди падали ниц по всей длине уходящих вбок мраморных колодцев. Лежащие рабы походили на собак, только без шерсти, чиновники падали кучами роскошной ткани. Сияли позолоченные кронштейны. Светились декоративные колонны, изогнутые под расположение светильников и потолочных окон.

Мало что изменилось с тех времен, когда на Андиаминских Высотах правила династия Икуреев. Конечно, с тех пор дворец раздался вширь, как и вся империя, – как и ее бедра, иногда думалось ей. Момемн был одним из немногих городов Трех Морей, которому хватило мудрости вверить себя милосердию ее мужа. Когда она впервые вошла в эти залы, ветер больше не пах дымом, не было крови на каменных плитах. И каким это тогда казалось чудом, что люди могут окружать себя подобной роскошью. Мрамор, унесенный с руин Шайгека. Золото, истонченное в фольгу, отлитое в статуи, изображавшие людей и божества. Знаменитые фрески, такие, как «Гордыня в синем» самоубийцы Анхиласа или «Хор морей» работы неизвестного художника в Мирульской гостиной. Курильницы из белого нефрита. Зеумские гобелены. Ковры, такие длинные, столь роскошно украшенные орнаментами, что на каждый из них должна была уйти целая жизнь…

Не хватало только силы.

Какая-то незаметная рассеянность неотступно преследовала ее. Эсменет вдруг поняла, что повернула в тот самый зал, не заметив, хотя крики слышны были уже некоторое время. Его крики, Айнрилатаса. Одного из ее средних детей, младшего, не считая близнецов.

Она задержалась перед огромной бронзовой дверью в его комнату, с отвращением глядя на панно с выбитыми на них киранейскими львами. Хотя Эсменет проходила мимо несколько раз на дню, в действительности дверь всегда казалась больше, чем у нее в памяти. Она провела пальцами вдоль позеленевших краев панно. В холодном металле не отложились его крики. Никакого тепла. Никакого звука. Исступленные крики долетали не из-за двери, а словно поднимались от холодного пола у нее под ногами.

Кельмомас прижался к ее ноге, прося внимания.

– Дядя Майтанет думает, что тебе надо было его услать, – сказал он.

– Это дядя Майтанет так сказал?

Упоминание о Майтанете всегда вызывало тревожность, предчувствие, слишком неопределенное, чтобы называть его беспокойством. Наверное, потому, что Майтанет был так похож на Келлхуса.

– Мам, они нас боятся, да?

– Они?

– Все. Они все боятся нашей семьи…

– А с чего им бояться?

– Потому что они считают нас сумасшедшими. Они думают, что у отца слишком могучее семя.

«Слишком сильное для этого сосуда. Для меня».

– Ты… слышал… что они так говорят?

– Так получилось с Айнрилатасом?

– Кел, это Бог. Во всех вас горит божественный огонь. А в Айнрилатасе – сильнее всех.

– Поэтому он и сошел с ума?

– Да.

– Поэтому ты его здесь держишь?

– Он мой сын, Кел, так же, как и ты. Я никогда не брошу своих детей.

– Как Мимару?

Через полированный камень пробился жуткий звук, пронзительный крик, такой, словно кто-то испражнялся чем-то острым и режущим. Эсменет вздрогнула. Она знала, что он там, он, Айнрилатас, прямо за дверью, прижался губами к мраморному проему. Ей показалось, что она слышит, как он зубами гложет камень. Она оторвала взгляд от двери и посмотрела на тонкие ангельские черты другого своего сына, Кельмомаса. Богоподобного Кельмомаса. Здорового, нежного, до забавного преданного…

Такого непохожего на других.

«Молю, пусть так и будет».

Ее улыбка перекликалась со слезами на ее глазах.

– Как Мимару, – проговорила она.

Она даже имени этого не могла вспомнить не сжавшись внутренне, словно то была тяжесть, которую можно убрать лишь непосильным напряжением мышц. И по сей день ее люди рыскали по Трем Морям, искали, искали – везде, кроме одного места, куда, она знала, придет Мимара.

«Сбереги ее, Акка. Прошу тебя, сбереги ее».

Пронзительный крик Айнрилатаса перешел в череду сладострастных кряхтений. Они не кончались и не кончались, каждое следующее вытягивалось из предыдущего и в них слышалось нечто настолько звериное, что Эсменет схватилась за плечо Кельмомаса и крепко его сжала. Она понимала, что ни один ребенок не должен этого слышать, особенно такой впечатлительный, как Кельмомас, но ужас парализовал ее. В этих дергающихся звуках было что-то… личное – по крайней мере, так ей казалось. Предназначенное для нее и только для нее.

Крик «Мама!» мгновенно вывел ее из транса.

Это был Самармас, который вырвался из рук няньки. Он был как две капли воды похож на Кельмомаса, за исключением вялого лица и выпученных глаз, так напоминающих глаза древних киранейских статуй.

– Мальчик мой! – воскликнула Эсменет, заключая его в объятия. Охнув, она приподняла его на руки – каким он становится тяжелым! – и заглянула с нежной материнской улыбкой в его бессмысленные глаза.

«Мой несчастный мальчик».

Нянька, Порси, молодая нансурская рабыня, следовала за ним следом, не отставая от его топотка и опустив глаза к земле. Приблизившись, она встала на колени и опустила лицо в пол. Эсменет следовало бы поблагодарить девушку, но ей хотелось найти Самми самой – может быть, чтобы подглядеть, чем он занимается, как обычные родители подглядывают за детьми через обычные окна.

Позабытый Айнрилатас продолжал кричать по ту сторону полированной каменной двери.


Ступеньки. Бесконечные ступеньки и коридоры, от сдержанного блеска верхних этажей до монументального зрелища нижних, публичных помещений дворца и дальше, до грубого камня темниц, где в каменном полу протоптали колеи бесчисленные узники. В одном из двориков, через который они проходили, Самармас пошел обнимать спины всех, кто пал ниц. Он никогда не делал различий в проявлениях любви, особенно в отношении рабов. Он даже поцеловал одну старуху в коричневую, как орех, щеку – у Эсменет пошли мурашки по коже от звука ее радостных рыданий. Кельмомас всю дорогу болтал, напоминая Самармасу, как суровый старший брат, что они должны быть воинами, что они должны быть сильными, что только честь и храбрость помогут заслужить любовь и похвалу их отца. Слушая его, Эсменет задумалась, какими принцами империи они станут. Она поняла, что боится за них – как боялась каждый раз, когда ее мысли обращались в будущее.

Когда они спускались по последней лестнице, Кельмомас принялся описывать шпионов-оборотней.

– Кости у них мягкие, как у акулы, – рассказывал он звенящим от возбуждения голосом. – И еще у них вместо лица – клешни, они ими кого угодно могут за лицо схватить. Возьмут и тебя укусят. Или меня. Чуть что – раз, и с ног тебя свалят!

– Мамочка – чудища? – спросил Самармас со сверкающими от слез глазами. – Акулы?

Он, конечно, уже знал, что такое шпионы-оборотни: она сама же щедро потчевала его бесконечными историями об их зловещей роли в Первой Священной войне. Но в своем простодушии он реагировал на все так, словно сталкивался с этим впервые. Повторение, как неоднократно убеждалась она, глядя в его косящие глаза, было для Самармаса как наркотик.

– Кел, ну хватит.

– Но ему тоже надо знать!

Ей пришлось напомнить себе, что ум у него как у нормального ребенка, а не как у его братьев. Айнрилатас больше всех унаследовал от отца его… таланты.

Ей страшно хотелось избавиться от этих тревог. При всей своей любви у нее никак не получалось забыться, разговаривая с Кельмомасом, как получалось при разговорах с Самармасом, чье слабоумие превратилось для нее в своеобразную святыню. При всей своей любви она не могла заставить себя доверять ему, как подобает матери.

Особенно после всех этих… случаев.

Как она и боялась, коридоры, ведущие к Залу Истины, были забиты целым карнавалом всевозможных персонажей. Кажется, весь дворец нашел повод взглянуть на нового пленника. Она заметила даже своего повара, миниатюрного старого нильнамешца по имени Бомпотхур, который проталкивался к двери вместе с остальными. Через все каменное пространство под сводчатым потолком прогудел голос Биакси Санкаса, одного из самых влиятельных членов Конгрегации:

– С дороги, тупой лакей!

Происходящее тревожило ее больше, чем следовало. Одно дело, быть императрицей Трех Морей, и совсем другое – быть женой аспект-императора. В его отсутствие ответственность абсолютной власти падала на нее – но падала она с такой высоты, что не могла не ломать и не калечить. Даже там, где слово императрицы должно было быть непререкаемо – как, например, в пределах ее собственного дворца, – все обстояло далеко не так. В отсутствие Келлхуса Андиаминские Высоты превращались в какое-то вечно вздорящее скопище кланяющихся, расшаркивающихся, вкрадчивых воров. Экзальт-министры. Знать из Высокой Конгрегации. Имперские чиновники. Почетные гости. Даже рабы. Ее мутило от их вида, когда они все выстраивались со слезами обожания и преданности в глазах каждый раз, когда Келлхус шел по залам, и тотчас продолжали поедать друг друга, как только он удалялся – когда в золоченые залы входила она. «Ходят слухи, благословенная императрица, что такой-то усомнился в правильности реформ рабовладения, и его высказывания вызывают весьма серьезную тревогу…» И так далее, и тому подобное, нескончаемый танец острых, как ножи, языков. Она приучилась по большей части не обращать на все это внимания; хотя, если бы малая часть того, что говорилось, была правдой, дворец оказался бы на грани мятежа. Но это означало, что она не узнает, если дворец действительно окажется на грани мятежа, а она довольно много изучала историю, чтобы знать, что подобная ситуация должна быть наипервейшим основанием для беспокойства любого монарха.

– Имхайлас! – выкрикнула она.

То ли подвел голос, то ли это была какая-то причудливая проделка камня, но ее крик прозвучал визгливо. Толпа встревоженных лиц повернулась к ней и близнецам. Последовала комичная толкотня, когда все они попытались встать на колени, при том что места на полу было недостаточно. Интересно, что сказал бы Келлхус на такую недисциплинированность. Кто был бы наказан и как? Там, где появлялся аспект-император, всегда кого-то наказывали…

Или, как он говорил на людях, «учили».

– Имхайлас! – крикнула она еще раз, ободряюще сжав руку Самармасу и улыбнувшись ему. Он всегда начинал плакать, когда она повышала голос.

– Да, ваша милость, – откликнулся экзальт-капитан, зажатый на пороге.

– Что здесь делают все эти люди?

– Они давно здесь, ваша милость. Уже почти два года прошло с последнего…

– Глупости! Выгоните всех, за исключением ваших стражников и министров, которым надлежит здесь быть.

– Сию минуту, ваше великолепие.

Разумеется, Имхайласу не пришлось вымолвить и слова: все почуяли ее гнев и укор.

– Папы они больше боятся, – прошептал сбоку маленький Кельмомас.

– Да, – ответила Эсменет, растерявшись. Что еще можно было ответить? Догадки детей бывают слишком непосредственными, слишком незамутненными, чтобы их отметать. – Ты прав.

«Даже ребенок видит».

Она потянула мальчиков к стене, чтобы дать пройти веренице людей. Шествовали мимо крамольные умы, рядящиеся в льстивые личины. По крайней мере, делающие вид. Она отвечала на их торопливые формальные поклоны, дивясь, как ей удается править, если ей настолько претит пользоваться имеющимися в ее распоряжении инструментами власти. Но она слишком долго занималась политикой и поэтому не упускала никаких возможностей, когда они выпадали. Она остановила лорда Санкаса, когда тот проходил мимо нее, и спросила, не поможет ли он ей позаботиться о близнецах.

– Они еще никогда не видели шпиона-оборотня, – пояснила она.

К своему удивлению, она совсем забыла, как он высок – даже для касты благородных. Собственный рост всегда был для нее поводом устыдиться – так очевидно выдавал он ее низкое происхождение.

– И то правда, – сказал он с ликующей улыбкой. Большинство мужчин с радостью воспримут свидетельства собственной важности, но, когда они в таком почтенном возрасте, как Санкас, подобная реакция кажется не вполне подобающей. Он посмотрел вниз на ее сыновей, подмигнул им:

– Мужчинами нас делают ужасы этого мира.

Эсменет подняла глаза на лорда и улыбнулась. Она знала, что после таких своих слов Санкас будет любить близнецов. Келлхус всегда напоминал ей, что надо просить совета у тех, чья дружба может оказаться полезной. Людям, как он всегда повторял, приятно видеть, что их слова оказываются верны.

– Мама, теперь мы увидим чудище? – спросил Самармас. Голос его был еле слышен, а глаза расширились. Она посмотрела на ребенка, радуясь поводу не обращать внимания на толпу. В последние годы, с тех пор, как она решила, что близнецы – не такие, как другие ее дети, она вдруг начала отходить от окружающих ее безумных государственных дел и перемещаться в мир материнских забот. Там все было естественнее и уж точно доставляло больше радости.

– Не нужно бояться, – сказала она, улыбаясь. – Идемте. Лорд Санкас защитит вас.


Хотя название Зала Истины не изменилось, он был одним из тех дворцовых помещений как подземных, так и надземных, которые были существенно расширены с тех пор, как Келлхус без боя вошел в Момемн. Первоначальный Зал Истины был не более чем личной пыточной камерой прежних императоров Икуреев, и весь он был мрачный и закрытый, так же как и их вздорные души. Огромная палата, в которую вошла Эсменет с детьми сейчас, была помещением государственной важности, амфитеатром с галереями вдоль стен. На некоторых из них стояли клетки для преступников, другие увешаны были разнообразными инструментами для допросов, а одна, самая верхняя, украшенная колоннами и облицованная мрамором, – галерея для наблюдателей со всего света. Зал представлял собой, как сказал ей архитектор, перевернутую копию Великого зиккурата Ксийосера, высеченную так, что грандиозный монумент из дельты Семписа поместился бы здесь в опрокинутом виде. Пройас некогда изрек нечто вроде: в поисках Истины «порой приходится опускаться вниз».

Эсменет привела детей на пышный балкон самого верхнего яруса, где ее уже ждали остальные. Глава шпионов Финерса и визирь Вем-Митрити опустились на колени лицом в пол, а Майтанет и Телиопа, приветствуя ее, встали и склонили головы. Имхайлас с усердием, но в то же время, с каким-то извиняющимся видом человека, вынужденного выполнять бессмысленные приказания, выпроваживал за дверь последних замешкавшихся.

Телиопа, старшая дочь Эсменет от Келлхуса, присела в неловком реверансе. Она, пожалуй, была самой странной из всех детей, даже более странной, чем Айнрилатас, но, что любопытно, при этом за нее можно было не опасаться. У Телиопы в том месте, где полагается обитать человеческим чувствам, зияла огромная дыра. Даже в детстве она не плакала, не заливалась смехом, не показывала пальчиком на мамино лицо. Эсменет однажды подслушала, как няньки шепотом обсуждали, что Телиопа охотнее умрет с голоду, чем попросит еды, да и сейчас она была крайне худой, высокой и угловатой, как ее божественный отец, но истощенная до такой степени, что кожа у нее была словно натянута на каркас из костей. Одежда, которую она носила, была вычурной до несуразности (несмотря на унаследованный от божества интеллект, тонкости моды и стиля она была абсолютно не в состоянии постичь): платье из золотой парчи, щедро усыпанное черными жемчужинами.

– Мама, – произнесла она. Сейчас Эсменет научилась слышать в этом тоне теплоту или хотя бы слабое ее подобие. Эта светловолосая девушка с нездоровым цветом лица, как всегда, вздрогнула от ее прикосновения, словно пугливая кошка или лошадь, но Эсменет, как всегда, не убирала руку и гладила Телиопу по щеке до тех пор, пока не почувствовала, что напряжение улеглось.

– Ты молодец, – сказала Эсменет, глядя в ее белесые глаза. – Ты просто молодец.

Непростое занятие – любить детей, которые читают движения твоей души по лицу. Это обязывало к предельной честности, заставляло покорно воспринимать, что она ничего не в состоянии утаить от тех, перед кем надо таиться прежде всего.

– Я живу, чтобы радовать тебя, мама.

Они такие, какие есть. Ее дети. Частички своего отца, унаследовавшие всего понемножку. Возможно, самую его сущность. Исключение составлял только Самармас. Это было видно в каждой черточке, в горячей привязанности, с которой он ухватился за руку лорда Санкаса, в том, как его глаза жадно обшаривали темноту под галереей, в том волнении, которое звенело во всем его теле. Одному Самармасу можно было…

Доверять.

Устрашившись этих мыслей, Эсменет повернулась к присутствующим и произнесла церемониальное приветствие:

– Пожинайте будущее.

Маленькие пальчики Кельмомаса сжали ее ладонь.

– Пожинай будущее, – прозвучало ей в ответ.

Кривоногий Финерса проворно вскочил. Человек он был умный, но нервный – произнося одну-единственную фразу, он успевал расцвести и увянуть. Такие люди не знают, куда девать взгляд. Они обычно мечутся глазами вокруг собеседника, но не хаотично, а следуя, скорее, некоему ритуалу, словно выполняют какое-то формальное правило уклонения, а не избегают столкновения взглядов из неприязни к нему. В тех редких случаях, когда ему удавалось глядеть прямо и уверенно, взгляд был пронизывающим и пристальным, но вся пристальность тотчас же испарялась, а собеседник оставался с ощущением превосходства и странной незащищенности одновременно.

Эсменет помогла старому Вем-Митрити, Великому магистру Имперского Сайка, подняться на ноги. Он улыбнулся и стыдливо пробормотал слова благодарности, напомнив скорее юношу с ломающимся голосом, чем одного из самых могущественных экзальт-министров Новой Империи. Иногда Келлхус выбирал людей за ум и силу, как Финерсу, а иногда – за слабость. Порой Эсменет казалось, что старого Вема Келлхус преподнес в подарок ей, поскольку сам он управлялся со своевольными и честолюбивыми без особого труда.

Рядом с двумя экзальт-министрами возвышался одетый в простой белый мундир Майтанет, брат ее мужа и шрайя Тысячи Храмов. Смазанная маслом и заплетенная в косички борода блестела в свете фонаря, как черный агат. Его рост и внутренняя сила всегда напоминали Эсменет мужа – тот же свет, только горящий сквозь оболочку, дарованную человеческой матерью.

– Телли обнаружила его во время незапланированного осмотра новых рабов, – сказал он. Голос его был таким глубоким и звучным, что стер из памяти звук всех прочих голосов. Широким жестом он указал вниз за перила, туда, где находилась железная конструкция…

Там он и висел, шпион оборотень, нагой, в позе, напоминающей кругораспятие.

Его черные конечности, лоснящиеся от пота, выгибались под железными браслетами, обхватывающими все тело – запястья, локти, плечи, поясницу. Даже полностью обездвиженный, он словно кипел, словно непроизвольно пробовавший найти различные точки опоры рычага. По ржавому скрежету и скрипу металлической конструкции можно было оценить его зловещую силу. Мускулы сплетались, словно клубок змей.

В голову ему воткнули золотую булавку, что, согласно таинственным закономерностям нейропунктуры, заставляло существо разжать лицо. На месте лица у него шевелились жующие пальцы. Они хватали воздух, как умирающий краб. Некоторые из них заканчивались одной губой, на других росло дряблое веко, отвисшая ноздря, кусок кустистой брови. Из мясистой плоти в тени пальцев горели вытаращенные глаза. На оголенных деснах блестели зубы.

Эсменет стиснула челюсти, сдерживая поднимающуюся в горло желчь. Даже спустя столько лет что-то в этих тварях, какая-то несообразность основам пробирала ее до самых внутренностей. Она держала у себя в комнатах череп одного такого существа, как напоминание об опасности, которая угрожает ей и ее семье. Над переносицей, там, где у человека находились глаза, зияла большая дыра. По краю дыры находились углубления для каждого подобия пальца. А сами пальцы, которым один мастер придал подобие их естественного положения, складывались причудливой композицией: некоторые из них изгибались и переплетались на лбу, другие сложными фигурами нависали над глазами, ртом и носом. Каждое утро она бросала взгляд на этот череп – и чувствовала, что не столько боится, сколько убеждается все больше и больше.

Он давно стал для нее одной из причин терпеть своего мужа.

И вот теперь еще один, покрытый блестящей плотью. Одно из самых смертоносных орудий Консульта. Шпион-оборотень. Ее живое оправдание. Угроза, которая извиняла ее жестокость.

– Чернокожий? – повернулась она к Майтанету. – Нам раньше доводилось ловить сатьоти?

– Это первый, – ответил святейший шрайя и кивнул на Телиопу. – Думаю, что это своего рода проверка.

– Допустимое предположение, – сказала Телиопа резким и холодным голосом. – Если бы порог обнаружимости не был достигнут, проверка могла бы оказаться успешной. Консульту известно, что несущественные различия между внешними свойствами тканей лица и костной структурой могли бы сделать этого шпиона необнаружимым. Тем самым объяснялись бы те семьсот тридцать три дня, которые истекли с момента их последней попытки проникновения во дворец.

Эсменет кивнула. Ее слишком обескураживали пустые и всезнающие глаза дочери, чтобы разбираться в этих выкладках.

Она взглянула на мальчиков. Кельмомас, стоя на цыпочках, смотрел вниз со смесью восторга и сомнения, словно прикидывая, похоже ли это существо на плоды его дикой фантазии. Самармас отпустил руку лорда Санкаса и встал рядом с братом у перил. Он смотрел вниз, закрывшись пальцами и чуть отвернув голову. Казалось, что это две копии одного и того же ребенка, один мудрый, а другой обделенный разумом, один из нынешнего времени, а другой из древности, словно история повторила себя. Кельмомас вдруг обернулся и посмотрел ей в глаза: все-таки во многих мелких проявлениях он оставался сыном своего отца – и это ее беспокоило.

– Как тебе? – спросила она, выжав из себя улыбку.

– Страшный.

– Да. Страшный.

Словно восприняв эти слова как разрешение, Самармас обхватил ее руками за талию и заревел. Она прижала его щеку к своему животу и принялась вполголоса утешать его. Когда она подняла глаза, то увидела, что Финерса и Имхайлас пристально следят за ней. Когда Телиопа была рядом, ей не было нужды опасаться их намерений, но все равно, во взглядах у них всегда таился злой умысел.

Или похоть, что то же самое.

– Что прикажете, ваша милость? – спросил Финерса.

Без Келлхуса они не смогут ничего выведать у этого существа. У шпионов-оборотней не было души, колдовским заклинаниям Вем-Митрити нечего было себе подчинять. А пытки только… возбуждали их.

– Звоните в Гонг, – устало, но твердо сказала Эсменет. – Надо, чтобы люди не забыли.

– Мудрое решение, – одобрительно кивнул Майтанет.

Все в молчании посмотрели на чудовище, словно стараясь запечатлеть в памяти его вид. Скольких бы шпионов-оборотней она ни видела, они продолжали пугать ее своим извращенным, не поддающимся разумению обликом.

Имхайлас откашлялся.

– Прикажете, чтобы я приготовил все для вашего присутствия, ваше великолепие?

– Да, – рассеянно ответила она. – Разумеется.

Людям необходимо напоминать не только о том, что им угрожает, им надо напоминать и о порядке, который помогает им уцелеть. Они должны помнить, кто поддерживает порядок.

Кто тут тиран.

Она крепко прижала Самармаса, провела ему рукой по волосам, ощутив под пальцами его голову, мягкую и теплую, как у котенка. Маленькое существо. Такое беззащитное. Она кинула взгляд на Кельмомаса – он уже присел на корточки, прижавшись лицом к каменным балясинам, чтобы лучше рассмотреть судорожно хватающее воздух чудище.

Хотя Эсменет было больно, она знала свой долг. Знала, что сказал бы Келлхус… От одного того лишь, что в них течет его кровь, им предстоит жизнь, полная смертельной опасности. Ради собственного спасения, им надо стать беспощадными… такими, какой не удалось стать ей.

– Для моего присутствия и для моих детей.


– Ты думаешь о вчерашнем чтении, – сказал святейший шрайя Тысячи Храмов.

Вернув близнецов Порси, Эсменет отправилась с деверем в долгий путь к заднему входу дворца, где ожидали его телохранители и карета. С тех пор как Келлхус повел Священное воинство в поход против Сакарпа, это стало своего рода традицией. Должность Майтанета не только сделала его равным ей по политическому и общественному положению. Беседы с ним успокаивали Эсменет – и даже придавали ей сил. Он был мудр, и хотя и не столь проницателен, как Келлхус, но мудрость его всегда казалась более… человеческой.

И, разумеется, благодаря родству, он был ее самым близким союзником.

– О том, с чего Нел-Сарипал начал поэму, – ответила Эсменет, задумчиво скользя взглядом по фигурам, вырезанным на мраморе стен. – Те первые слова… «Момемн – сжатый кулак в нашей груди, сердце, яростно бьющее…» – Она подняла глаза и посмотрела на его суровый профиль. – Что ты о них думаешь?

– Знаменательные слова, – согласился Майтанет, – но они – лишь знак, так птицы подсказывают морякам, что земля близко, хотя ее еще не видно на горизонте.

– Хм… Еще один неприветливый берег.

Эсменет внимательно следила за выражением его лица. Дымок от масляной лампы разбивался о его волосы. Свои слова она произнесла как шутку, но из-за этого пристального взгляда они прозвучали вопросительно.

Майтанет улыбнулся и кивнул.

– Сейчас, когда ушел мой брат и его рыцари, все угольки, которые мы не затоптали во время Объединения, снова разгорятся пламенем.

– Осмелился Нел-Сарипал, осмелятся и другие?

– Никаких сомнений.

Эсменет нахмурилась.

– Значит, наша главная забота – уже не Консульт? Ты это хочешь сказать?

– Нет. Только то, что нам надо раскинуть сети шире. Подумай о войске, которое собрал мой брат. Лучшие сыны десятка народов. Величайшие волшебники всех школ. Голготтерат ничто не спасет, разве что воскреснет Не-Бог. Единственная надежда Консульта – раздуть угли, ввергнуть Новую Империю в беспорядки, а то и полностью свалить ее. У айнонцев есть пословица: «Коли руки у врага крепки, хватай за ноги».

– Но кто, Майта? Было столько крови, столько огня – кому достанет глупости поднять оружие против Келлхуса?

– Эсми, колодец, откуда берутся дураки, неисчерпаем. Ты прекрасно знаешь. Можно предположить, что на каждого Фанайяла, который выступает против нас открыто, есть десять, которые скрываются в тени.

– Пока они весьма осторожны, – ответила она. – Я не уверена, что мы устоим против десятерых Фанайялов.

Двадцать лет назад Фанайял входил в число самых хитрых и убежденных их врагов в Первой Священной войне. Хотя язычники Кианской империи первыми пали к ногам аспект-императора, Фанайял каким-то образом смог избежать судьбы своего народа. По сообщениям Финерсы, песни о подвигах Фанайяла добрались до самого Галеота. Судьи уже сожгли на костре добрый десяток странствующих менестрелей, но песни продолжали распространяться и сочиняться с упорностью эпидемии. «Разбойник-падираджа» – так его называли. Одним своим существованием этот человек безмерно замедлил обращение в новую веру старых фанимских провинций.

Некоторое время шрайя и императрица шли молча. Они забрели в Аппараторий, где располагались жилые помещения старших чиновников дворца. Залы здесь были не такие просторные, зеркально отполированный мрамор сменился более дешевыми каменными плитами. Многие двери были приотворены, и из-за них доносились звуки безыскусной и спокойной жизни. Нянька пела колыбельную ребенку. Матери сплетничали. Те немногие люди, что встретились им в зале, буквально разинули рот, прежде чем броситься лицом на землю. Одна мамаша остервенело дернула за собой на пол рядом с собой сынишку, мальчика с оливковой кожей, года на два-три младше близнецов. Эсменет услышала его плач, скорее, утробой, нежели ушами, как ей показалось.

Она остановила Майтанета, схватив его за руку.

– Что, Эсми?

– Скажи мне, Майта, – неуверенно проговорила она. – Когда… – она закусила губу, – когда ты… смотришь… мне в лицо, что ты видишь?

Мягкая улыбка пошевелила косички его бороды.

– Так далеко и глубоко, как мой брат, я не вижу.

Дуниане. Все постоянно возвращалось к этому железному слитку смыслов. У Майтанета, у ее детей, у всех ее близких была часть дунианской крови. Все в большей или меньшей степени смотрели всевидящими глазами ее мужа. На секунду она мысленно увидела Ахкеймиона двадцать лет назад, когда он стоял, а позади него небо было исполосовано тысячами дымов. «Ты же ни о чем не думаешь! Ты видишь только свою любовь к нему. Ты не думаешь о том, что он видит, когда смотрит на тебя…»

В следующую секунду Ахкеймион исчез вместе со своими еретическими речами.

– Я не об этом спрашивала, – сказала она, очнувшись.

– Тоску… – сказал Майтанет, ощупывая ее лицо теплым понимающим взглядом. Он заключил ее маленькие, слабые ладони в свои, как в прочную клетку. – Я вижу тоску и неведение. Беспокойство о твоей перворожденной, Мимаре. Стыд… стыд за то, что ты начала бояться своих детей больше, чем боишься за них. Так много всего происходит, Эсми, и здесь, и далеко отсюда… Ты боишься, что тебе не под силу задача, которую возложил на тебя мой брат.

– А другие? – услышала она свой голос. – Другие тоже это видят?

«Дуниане, – подумала она. – Дунианская кровь».

Шрайя ободрительно сжал ей руку.

– Некоторые, наверное, чувствуют, но смутно. У них, конечно, есть свои предубеждения, но их властелин и спаситель избрал дорогой к их спасению тебя. Мой брат выстроил крепкий дом и вручил его тебе. Я не знаю, стоит ли мне это говорить, но у тебя правда нет причины бояться, Эсми.

– Почему?

– Потому же, почему не боюсь и я. Тебя избрал аспект-император.

Дунианин. Тебя избрал дунианин.

– Я не о том. Почему не знаешь, стоит ли говорить?

Взгляд у него затуманился в раздумье, затем снова обратился на нее.

– Если я вижу твой страх, то и он его тоже видел. А если он его видел, он считает его силой.

Она тщетно старалась прогнать слезы. Лицо Майтанета расплылось и искривилось, так что он стал казаться непонятным хищным существом. Чередованием текучих теней.

– Ты хочешь сказать, он выбрал меня потому, что я слаба?

Шрайя Тысячи Храмов невозмутимо покачал головой.

– Разве человек, который спасается бегством, чтобы снова сражаться, – слаб? Страх – это не сила и не слабость, пока в силу или слабость его не превратили обстоятельства.

– Тогда почему он сам мне этого не говорит?

– Потому, Эсми, – сказал шрайя, возобновляя путь и увлекая ее за собой, – что порой незнание – это самая большая сила.


Чтобы нечто казалось чудом, надо, чтобы в него не вполне верилось.

На следующее утро Эсменет проснулась с мыслью о детях, не об орудиях власти в которые они превратились, но как об обычных малышах. Она избегала вспоминать о первых годах своего материнства, столь безжалостен был Келлхус в стремлении продолжить свой род. Семерых детей зачала она от своего мужа, и шесть из них выжили. Прибавить к этому Мимару, ее дочь из предыдущей жизни, и Моэнгхуса, сына, которого она унаследовала от первой жены Келлхуса, Серве, – и получается, что она мать восьмерых…

Восьмерых!

Эта мысль не прекращала удивлять и смущать ее – раньше она не сомневалась, что проживет и умрет бесплодной.

Кайютас был первым и родился почти одновременно с Моэнгхусом, и они двое воспитывались как братья-близнецы. Она родила его в Шайме на Священном Ютеруме, откуда за две тысячи лет до этого вознесся на небеса Последний Пророк Айнри Сейен. Кайютас был настолько прекрасен, и телом, и нравом, что предводители Священной войны рыдали, видя его. Прекрасный, как жемчужина, так говорила себе она, вбирающий в себя мрачный хаос мира и отражающий лишь незамутненный ясный свет. Гладкая жемчужина, так что никакие пальцы не могут схватить ее.

Именно Кайютас научил ее, что любовь – это несовершенство. Да и как могло быть иначе, когда он был столь совершенен и не чувствовал любви? У нее разрывалось сердце, даже когда она просто держала его на руках.

Телиопа появилась второй, она родилась в Ненсифоне, пока Келлхус вел первую из многочисленных войн против одурманенных царей Нильнамеша. Как могла Эсменет после Кайютаса не надеяться вопреки самой надежде? Как могла она не сжимать в руках новорожденного младенца, моля богов: дайте мне хоть одного ребенка с человеческим сердцем? Но ручки и ножки ее дочери были еще влажными от околоплодных вод, а Эсменет уже знала, что родила еще одного… Еще одного ребенка, который не умеет любить. Келлхус был на войне, и она впала в какую-то бездонную меланхолию, от которой у нее стали появляться мысли о самоубийстве. Если бы не приемный сын, маленький Моэнгхус, все могло бы закончиться прямо тогда – этот причудливый горячечный бред, в который превратилась ее жизнь. Ему она, по крайней мере, была нужна, пусть даже это был не родной ее ребенок.

Тогда-то она и начала привлекать все средства, все, что только можно, для поисков Мимары – которую она, под угрозой голодной смерти, много лет назад продала работорговцам. Она не забыла, как смотрела на Телиопу в кроватке, бледное и хилое подобие младенца, и думала, что если Келлхус не признает ее, не останется иного выбора, как…

Судьба и впрямь шлюха – доводить ее до таких мыслей.

Конечно, она почти сразу забеременела, словно ее чрево было негласной уступкой в сделке, которую она заключила со своим мужем. Серва, ее третий ребенок от Келлхуса, родилась в Каритусале, когда в воздухе еще веял запах заудуньянского завоевания – пахло копотью и смертью. Как и Кайютас, она казалась прекрасной, безупречной, и тем не менее, в отличие от него, способной любить. Какую радость она приносила! Но едва ей исполнилось три года, учителя поняли, что она обладает Даром Немногих. Невзирая на все угрозы Эсменет, несмотря на все ее мольбы, Келлхус отправил девочку – еще совсем малышку! – в Иотию, чтобы она воспитывалась среди ведьм Свайала.

Это решение причиняло Эсменет боль и не раз приводило ее к еретическим и непокорным мыслям. Потеряв Серву, Эсменет узнала, что поклонение не только может пережить потерю любви, в нем есть место и ненависти.

Затем появился безымянный, с восемью руками и лишенный глаз, первый из родившихся на Андиаминских Высотах. Роды были тяжелыми, даже с угрозой жизни. Впоследствии она узнала, что жрецы-врачи утопили его, по нансурскому обычаю, в неразбавленном вине.

Затем появился еще один сын, Айнрилатас – и не было сомнений, что он умеет любить. Но у Эсменет развилось особое чутье, какое иногда появляется у матерей, которые рожают много детей. С самого начала она знала, что что-то не так, хотя суть своих недобрых предчувствий определить не могла. Но к концу второго года его жизни нянькам все стало понятно. Айнрилатасу было три года, когда он впервые начал произносить вслух мелкие предательские мысли, которые обитали в душе окружающих. Весь двор был в ужасе от него. К пяти годам он умел находить такие откровенные и ранящие слова, от которых, Эсменет видела, бледнели и хватались за меч закаленные воины. Она запомнила навсегда один случай, когда она спела ему колыбельную, а он с понимающим выражением лица поднял на нее взгляд и сказал: «Мамочка, не надо ненавидеть себя за то, что ты ненавидишь меня. Ненавидь себя за то, кто ты есть». «Ненавидь себя за то, кто ты есть» – и это произнесено восторженным и нежным детским голоском. Когда ему исполнилось шесть, только Келлхус понимал его, не говоря уже о том, чтобы справляться с ним, а у него хватало времени лишь для общения мимоходом. Эсменет до сих пор каждый раз вздрагивала, вспоминая нечастые разговоры отца и сына. Потом Айнрилатас, который всегда балансировал на грани безумия, словно споткнулся и упал не с той стороны грани. Завеса полного безумия опустилась.

В это время она молилась о том, чтобы способность рожать у нее прошла, молила послать ей, как говорят нансурцы, «месеремта» – «сухой сезон». Но «вода Ятвер» продолжала течь, и Эсменет настолько боялась ложиться с Келлхусом, что вовсю искала ему замену себе, женщин природного ума, как и сама она. Но если его божественное семя для нее было ношей, которую она едва могла нести, то всех остальных эта ноша ломала. Из семнадцати наложниц, которых он оплодотворил, десять умерли родами, а остальные дали жизнь еще нескольким… безымянным. Всего тринадцать, всех утопили в вине.

Эсменет порой гадала, сколько же несчастных было умерщвлено, дабы сохранить тайну. Сотня? Тысяча?

Весть о нахождении Мимары пришла вскоре после окончательного срыва Айнрилатаса. Без малого десять лет люди императрицы, эотские гвардейцы, поклявшиеся умереть, но не вернуться к своей госпоже с пустыми руками, прочесывали Три Моря. В конце концов они наши Мимару в борделе, разодетую в фольгу и дешевые стекляшки, для пущего сходства с самой Эсменет, чтобы низкие людишки могли совокупляться со своей грозной императрицей. Все, что Эсменет помнила о том, как ей принесли эту весть, – это что пол оказался очень жестким.

Они нашли ее дочь, ее единственного ребенка, зачатого от мужчины, а не от бога. И если обстоятельства этого не разбили Эсменет сердце, то это сделала ненависть, которую она увидела при встрече в глазах Мимары… Мимара, милая Мимара, у которой в ручонке помещался только мамин большой палец, когда они шли рука об руку; Мимара, которая почему-то начинала плакать при виде одиноких птичек и визжать, видя, как перебегают крысы из одной щели в другую. Она вернулась к матери надломленной, еще один помятый и побитый персик, и такая же безумная, как более божественные дочери и сыновья Эсменет.

Как выяснилось, у Мимары тоже был Дар Немногих. Но если в случае с Сервой Келлхус оказался глух к мольбам Эсменет, на этот раз он оставил дело в ее эгоистичных руках. Эсменет была не намерена отдавать ведьмам еще одну свою дочь, даже если это уничтожит все возможности восстановить их разломанные отношения. Второй раз продавать Мимару она не станет – какой бы злобой ни дышали слова младшей женщины. Даже колдуны Завета, с которыми советовалась Эсменет, сказали ей, что Мимара слишком стара, чтобы кропотливо овладевать премудростями, требующимися для колдовства. Но как это часто случается в семейных ссорах, поводом для истинной размолвки послужила полная случайность. Мимаре просто надо было наказать ее, и ей самой, в свою очередь, тоже хотелось быть наказанной – по крайней мере, так предположила Эсменет.

Тут на свет появились близнецы, и с ними – последний удар Судьбы.

Поначалу было много причин для отчаяния. Телом они были столь же совершенны, как их старший брат Кайютас, но когда их пытались разлучить, дело заканчивалось безумными тревожными криками. А когда их оставляли вдвоем, они только и делали, что смотрели друг другу в глаза – одну стражу за другой, день за днем, месяц за месяцем. Жрецы-врачи предупреждали ее, с каким риском сопряжена беременность в ее возрасте, поэтому она приготовилась к определенным… странностям, необычным проявлениям, превосходящим все, которые она уже наблюдала. Но это было слишком странно и поэтично: два ребенка словно обладали одной душой.

Раба, который должен был спасти их – и ее, – купил сам Келлхус. Раба звали Хаджитатас, и среди конрийской знати он прославился как целитель скорбных душ. Каким-то образом через нежность, мудрость и неизмеримое терпение он сумел разделить двух ее птенчиков, дать им время сделать самостоятельный вдох и тем самым заложить основу индивидуальности характера. Облегчение ее было таково, что даже обнаружившееся впоследствии слабоумие Самармаса показалось поводом для торжества.

Эти ее сыновья были способны любить – в том не было никаких сомнений!

Наконец шлюха-судьба, вероломная Ананке, которая вознесла Эсменет из невежества и грубости сумнийских трущоб к вершинам неизмеримо больших мучений, отступилась. Эсменет наконец обрела душевный покой. Теперь она была немолодой матерью, а немолодые матери сполна изведали прижимистость этого мира. Они умеют видеть щедрость в его скупых уступках.

Они умеют жадно хвататься даже за крохи.


Пока рабы одевали и раскрашивали Эсменет у нее в покоях, ее предчувствия наполняла надежда. Когда Порси ввела Кельмомаса и Самармаса, разодетых, как маленькие генералы, Эсменет радостно засмеялась. Таща непослушных малышей за собой, она спустилась по лестницам и переходам в нижнюю часть дворца, миновала подземный коридор, который проходил под площадью Скуяри. Время от времени она слышала глубокий звук Гонга, который разносился по городским кварталам, созывая всех, кто желает видеть эту новую непотребную мерзость. А иногда она улавливала отголоски более глубокого звука, человеческого, гудящего сонмом оттенков.

Когда они вышли наверх и очутились в полумраке известняковых стен Аллозиума, рев перерос в оглушающий прибой, грохочущий между колонн и перекрытий. Императрица с детьми стояли неподвижно, пока вестиарии суетились вокруг них, расправляя складочки и прочие изъяны в одежде. Когда они закончили, Эсменет вывела сыновей по проходу между темными колоннами к свету и ярости.

Верхняя площадка монументальной лестницы казалась вершиной горы, столь высокой, что мир внизу был подернут дымкой. Солнце светило сухим и холодным светом. Под ним бурлили широкие просторы площади Скуяри, темное море, вокруг которого поднимались размытые очертания города. Бессчетные тысячи, как один человек, закричали с ликованием и самозабвением, словно приветствовали удачный бросок игральных палочек, который всем им спас жизнь.

В такие моменты Эсменет всегда ощущала себя ненастоящей. Все, даже косметика на коже, начинало угнетать своей поддельностью. Эсменет больше была не Эсменет, и ее дети, Кельмомас и Самармас, тоже не были сами собой. Они превращались в образы, видимости, предъявленные толпе в ответ на ее жадные фантазии. Она и ее дети были – Сила. Справедливость. Грозное волеизъявление Бога, облеченное в смертную плоть.

Власть в мириадах всех ее проявлений.

Эсменет, с двумя близнецами по бокам, стояла и делала вид, что купается в их громовом обожании. Повсюду были раскрытые рты, черные отверстия, шириной с женский кулачок, глубиной в руку ребенка. И хотя воздух трепетал от звука, каждый из этих людей в отдельности казался безмолвным, как задыхающаяся рыба, хватающая ртом разреженный воздух.

Когда, наконец, установилась тишина, она наступила столь внезапно, что Эсменет стало забавно. Она помедлила, вслушиваясь в причудливый гул невысказанных ожиданий, почувствовала бессчетное количество следящих за нею глаз. Кто-то тихонько кашлянул, разбив зачарованную тишину, и императрица ступила на мощную лестницу, ведя за собой близнецов. Они прошли мимо зеркально отполированных щитов эотских гвардейцев, обогнули складки огромного малинового занавеса, которым укрыли эшафот.

Шорох ее одежд заглушал все прочие шумы. Сейчас до Эсменет долетал запах ее людей, резкий и кислый. Неразличимые, одинаковые лица распадались на оскорбляющие глаз детали. Прямо под нею внизу собрались представители касты знати, надменные и пышно разодетые. За ними тяжелые взгляды касты работников, заполонивших собой необозримое пространство.

Сколько же здесь людей, которые, не подавая виду, были бы рады увидеть ее и детей мертвыми?

Она глянула на близнецов, пытаясь ради них улыбнуться. У Кельмомаса вид был… отрешенный. У Самармаса на щеках сверкали серебряные слезинки.

«Их восемь», – думала она.

Телиопа спряталась у себя в покоях, где не было ни одной живой души, – она была слишком хрупкой для подобных церемониальных празднеств. Моэнгхус, Кайютас и Серва шли с отцом в составе Великой Ордалии и были от него так же далеки, как дети чужаков. Айнрилатас кричал из своей комнаты-тюрьмы. А Мимара… странствовала.

Восемь. И из них только эти двое мальчишек способны любить.

Прошептав: «Идем», она подвела их к позолоченным креслам, выложенным подушками. Как только они уселись, раздался сигнал, и насколько хватал глаз, толпы пали ниц. Эсменет было не дотянуться до сыновей через подлокотники трона, и она выпустила их руки. Соединенные золотые лапы пары киранейских львов образовывали над ней арку, символизируя неразрывность империй от сегодняшнего дня вплоть до мрачной Далекой Древности. На левом плече у Эсменет красовалась роскошная рубиновая брошь, символизирующая божественную кровь ее мужа, которая через его семя проникла в нее, а затем в их детей. Через правое плечо она перекинула войлочную перевязь, синюю с золотой отделкой, – знак того, что она командует эотской гвардией, которая охраняла территорию императорского дворца и в отсутствие аспект-императора была ее личной армией, присягавшей ей жизнью и смертью.

Эсменет не столько увидела, сколько услышала, как упал у нее за спиной занавес, под которым был скрыт эшафот. Крики, похожие на удары грома. Толпа всколыхнулась, подалась не столько вперед, сколько наружу. Вверх взлетали кулаки, возбужденно меся воздух. Кривились губы. Вспыхивали на солнце влажные от слюны зубы.

Сквозь рев ей каким-то образом удалось расслышать, как справа от нее хнычет Самармас. Повернув голову, она увидела, что он съежился, опустил плечи и прижал к груди подбородок, словно пытаясь протиснуться сквозь какой-то узкий проход внутри себя самого. Она стиснула зубы в приступе материнской ярости, дикого желания послать гвардейцев в толпу, чтобы силой прогнали их всех с глаз долой. Как они посмели напугать ее ребенка!

Но быть монархом – это значит постоянно и ежесекундно быть несколькими людьми сразу. Матерью семейства, прямой и бескомпромиссной. Шпионкой, все выслеживающей и таящейся в тени. И генералом, всегда прикидывающим сильные и слабые стороны противника.

Эсменет подавила внутри возмущенный протест матери и заставила себя не думать о страдании сына. Даже Самармас – который наверняка останется не более чем милым дурачком, – даже ему надо научиться такому безумию, которое подобает его императорскому происхождению.

«Это для него, – сказала она себе. – Я все это делаю ради его же пользы!»

Толпа продолжала кричать, но не на нее и не на ее сыновей, а от вида консультского шпиона, которого, как свинью на вертеле, должны были привязать в центре эшафота, поднимавшегося у нее за спиной выше ее роста. По обычаю считалось, что ее глаза слишком благи для столь ужасного зрелища, поэтому среди благородного сословия проводилась лотерея, чтобы определить, кому выпадет честь поднести ей ручное зеркало, через которое императрица будет взирать на очистительные церемонии над чудовищем. С некоторым удивлением она увидела, что к ней приближается лорд Санкас. Он сжал локти перед собой, чтобы зеркало надежно лежало на внутренней стороне предплечий.

Самармас сорвался с кресла и обхватил Санкаса за талию. Старый дворянин слегка покачнулся. По толпе пронеслись взрывы смеха. Эсменет поспешила отцепить сына, вытерла ему щеки, поцеловала в лоб и отвела обратно к его маленькому трону.

Неловко улыбаясь, Биакси Санкас преклонил колено, чтобы преподнести ей зеркало. Кивнув в знак своего императорского благоволения, она взяла у него зеркало и подняла, мельком увидев отражающееся небо, а потом свое лицо. Ее удивило, какой красивой она выглядит: большие темные глаза на овальном лице. Она не могла вспомнить, когда это началось – что она стала чувствовать себя старше и уродливее, чем на самом деле. Блудницей она всегда пользовалась успехом, даже в городе, который больше ценил белую кожу. Эсменет всегда была красива – и красива какой-то глубинной красотой, которая некоторых женщин непостижимым образом сопровождает до самой дряхлой старости.

Эсменет всегда была недостойна своего лица.

Укол душевной боли заставил ее отвести зеркало в сторону, и в нем отразились верхние перекладины эшафота в пространстве пустого неба. Держа зеркало за ручку, она поворачивала его, следуя взглядом по перекладинам до того места, где были закреплены цепи, двинулась дальше вдоль цепей, пока наконец шпион-оборотень не оказался в центре зеркала. Затаив дыхание, она снова смотрела на только что виденное во множестве скопившихся вокруг лиц: монетка в счет дани, которую взимал с них аспект-император.

Существо дергалось и билось, подскакивало, словно камень, привязанный на веревке. На двух отдельных платформах справа и слева от главной устроились двое помощников Финерсы и принялись за работу: один уже делал надрезы, чтобы сдирать кожу, второй взмахивал пунктурными иглами, которые управляли реакцией оборотня – иначе он бы только сладострастно кряхтел и испытывал оргазм. Существо ревело, как стадо горящих быков, спина его выгибалась дугой, расходящиеся в стороны конечности на лице опадали, как лепестки умирающего цветка.

Близнецы забрались каждый на свое кресло с ногами и выглядывали из-за спинки. Лицо Кельмомаса было бледным и непроницаемым, Самармас вжался в подушку, и щеки у него пылали. Ей захотелось крикнуть им, чтоб отвернулись, чтобы смотрели на вопящую толпу, но голос не слушался. Зеркало должно было защищать ее, но в нем все виделось только еще более реальным, саднило на тонкой кожице ее страха.

На эшафот подняли железную чашу с углями и извлекли из нее головню. Твари выжгли глаза.

С каким-то озорным ужасом она задумалась о происходящем. Что за шлюха Судьба, забросила ее сюда, в это время и место, и превратила в сосуд для бессердечных божественных отпрысков и помеху событиям, которые переворачивают мир? Она верила в своего мужа. Верила в Великую Ордалию. Во Второй Апокалипсис. Верила во все.

Ей только было не поверить, что все это происходит на самом деле.

Она шептала себе тем голосом противоречия, который обитает внутри каждого из нас, который произносит самые скверные истины и самую коварную ложь, голосом, который заполоняет большую часть нас, и поэтому он не вполне то, что мы есть на самом деле. «Это сон», – шептала она.

Самармас плакал, а Кельмомас, который для ребенка его лет держался весьма крепко, трепетал, как последние слова умирающего старца. Наконец Эсменет смилостивилась. Она опустила зеркало и, протянув руки через подлокотники трона, пожала ручонки близнецам. От ощущения маленьких пальчиков, крепко стиснувших ее ладони, на глаза у нее навернулись слезы. Ощущение было таким глубинным, таким настоящим, что смятение в душе каждый раз утихало.

Но на сей раз она ощутила нечто вроде… примирения с действительностью.

Толпы исступленно ревели, сами превращаясь в обжигающее железо и сдирающий кожу клинок. А Эсменет, расписанная краской и суровая, смотрела поверх этого беснующегося скопища.

Палач. Тиран. Императрица Трех Морей.

Чудо, в которое не верят до конца.

Глава 4

Хунореаль

Ибо Он видит драгоценности в отверженных и нечистоты в благородных. О нет, не одинаков мир в очах Божиих.

Книжники, 7:16. «Трактат»

Ранняя весна, 19-й год Новой Империи (4132 год Бивня), юго-западный Галеот

Нет другого такого места. Вот и все.

Ей нельзя возвращаться, ни в бордель-дворец ее матери, ни в тот бордель, который бордель. Ее продали очень давно, и ничто – и никто – не выкупит ее обратно.

Она таскает дрова из сарая (это не столько сарай, сколько стена, сложенная из обломков, свалившихся с верхней части башни), и наблюдает, как бранится раб и скребет курчавую голову, потом бросается пополнять запасы. Она разжигает костер, хотя ни готовить, ни сжигать ей нечего, и садится перед ним, тыкая в языки пламени палкой, как в муравейник, или неподвижно глядит на них, словно это младенец, который брыкается и пытается схватить ручонками недосягаемое небо. Своего мула, которого она назвала Сорвиголова, она отпустила, решив, что тот убежит, и даже втайне надеясь на это. Каждую ночь ее обуревало чувство вины и стыда, ей представлялось, что Сорвиголову непременно загрызли волки или по крайней мере, что их нескончаемый вой заставил его в ужасе спасаться бегством. Но каждое утро животное снова на месте. Он встает рядом, так что можно было бы попасть в него камнем, прядает ушами, отгоняя мух, и таращится неизвестно на что, но только не в ее сторону.

Она плакала.

Она все смотрела и смотрела в огонь, разглядывала его с изумлением, как мать – своего новорожденного ребенка, разглядывала, пока не начинало щипать глаза. В языках пламени было что-то настоящее. Они имели неповторимое предназначение, которое можно назвать божественным…

Пылать. Крепнуть. Истреблять.

Как человек. Только благороднее.

Самая младшая из девочек потихоньку спустилась к ней, сказать, что им запретили с ней разговаривать и играть, потому что она ведьма. А она честное слово ведьма?

Мимара корчит притворную гримасу и отвечает зловещим скрипучим голосом:

– Чесссное-пречесссное!

Девчушка убегает. Потом Мимара иногда видит их за стеной травы или за неровным краем огромного ствола. Они подкрадываются и подглядывают за ней, а потом с притворными криками убегают, как только поймут, что она их застукала.

Над башней она видела охранные заклинания, хотя зачем они были нужны, можно было только гадать. То здесь то там попадались следы более жесткого, более недолговечного колдовства – рана на необъятных размеров стволе вяза, прожженные в каменных плитах пятна, спекшаяся в стекло земля – свидетельства того, что Колдуну доводилось применить свои могучие умения. Мимара повсюду умела видеть полноту бытия всех вещей – сущность деревьев, воды, камня и гор – по большей части, первозданную, но иногда разрушенную, стараниями колдунов и их неистовых инкантаций. Глаза Немногих всегда были при ней, подталкивали ее на путь, который она избрала, укрепляли ее решимость.

Но все чаще и чаще открывался другой глаз, тот, что много лет приводил ее в замешательство – который пугал ее, как непрошеная тяга к извращениям. Веко его было вяло опущено, и дремал он так глубоко, что она нередко забывала о его присутствии. Но когда он пробуждался, переменялось само мироздание.

В такие моменты она видела их… Добро и зло.

Не закопанными где-то глубоко, не спрятанными, но словно начертанными другим цветом или материалом от края до края через изнанку всего сущего. Добродетельные мужчины сияют ярче добродетельных женщин. А змеи светятся богоподобием, тогда как свиньи барахтаются в сумрачной скверне. В глазах божиих мир не одинаков – она это понимает всем нутром. Хозяева – над рабами, мужчины – над женщинами, львы – над воронами: на каждом шагу писание расставляет всех по рангу. Но бывают пугающие времена, длящиеся какую-то долю мгновения, когда и ей самой мир тоже представляется неодинаковым.

Она понимала, что это своего рода безумие. В борделях она перевидала слишком многих, кто не выдержал, и потому не могла считать, что ее это минует. Ее хозяевам не хотелось портить кожу своему товару, поэтому наказывали они душу. Для Мимары не делали исключения.

Это точно безумие. И все равно она не прекращала думать о том, каким предстанет Ахкеймион перед этим ее всевидящим глазом.

Утреннее солнце поднималось из-за громады холма и пронзало лучами деревья с неподвижными, как заледеневшие веревки, ветвями, проливало лужицы света на мрачные соломенные крыши. Мимара сидела и смотрела, смотрела, покуда краски не выцветали до вечерних коралловых оттенков.

А башня, в сущности, не так уж высока. Она только кажется высокой, потому что стоит на возвышении.


«Мир ненавидит тебя…»

Эта мысль приходит к ней не украдкой и не громом, а с высокомерием рабовладельца, которого не сковывают никакие границы, кроме тех, что он сам себе установит.

Страдание сопровождает ее бдение – последние припасы закончились еще на подходе к башне, – и Мимара почти ликует. Мир и вправду ненавидит ее – Мимаре не требуется признания ревущего младшего братишки, она и так все прекрасно знает. «Мамочке даже смотреть на тебя больно! Она жалеет, что не утопила тебя, а продала…» Теперь она сидит здесь, голодная и дрожащая, вздыхает и не спускает глаз с заветного окошка под разрушенным навершием башни. И хочет лишь одного: стать ведьмой, потребовать назад то, что заплатила…

Понятно, что ей не могут не отказать.

Больше идти некуда. Так почему бы не швырнуть свою жизнь Шлюхе через стол? Почему бы не загнать Судьбу в угол? По крайней мере, умрешь с сознанием исполненного.

Она дважды плакала, не чувствуя тоски: один раз – когда заметила, как одна из девочек присела пописать у залитого солнцем сарая, а второй – когда увидела в открытом окне силуэт колдуна, который расхаживал взад-вперед по комнате. Мимара не могла вспомнить, когда в последний раз ей так светло плакалось. Наверное, в детстве. До работорговцев.

Когда истощение души доходит до последнего предела, наступает особое смирение, момент, когда все становится едино, что выстоять, что уступить. Чтобы испытывать колебания, требуется иметь несколько возможностей, а у нее их нет. В мире хаос. Уйти означало бы пуститься в бегство, не имея пристанища, вести жизнь скитальца, не имея цели и основания предпочесть одну долгую дорогу другой, поскольку все направления – одно: отчаяние. У нее нет выбора, поскольку все возможности стали одним и тем же.

Сломанное дерево, как сказал ей однажды хозяин борделя, не плодоносит.

Два дня перетекли в три. Три – в четыре. От голода мутило, дождь превратил ее в ледышку. «Мир ненавидит тебя, – мысленно повторяла она, глядя на полуразрушенную башню. – Даже здесь».

В последней точке пути.


А потом однажды ночью он вышел. Он осунулся, не просто как старик, который никогда не спит, но как человек, который никак не может простить – может быть, себя, может быть, других, не важно. Он вынес дешевое вино и дымящуюся еду, на которую она набросилась, будто неблагодарное животное. А он сел у ее костра и заговорил.

– Сны, – произнес он с выражением человека, ведущего против некоторых слов затяжную войну.

Мимара смотрела на него и продолжала руками запихивать в рот еду, не в состоянии остановиться, и глотала, давясь рыданием в горле. Свет от костра вытянулся блестящими иглами, как у дикобраза. В какой-то момент ей показалось, что от облегчения она сейчас лишится чувств.

Он говорит о Снах Первого Апокалипсиса, ночных кошмарах, которые видят все адепты школы Завета, благодаря неприкаянным воспоминаниям древнего основателя школы, Сесватхи, и о нескончаемом темном ужасе войны, которую он ведет против Консульта.

– Они приходят снова и снова, – бормочет он, – словно жизнь можно записать, как поэму, облечь страдания в строки…

– Они настолько тяжкие, эти сны? – спросила Мимара, нарушив неловкое молчание. Из-за собственных слез и света костра она едва различает колдуна: старое, изрытое морщинами лицо, многое, слишком многое повидавшее, но не забывшее, как быть заботливым и как быть честным.

Он посмотрел сквозь нее и занялся кисетом и трубкой. С задумчивым и непроницаемым выражением лица он набил трубку табаком и вытащил из костра сучок, на конце которого горел, закручиваясь, маленький огонек.

– Раньше – да, – сказал он, раскуривая трубку. Зрачки у него сошлись к переносице, пока он разглядывал, как соприкасаются огонь и чаша трубки.

– Не понимаю.

Колдун глубоко затянулся. Трубка светилась, как нагретая монетка.

– Знаешь ли ты, – спросил он, выдыхая облако ароматного дыма, – почему Сесватха оставил нам Сны?

Она знала ответ. Мать всегда принималась говорить об Ахкеймионе, когда ей нужно было смягчить разногласия со своей озлобленной дочерью. Наверное, потому что он был ее настоящим отцом – так раньше думала Мимара.

– Чтобы школа Завета никогда не забывала о своей миссии, не выпускала ее из виду.

– Так они говорят, – отозвался Ахкеймион, смакуя дым. – Что, мол, Сны побуждают к действию, призывают к оружию. Что, многократно выстрадав Первый Апокалипсис, мы непременно будем бороться за то, чтобы не допустить возможности Второго.

– Ты считаешь иначе?

На его лицо пала тень.

– Я думаю, что твой приемный отец, наш славный победоносный аспект-император прав.

В голосе колдуна звенела неприкрытая ненависть.

– Келлхус? – переспросила она.

Старик пожал плечами – привычное движение тяжело повисло на слабеющих костях.

– Он сам говорит: «Каждая жизнь – это шифр…» – Еще одна глубокая затяжка. – Каждая жизнь – загадка.

– И ты думаешь, что жизнь Сесватхи – такой шифр?

– Я не думаю, я знаю.

И тогда колдун заговорил. О Первой Священной войне. О своей запретной любви к ее матери. О том, что он был готов поставить на кон целый мир ради ее объятий. В его словах звучала искренность, незащищенность, от которой повествование становилось еще более захватывающим. Он говорил с грустью, время от времени сбиваясь на обиженный тон человека, вбившего себе в голову, что другие не верят, будто с ним обошлись несправедливо. А порой говорил многозначительно, как пьяный, которому кажется, будто он поверяет собеседникам страшные секреты…

Хотя Мимара и слышала эту историю многократно, она слушала с ребячьей внимательностью, готовая переживать и терзаться о речах, которые слышит. Оказывается, он не подозревал, что эта история стала песней и преданием в мире за пределами его уединенной башни. Все до единого знают, что он любил ее мать. Все до единого знают, что она избрала аспект-императора и что Ахкеймион после этого удалился в глушь…

Ново было только то, что Ахкеймион еще жив.

От этих мыслей удивление у нее быстро улетучилось, сменившись неловкостью. Ей подумалось, что он ведет непосильную и трагическую борьбу, сражаясь со словами, которые намного сильнее его. Теперь уже стало жестоко слушать его так, как слушала она, притворяясь, что не знает того, что на самом деле знает очень хорошо.

– Она была твоим утром, – решилась сказать Мимара.

Он остановился. На мгновение глаза его чуть затуманились, но он тут же бросил на нее взгляд, полный сжатой ярости.

– Чем?! – переспросил он и выбил трубку о каменную плиту, выпирающую из лежалой листвы.

– Твоим утром, – неуверенно повторила Мимара. – Моя мать. Она часто говорила мне, что… что она была твоим утром.

Он рассматривал трубку в свете костра.

– Я больше не боюсь ночи, – напряженно говорит он, погрузившись в задумчивость. – Я больше не сплю так, как спят колдуны школы Завета.

Когда он поднял глаза, во взгляде его сквозила опустошенность и решительность одновременно. Воспоминание о давнем твердо принятом решении.

– Я больше не молюсь, чтобы скорее наступило утро.

Она потянулась за новым поленом для костра. Оно упало в огонь с глухим ударом и выбило вереницу искорок, которые, кружась в дыме, устремились вверх. Следя глазами за восхождением мерцающих точек, чтобы не встречаться взглядом с колдуном, она обхватила себя руками за плечи, спасаясь от холода. Где-то там, ни далеко ни близко, выли волки, дули в раковину ночи. Словно чем-то встревоженный, он глянул в сторону леса, всматриваясь, как в колодец, в темноту между неверными тенями стволов и ветвей. Он смотрел так напряженно, что ей показалось, он не просто слышит, а слушает и волчий вой, и прочие звуки – что он знает все мириады языков глубокой ночи.

И тогда он рассказал свою историю всерьез…

Словно получил на это разрешение.


Много лет назад точно так же ждала Ахкеймиона ее мать.

За несколько дней и ночей с появления Мимары он многое сказал себе. Убеждал себя, что рассержен – да мыслимо ли потакать подобной дерзости? Говорил, что проявляет благоразумие – что может быть опаснее, чем приютить беглую принцессу? Что проявляет сострадание – слишком уж стара, чтобы освоить семантику колдовства, и чем скорее она это поймет, тем лучше. Он много чего себе сказал, признался себе во многих страстях, но не в смятении, которое владело его душой.

Когда-то, двадцать лет назад, ее мать Эсменет ждала его на берегах реки Семпис. Даже известие о его гибели не способно было прервать ее бдения, столь же упрямого, какой была ее любовь. Даже здравый смысл не мог поколебать ее твердости.

Это удалось только Келлхусу и мнимой искренности.

Еще раньше, чем Мимара заступила на вахту – точнее сказать, начала осаду, так иногда казалось, – Ахкеймион знал, что она унаследовала от матери упрямство. Немалый подвиг – в одиночку добраться из Момемна, как это сделала она; по коже шли мурашки от одной мысли, что хрупкая девушка бросила вызов Диким Землям, чтобы найти его, что ночь за ночью она проводила одна в недоброй темноте. Поэтому раньше, чем он захлопнул дверь у нее перед носом и приказал своим рабам не общаться с ней, он знал, что прогнать ее будет нелегко. Понимал он это даже в ту ночь, когда вышел под дождь и ударил ее.

Требовалось что-то другое. Нечто более глубокое, чем здравый смысл.

Он говорил себе, что ей достанет безумия уморить себя, ожидая, пока он спустится со своей башни. Он говорил себе, что надо быть честным, признать истину во всем ее искаженном обличье, что Мимара увидит, поймет: ее бдение может привести лишь к погибели их обоих. Все это он говорил себе потому, что по-прежнему любил ее мать и потому, что знал: человек не бездействует, даже когда ждет. Что порой нож, не извлеченный из ножен, способен перерезать намного больше глоток.

Поэтому он пришел из человеколюбия, с едой, которая ей была так необходима, и с открытостью, которая звучала неприятно, потому что была заранее продумана. Он никак не рассчитывал, что пустится в беседы и рассказы о своем прошлом. Последний раз он по-настоящему разговаривал уже очень давно. Добрых двадцать лет его слова улетали в никуда.

– Я даже не помню, когда все началось, не говоря уже о том, почему, – сказал он, делая паузы, чтобы перевести неровное дыхание. – Сны начали меняться… сначала понемногу, причудливо. Колдуны Завета утверждают, что заново проживают жизнь Сесватхи, но это лишь отчасти так. На самом деле, мы видим во сне только отдельные фрагменты незаживающей раны Первого Апокалипсиса. То, что мы видим в снах, – не более чем театральное представление. Как говорится в старой шутке Завета, «Сесватха не срет». Простые вещи, составлявшие его жизнь, – всего этого нет… Мы не видим настоящей его жизни.

Все то, что было забыто, подумал он.

– Поначалу я заметил изменения в характере снов, но не более того. Легкое смещение акцентов. Когда преображается сновидец, разве не должны измениться и сновидения? Кроме того, страшное представление слишком поглощало внимание, чтобы задумываться. Когда кричат тысячи людей, кто станет останавливаться и считать темные пятнышки на яблоке?

– Потом было так: мне приснилось, как он, Сесватха, ушиб палец на ноге… Я заснул, этот мир свернулся, как всегда, и на его месте возник его мир. Я был он, я шел по мрачной комнате, чем-то заваленной, кажется, там были тысячи свитков. Я что-то бормотал, погруженный в свои мысли, и ударился ногой о бронзовое подножие курильницы… Было похоже на сны в лихорадке, которые движутся, как тележка по кругу, повторяются снова и снова. Сесватха – ушиб палец!

Он машинально схватился за подбитую войлоком туфлю. Кожа оказалось нагретой от костра. Ничего не говоря, Мимара смотрела на него со спокойным выражением на тонкоскулом лице, вся погруженная в прошлое, как будто это она вглядывалась в неведомое через дым иного, более жестокого костра. Еще один молчаливый слушатель. То ли она молчала недовольно – возможно, он говорил слишком долго или слишком мудрено, – то ли приберегала свое мнение под конец, понимая, что его рассказ – единое живое целое, и поэтому оценивать его надо целиком.

– Когда наутро я проснулся, – продолжил он, – я не знал, что и думать. Мне не показалось, что это откровение, мне просто стало любопытно. Исключения возникают постоянно. Были бы мы сейчас в Атьерсе, я показал бы тебе целые тома, в которые занесены различные разновидности случаев, когда Сны дают осечку: изменение последовательности, подмены, исправления, искажения и прочее и прочее. Немало колдунов Завета потратили жизнь на то, чтобы истолковать их значение. Нумерологические шифры. Пророческие послания. Вмешательство свыше. Тут легко пасть жертвой навязчивых идей, при том, через какие страдания приходится проходить. Эти люди не могут убедить никого, кроме самих себя. Не лучше философов.

Поэтому я решил, что Сон про ушибленный палец – это мой собственный сон. Сесватха не ушиб палец, сказал я себе. Это я ушиб палец, когда видел Сон, что я Сесватха. Ведь это не чей-нибудь, а мой палец болел целое утро! Такого никогда не было, сказал я себе. Пожалуй…

И разумеется, на следующую ночь снова вернулись привычные мне Сновидения. Снова кровь, огонь и ужас. Прошел год, может, больше, прежде чем я увидел во сне еще одну житейскую мелочь: Сесватха бранил ученика на террасе, выходящей на Сауглишскую Библиотеку. Ею я пренебрег так же, как и первой.

Потом, два месяца спустя я увидел во Сне еще одну простую подробность: Сесватха в скрипториуме, скрючившись, читает свиток при свете догорающих угольков…

Он помедлил, то ли чтобы дать почувствовать важность сказанного, то ли чтобы еще раз пережить воспоминание, он и сам не знал. Иногда слова сами себя обрывали. Он теребил край плаща, перекатывая грубый шов между большим и указательным пальцами.

Мимара провела краем ладони по внутренней стороне плошки, чтобы выгрести последние остатки каши – будто рабыня или служанка. Странно было, заметил Ахкеймион, как она то вспоминала, то вновь забывала свои джнанские привычки.

– Что это был за свиток? – спросила она, проглотив.

– Утерянная рукопись, – ответил он, погруженный в воспоминания. – «Параполис» Готагги, – добавил он, очнувшись. – Я понимаю, что это заглавие тебе ничего не говорит, но для ученого это… да пожалуй, чудо, не меньше. «Параполис» – утерянная книга, весьма известная, первый крупный трактат о политике, на который ссылаются чуть ли не все авторы древнего мира. Это было одно из величайших сокровищ, пропавших во время Первого Апокалипсиса, а я, я-Сесватха, – видел во Сне, как я читаю его, сидя в хранилищах библиотеки…

Мимара последний раз провела языком по ободку плошки.

– А ты точно уверен, что ты это все не придумал?

От раздражения смех его был холодным, как мрамор.

– У меня достаточно острый язык, чтобы меня считали умным, но уверяю тебя, я далеко не Готагга. Нет. Я не сомневаюсь, что все так и было. Я проснулся в состоянии лихорадочной спешки, бросился искать перо, пергамент и рог, чтобы набросать все, что пока еще помнил…

Забыв о еде, Мимара наблюдала за ним с мудрым спокойствием, которое красоте ее матери придавало законченность и совершенство.

– Значит, Сны были реальны…

Он кивнул и прищурился, вспоминая о чуде, которое произошло тем утром. О дивный, захватывающий дух прорыв! Казалось, что ответ вот он, вполне оформился, прозрачный, как пар, поднимающийся над утренним чаем: он начал видеть Сны за пределами узкого круга сновидений, в котором пребывали его бывшие братья по Завету. Он начал видеть Сны о повседневной жизни Сесватхи.

– И больше никто, никакой адепт Завета никогда не видел во Сне ничего подобного?

– Может быть, куски, фрагменты, но не так.

Как это было странно, получить главное откровение всей его жизни в примитивных мелочах – ему, которому довелось сражаться с умирающими мирами. Впрочем, великое всегда зиждется на малом. Он часто думал о людях, которых знал – воинственных и просто целеустремленных, – об их завидной способности ни на что не обращать внимания и ничему не придавать значения. Своего рода сознательная неграмотность, словно все проявления недостойных страстей и сомнений, все бренные подробности, которые составляли реальность их жизни, написаны на языке, которого они не в состоянии понять, и поэтому должны осуждаться и принижаться. Этим людям не приходило в голову, что презирать мелочи – это презирать самих себя, не только презирать истину.

Но в том и состоит трагедия публичности.

– Но почему такие перемены? – спросила Мимара. Изящный овал ее лица тепло и неподвижно светился на мрачном фоне черной лесной чащи. – Почему ты? Почему сейчас?

Сколько раз он поверял все эти вопросы пергаменту и чернилам.

– Не представляю. Может быть, это все Шлюха, гребаная Судьба. Может быть, это приятные последствия моего сумасшествия – поверь, никто не может вынести то, что денно и нощно выносил я, и немножко не сойти с ума. – Он закатил глаза и так карикатурно задергал головой, что Мимара засмеялась. – Может быть, прекратив жить собственной жизнью, я стал жить его жизнью. Может быть, какие-то смутные воспоминания, искорка души Сесватхи, долетают до меня… Может быть…

Голос сорвался, и Ахкеймион, поморщившись, прочистил горло. Слова могли воспарять, падать, сверкать, иногда ярче солнца. Ослеплять и освещать. Другое дело голос. Он остается привязан к почве выражений. Как бы ни плясал голос, под ногами его всегда лежали могилы.

Продолжая тяжелый вздох, Ахкеймион произнес:

– Но есть намного более важный вопрос.

Она обхватила колени, щурясь на всплески и спирали языков пламени, и лицо ее было, скорее, осторожным, чем безучастным. Ахкеймион догадывался, как он выглядит со стороны: в суровом взгляде – вызов, агрессивная самозащита, гроза своим подручным. Он казался желчным стариком, который сваливает свои доводы все в кучу, размахивая ослабевшими кулаками.

Но если и было у нее в глазах осуждение, он его разглядеть не мог.

– Мой отчим, – ответила она. – Этот более важный вопрос – Келлхус.

Наверное, он смотрел на нее, открыв рот, таращил глаза, словно оглушенный ударом по голове.

Он-то говорил с ней, как с посторонним человеком, пребывающим в блаженном неведении, а на самом деле, она была связана с ним с самого начала. Эсменет – ее мать, а значит, Келлхус приходится ей отчимом. Хотя Ахкеймион знал это и раньше, глубинный смысл этого факта полностью ускользнул от него. Еще бы она не знала о его ненависти. Еще бы она не знала в подробностях историю его бесславия!

Как он мог оказаться таким слепым? Ее отцом был этот дунианин! Дунианин.

Разве отсюда однозначно не следует, что она – орудие? Что она сознательно или неосознанно выполняет роль шпиона. Ахкеймиону довелось быть свидетелем того, как целая армия – целая священная война! – подчинилась его пугающему влиянию. Рабы, князья, колдуны, фанатики – все без разбора. Сам Ахкеймион отказался от своей любимой – от своей жены! Могла ли устоять простая девушка?

В какой мере ее душа осталась ее душой, а в какой ее подменили?

Он смотрел на Мимару, пытаясь за суровым выражением лица скрыть слабость.

– Это он тебя прислал?

– Что? Келлхус? – проговорила она с искренним недоумением и даже замешательством.

Она смотрела на колдуна, открыв рот и не в силах произнести ни слова.

– Если его люди найдут меня, они приволокут меня домой в цепях! Бросят к ногам моей распутной мамаши – можешь мне поверить!

– Он прислал тебя.

Что-то в его голосе прозвучало такое, что она отшатнулась. Какая-то нотка безумия.

– Я не л-л-гу…

Глаза ее заволокли слезы. Она как-то странно склонила голову набок, словно отворачивая лицо от невидимых ударов.

– Я не лгу, – повторила она угрожающе. Ее лицо исказилось гримасой. – Нет. Послушай. Все же было так хорошо… так хорошо!

– Так оно и бывает, – услышал Ахкеймион свой резкий беспощадный голос. – Так он и отправил тебя. Так он и правит – из темноты наших собственных душ! Если ты почувствовала, если ты знаешь, то это попросту означает, что здесь более глубокий обман.

– Я не знаю, о чем ты говоришь! Он… он всегда был таким добрым…

– Он когда-нибудь велел тебе простить свою мать?

– Что? О чем ты?

– Он когда-нибудь рассказывал тебе о твоей же душе? Говорил слова утешения, исцеляющие слова, слова, которые помогали тебе увидеть себя яснее, чем когда-либо?

– Да, то есть нет! И да… Пожалей меня… Все это было так… так…

Его облик был гневен, то была застарелая ненависть, с годами ставшая нечеловеческой.

– Ты когда-нибудь обнаруживала в себе благоговение к нему? Как будто что-то нашептывает тебе в ухо: этот человек – больше, чем человек? Ты чувствовала себя вознагражденной, выше всякой меры, от одной только его ласковости, от самого факта его внимания?

Он говорил и весь трясся, дрожал от воспоминаний, в наготе от безжалостно сорванных с него двадцати лет. Ложь, надежды и предательства, вереница шумных битв под палящим солнцем подступали к нему как наяву.

– Акка… – проговорила она. Как похоже на ее беспутную мать. – Да что ты такое гово…

– Когда ты стояла перед ним! – бушевал он. – Когда ты преклоняла колени в его присутствии, ты чувствовала? Ты чувствовала, что у тебя внутри пустота и что ты не можешь пошевелиться, как будто ты дым, но в то же время держишь в себе скелет мира? Ты чувствовала Истину?

– Да! – закричала Мимара. – Все чувствуют! Все! Он – аспект-император! Он – спаситель. Он пришел спасти нас! Он пришел спасти человеческих сынов!

Ахкеймион в ужасе смотрел на нее, и собственное недавнее неистовство еще звенело у него в ушах. Конечно же, она верует.

– Он прислал тебя.


Слишком поздно, понял он, вглядываясь в лицо Мимары, сидевшей по другую сторону костра. Все уже случилось. Несмотря на все прошедшие годы, несмотря на угасание силы Сновидений, она швырнула его во вчерашний день. Достаточно было просто смотреть на нее, и он ощущал пыль, кровь и дым Первой Священной войны.

Он понял ее взгляд – как было не понять, когда он с готовностью узнал в нем свой собственный? Слишком много потерь. Слишком много отброшено маленьких надежд. Слишком много предательств самого себя. Это взгляд человека, который понимает, что мир – судья капризный, он прощает только лишь для того, чтобы наложить еще более суровое наказание. Она испытала момент слабости, когда увидела, как он карабкается вниз по склону и несет еду; теперь он это понимал. Она позволила себе надеяться. Ее душа позаимствовала благодарность у тела и восприняла как собственную.

Он верил Мимаре. Она не по доброй воле была рабыней. Больше всего она напоминала ему скюльвендов, сильных духом, но измученных до неузнаваемости. И как она похожа на свою мать…

Именно такую рабыню и должен был подослать к нему Келлхус. Отчасти загадку. Отчасти дурманящий наркотик.

Такую, которую Друз Ахкеймион мог бы полюбить.

– Ты знала, что я присутствовал при его первом явлении в Трех Морях? – сказал он, нарушая тишину темного леса и шуршания огня. – Он был всего-навсего какой-то нищий, который заявлял, что в нем течет королевская кровь – и в товарищах у него был скюльвенд, ни больше ни меньше! Я все видел с самого начала. Это мою спину он сломал, взбираясь к вершине абсолютной власти.

Он потер нос, глубоко вздохнул, словно готовясь нырнуть в воду. Его всегда поражало, какими странными бывают причуды и страхи тела.

– Келлхус, – сказал он, выговаривая имя как когда-то, по-дружески и с доверительной иронией. – Мой ученик… Мой друг… Мой пророк… Он украл у меня жену… Мое утро.

Он бросил на нее взгляд, приглашая говорить, но она молчала и ерзала, словно никак не могла усесться. Она лишь сглотнула слюну, не разжимая губ.

– Только одно, – продолжил он, и голос получался неровным от противоречивых страстей. – Только одно я унес с собой из прежней жизни, и это лишь простой вопрос: кто такой Анасуримбор Келлхус? Кто он?

Ахкеймион смотрел на угли костра, пульсировавшие у подножия почерневшего леса, и молчал, честно предоставляя Мимаре возможность ответить – по крайней мере, так он себе сказал. На самом деле от одной мысли, что сейчас раздастся ее голос, ему хотелось поморщиться. Его рассказ, по сути, превратился в исповедь.

– Ответ на этот вопрос всем известен, – отважилась сказать она, с деликатностью, которая подтвердила его опасения. – Он – аспект-император.

Что еще она могла сказать. Даже если бы она не была приемной дочерью Келлхуса, она сказала бы в точности то же самое. Они, верующие, хотят, чтобы все было просто. «Существует то, что существует!» – кричат они, презрительно отрицая, что могут существовать другие глаза, другие истины, не замечая собственной вопиющей самонадеянности. «Сказано то, что сказано» – это говорится с убежденностью, в которой нет искренности. Они высмеивали вопросы, опасаясь выдать свое невежество. И после этого осмеливались называть себя «мыслящими свободно».

Такова непоколебимая привычка человека. Она и приковывала их к аспект-императору.

Он медленно и твердо покачал головой.

– Самый важный вопрос, который можно задать любому человеку, любому ребенку, – это вопрос его происхождения. Только зная, чем человек был, можно попытаться сказать, чем он будет. – Ахкеймион помолчал, остановившись по старой привычке задумываться. Как легко было уйти в привычную колею, не разговаривать, а декламировать. Но какими бы расплывчатыми ни были его обобщения, они всегда норовили погрязнуть в раздражающих мелочах, которых он неосознанно старался избежать. Он вечно стремился уклоняться от удара и все время расшибал себе голову в кровь.

– Но все знают ответ на этот вопрос, – сказала она все с той же осторожностью. – Келлхус – Сын Неба.

«А кто же еще?» – вопрошали ее разгоревшиеся глаза.

– И тем не менее он из плоти и крови, рожденный отцовским семенем и материнской утробой. Его воспитывали. Учили. Отправили в мир… – Он поднял брови, как будто произносил некие крайне важные истины, которыми постоянно пренебрегают. – Расскажи мне, где это все случилось? Где?

Кажется, он впервые заметил в ее взгляде сомнение.

– Говорят, что он был принцем, – начала она, – что он из Атрит…

– Он не из Атритау, – резко перебил Ахкеймион. – Это я знаю доподлинно, от мертвого.

Скюльвенд. Найюр урс Скиоата. Как всегда, Ахкеймиону на ум опять пришли слова этого человека: «Каждое мгновение они сражаются с обстоятельствами, каждым дыханием завоевывают мир! Они ходят между нами, как мы ходим в окружении собак. Мы воем, когда они бросают нам кости, скулим и тявкаем, когда они поднимают руку… Они заставляют нас любить себя! Заставляют любить себя!»

Они. Дуниане. Племя аспект-императора.

– А родословная? – спросила Мимара. – Ты хочешь сказать, что имя у него тоже фальшивое?

– Нет… Он действительно Анасуримбор, тут ты права – слишком велико было бы совпадение. Здесь единственная наша зацепка.

– Это почему?

– Потому, что вопрос о месте его рождения превращается в вопрос о том, где мог уцелеть род Анасуримборов.

Она задумалась.

– Но если не из Атритау, то откуда? Север весь разрушен, там дикая пустыня – по крайней мере, так мне всегда говорили учителя. Можно ли уцелеть среди… них?

«Среди них». Среди шранков. Ахкеймион представил себе сонмы тварей, которые раздосадованно скребут землю когтями, разбрызгивая капли грязи, пока некому оказать им сопротивление, топчут ногами бесконечные дороги и завывают, завывают.

– Вот именно, – сказал он. – Если его род уцелел, то они должны сейчас скрываться в каком-то убежище. В каком-то потайном незаметном месте. Скажем, постройки времен куниюрских верховных королей, еще прежде Первого Апокалипсиса…

«Так слушай! – вскричал скюльвенд. – Тысячи лет они прятались в горах, отрезанные от мира. Тысячи лет они выводили свою породу, оставляя в живых только самых крепких детей. Говорят, ты знаешь историю веков куда лучше всех прочих, чародей. Задумайся! Тысячи лет… Теперь мы, обычные сыновья своих отцов, стали для них слабее, чем маленькие дети».

– В убежище.

Ахкеймион понимал, что говорит излишне трагично, хотя слова он отмерял, как голодные матери масло. Такие слова не выговариваются спокойно. «Аспект-император – лжец?» Лицо у нее стало каменным, как у человека, которого жестоко обидели, но резкую отповедь он сдерживает внутри, опасаясь вместе с ней выпустить на волю целую бурю страстей. Он слышал ее мысленный крик: «Старый ревнивый дурак! Он украл ее – Эсменет! Вот суть всех твоих жалких обвинений против него. Он украл единственную женщину, которую ты любил! И теперь ты жаждешь его уничтожения, мечтаешь увидеть, как он сгорит, хотя от этого огня может заняться, как фитиль, весь остальной мир…»

Он глубоко вздохнул, отодвинулся от костра, который вдруг неожиданно стал обжигать его своим жаром. Хотел по новой набить трубку, но дрожь в руках удалось унять только стиснув кулаки.

«У меня руки трясутся».


Его голос становится пронзительнее. Жесты – хаотичнее. Речь приобретает устойчивую жестокость, отчего на него тяжело смотреть и невозможно ему противоречить.

Поначалу ее сердце радовалось, убежденное, что он смягчился. Но тон его голоса быстро убеждает ее в обратном. Взволнованность. Ироничные замечания, словно он говорит: «Сколько можно?» Манера речи – вещь связанная, настолько же несвободная, как раб или лошадь. Ее сковывает место. Сковывает ситуация. Но чаще всего ее направляют другие люди; в каждом произносимом слове таится тень множества имен. И чем дольше колдун говорит, тем больше понимает Мимара, что говорит он не с нею…

А с Эсменет.

Почему-то его ирония жалит. Мимара принимала его за отца, а теперь он принимает ее за мать. «Он безумен… Так же, как и я».

Колдун не столько ее отец, понимает она, сколько брат. Еще один ребенок Эсменет, такой же надломленный и познавший такое же точно предательство.

Она ошиблась во всем, что касалось его, не только в манере поведения и внешности. Мать изображала его ученым и мистиком, который все годы своего изгнания посвятил тайным наукам. Мимара достаточно прочла о колдовстве и понимала важность смыслов и что достижение семантической чистоты – извечная одержимость всякого колдуна. И тем не менее, все было категорически не так. Как он объяснил ей, ему нет ни малейшего дела до Гнозиса, даже как инструмента. Он удалился из Трех Морей из-за разбитого сердца – и это правда. Но причина, закон, который придает осмысленность его жизни в его собственных глазах, – это обыкновенная месть.

Правду об Анасуримборе Келлхусе, как утверждал Ахкеймион, следовало искать в тайне происхождения аспект-императора – в тайне тех, кого именуют дунианами. «Скюльвенд был его ошибкой! – с дикими глазами от безудержных страстей, кричал Ахкеймион. – Скюльвенд знал, что он такое: дунианин, вот кто!» А тайну дуниан, по утверждению колдуна, следовало искать в подробностях жизни Сесватхи, хотя Мимара сразу же поняла, что это лишь надежды.

Его Сны… Его Сны превратились в орудие мести. Здесь, на краю диких пустошей, он потратил все силы на то, чтобы расшифровать туманные образы, остающиеся после Снов. Двадцать лет он трудился, составлял карты, дотошные реестры, просеивал древние обломки жизни покойного волшебника в поисках той серебряной иглы, которая отомстит за все несчастья.

Это была больше чем ошибка глупца; это была одержимость безумца, сравнимого с аскетами, которые бьют себя розгами и камнями или едят только бычьи шкуры, покрытые религиозными письменами. Двадцать лет! Любая идея, которая способна поглотить такую необъятную часть жизни, просто должна свести с ума. Да одна лишь гордыня…

Его ненависть к Келлхусу ей показалась понятной, хотя сама она зла на отчима не держала. Она едва знала аспект-императора, и в те немногие случаи, когда ей доводилось очутиться с ним наедине на Андиаминских Высотах (это было дважды), он показался ей лучезарным и трагичным. Пожалуй, из всех, с кем она когда-либо встречалась, у этого человека была самая непосредственная и открытая душа.

«Тебе кажется, что ты ее ненавидишь», – сказал он однажды – это о ее матери, конечно.

«Мне не кажется, я уверена».

«Под покровом ненависти, – отвечал он, – ни в чем нельзя быть уверенным».

Теперь, глядя на этого пожилого человека и слушая его речи, она поняла те слова. Запершись в своей заброшенной башне, зажатый в пределы собственной души, Ахкеймион слил воедино две главные движущие силы своей жизни. Свои Сновидения и свою Ненависть. Как было не переплестись им в единый бурный поток, так долго оставаясь заключенными в тесном пространстве? Таить обиду означает размышлять и бездействовать, идти по жизни, как те, кто ни на кого не держит зла. Но ненависть родом из более дикого, более жестокого племени. Даже когда нет возможности нанести удар, она все равно атакует. Если не вовне, то внутрь, ибо для нее нет направлений. Ненавидеть, особенно если не давать волю мести, – значит устроить самому себе осаду, довести себя до истощения, а потом возложить вину, словно венок, к ногам ненавидимых.

Да, вновь подумала она. Друз Ахкеймион – брат ей.

– Значит, все это время, – отважилась она вставить в одну из немногих пауз, – ты видел во сне его жизнь, составлял ее опись, искал свидетельства о происхождении моего отчима…

– Да.

– Что ты обнаружил?

Вопрос потряс его, это было видно. Он провел пальцами с длинными ногтями сквозь густую всклокоченную бороду.

– Название, – сказал он наконец с угрюмой неохотой человека, вынужденного признать несоответствие между своими похвальбами и своим кошельком.

– Название? – чуть не рассмеялась она.

Долгий угрюмый взгляд.

Она напомнила себе, что надо быть осторожнее. После всего, что ей пришлось пережить, она подсознательно не выносила в людях самомнения. Но этот человек был ей нужен.

Обращенный внутрь сосредоточенный взгляд. Затем Ахкеймион произнес:

– Ишуаль.

Он почти прошептал это имя, словно оно было сосудом с фуриями, который можно вскрыть небрежными речами.

– Ишуаль, – повторила она, только потому, что этого требовал его тон.

– Оно происходит из диалекта нелюдей, – продолжил он. – И означает «Благородная пещера» или «Высокое тайное место», в зависимости от того, насколько буквален перевод.

– Ишуаль? Келлхус – из Ишуаля?

Она видела, что ему неприятно слышать, как она говорит о своем отчиме – словно о близком друге.

– Я в этом уверен.

– Но если это потайное место…

Еще один угрюмый взгляд.

– Это не надолго, – заявил он с безапелляционностью, свойственной старикам. – Сейчас уже нет. Это в прошлом. Сесватха… Открывается его жизнь… Не только житейские подробности, но и его тайны.

Целая жизнь прошла в раскапывании другой жизни, в изучении скучных мелочей сквозь линзу благих и апокалиптических предзнаменований. Двадцать лет! Как тут сохранить равновесие? Если долго копаться в грязи, начинаешь ценить камни.

– Он сдается, – заставила она себя произнести.

– Именно так! Я знаю, я сейчас говорю как сумасшедший, но такое чувство, будто он знает.

Кивнуть оказывается трудно, словно жалость сковала ей мышцы в той точке, где соединяются шея и голова. Какие же запасы целеустремленности ему потребовались? Не только надолго погрузиться в работу, лишенную сколько-нибудь осязаемой выгоды, но и не иметь при этом никаких видимых способов оценить успех – какими же усилиями это далось?! Год за годом, сражаясь с незримым, собирая надежду по крохам из дыма и смутных воспоминаний… Каких же надо достичь глубин убежденности? Каким упорством достижимо подобное?

Таким не обладает здравый ум.

Маски. Поведение – это вопрос выбора подходящей маски. Этому научил ее бордель, а Андиаминские Высоты только закрепили пройденное. Можно представить себе, что выражения лица находятся каждое на своем месте: здесь – тревога, там – приветливость, а расстояние между ними измеряется трудностью заставить себя из одной маски перейти в другую. Сейчас не было ничего труднее, чем втиснуть жалость в подобие живого интереса.

– А другие колдуны школы Завета испытывали нечто подобное?

Она это уже спрашивала, но стоило повторить.

– Никогда, – ответил он. На его лице и в осанке проступила дряхлость. Он сжался до оболочки шкур, облачавших его. Он стал выглядеть одиноким, каким и был на самом деле, и даже еще более отрезанным от всего мира. – Что это может означать?

Она прищурилась; ее странно задело это открытое проявление слабости. И в этот момент что-то произошло.

Метка уже подорвала его, сделала уродливым, как изношенная и порванная вещь. Как будто истерзаны и искорежены были края его души, саму его сущность бередила ткань повседневности. Но вдруг Мимара увидела что-то еще, имеющее оттенок суждения, словно благословение и порицание стали подобны струе, воспринимаемой лишь при определенном свете. Что-то нависло над ним, истекало из него, нечто осязаемое… Зло.

Нет. Не зло. Проклятие.

Он проклят. Почему-то она знала это с той же уверенностью, с какой младенцы узнают, что у них есть руки. Бездумно. Безошибочно.

Он проклят.

Она моргнула, и иной глаз закрылся, и Ахкеймион снова превратился в постаревшего волшебника. Внешние грани столь же непроницаемы, как раньше.

Тоска захлестнула ее, неясная и неудержимая, бессилие, которое накатывает, когда потери множатся, переходя мыслимые пределы. Сжав рукой одеяло, она заставляет себя подняться на ноги и спешит сесть рядом с Ахкеймионом на холодной земле. Она смотрит на него привычными, хорошо знакомыми ей глазами, взгляд которых обещает пойти за ним на край света. Она понимает, что он полон отчаяния, он развалина могучего некогда человека.

Но, кроме того, она знает, что надо делать ей – что дарить. Еще один урок из борделя. Это так просто, потому что именно этого страждут все безумцы, об этом тоскуют более всего остального…

Чтобы им верили.

– Ты стал пророком, – говорит она и наклоняется поцеловать его. Всю свою жизнь она мучила себя мужчинами. – Пророк прошлого.

Воспоминание о его силе похоже на благовоние.


Угрызения совести начинаются позже, в темноте. Почему нет места более одинокого, чем влажный от пота уголок рядом со спящим мужчиной?

И в то же время, нет места более безопасного?

Обернув одеяло вокруг обнаженного тела, она проковыляла к тлеющему костровищу, села и, покачиваясь из стороны в сторону, попыталась выдавить из себя воспоминания о скользкой коже, сопении, сопровождающем напряженные усилия немолодого человека. Темнота непроглядна настолько, что лес и проломленная башня кажутся черными как смоль. Тепло разворошенного костра лишь подчеркивает холод.

Слезы приходят только когда он дотрагивается до нее – мягкая рука проводит по спине, падает, как лист. Доброта. Единственное, чего она выдержать не может. Доброту.

– Мы совершили первую совместную ошибку, – сказал он, словно это было нечто значительное. – Больше мы ее не повторим.

Леса никогда не дремлют в полной тишине, даже в мертвенную безветренную ночь. Соприкосновение побегов и листьев, напряжение раздваивающихся сучьев, непрестанный шорох сцепляющихся ветвей, которые вовлекают в свое движение все новые деревья, создавая переплетение пустых пространств, и только внезапно возникший на пути уступ почвы останавливает эту волну. Все вступает в сговор и вместе создает шепчущую тьму.

Примечания

1

Перевод М. Липкина.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8