Булочник взревел и повалил его на пол Полиция нашла их барахтающимися среди осколков, измазанных кремом, заключивших друг друга в объятия, какие не снились самым пылким любовникам.
В полицейском участке двое детективов отвели Ларри в кабинет.
— Расскажи нам, что стряслось, парень.
— Я хотел купить пирог, а он сыпанул мне в лицо сахаром. Спросите продавщицу, — сказал Ларри.
— Ты занимался вымогательством?
Ларри отрицательно покачал головой.
В дверь просунул голову другой детектив и сказал:
— Немчура говорит, что парень собирает деньги для ди Лукка.
Полицейский, допрашивавший Ларри, встал и вышел. Вернувшись минут через пять, он закурил.
Он больше не задал Ларри ни одного вопроса. Все чего-то ждали.
Ларри находился в полном отчаянии. Он представлял себе, как в газетах появится его имя, как мать сочтет себя опозоренной, как он сам будет объявлен преступником и брошен в тюрьму, как все станут его презирать. Кроме того, он нанес непоправимый вред мистеру ди Лукка.
Детектив посмотрел на часы, вышел и через несколько минут возвратился. Показав пальцем на дверь, он бросил:
— Ладно, парень, проваливай. Все в порядке.
Ларри ничего не понял; он отказывался верить собственным ушам.
— Тебя ждет на улице твой босс, — поторопил его детектив.
Ларри вылетел в предусмотрительно распахнутую для него дверь и увидел ди Лукка, стоящего у ступенек полицейского участка.
— Спасибо, спасибо, — пробормотал ди Лукка, неуклюже пожимая руку полицейскому. Потом он схватил Ларри за руку и поволок его дальше по улице к поджидающей их машине. За рулем сидел парень, которого Ларри смутно помнил по школе; с тех пор он его ни разу не встречал. Они с ди Лукка залезли на заднее сиденье.
Тут Ларри ждал второй по счету сюрприз. Ди Лукка вцепился в его руку и сказал по-итальянски:
— Bravo! Что ты за чудесный мальчик Я видел, что ты сделал с его рожей. Отлично! Вот негодяй! О, ты славный мальчуган, Лоренцо! Когда мне сказали, что ты двинул ему, потому что он не хотел продавать тебе хлеб, я был на седьмом небе. О, если бы ты был мне родным сыном!
Они катили по Десятой авеню в южном направлении. Ларри посмотрел в окно и увидел сортировочную станцию. Ему казалось, что он с каждой секундой все больше превращается в совершенно другого человека, что в его жилы вливается совсем другая кровь, что меняется сама его плоть. Никогда больше он не станет работать на железной дороге, никогда не испытает страха, всякий раз охватывавшего его в конторе депо. Ди Лукка и детектив пожали друг другу руки — и великолепное здание нерушимой законности развалилось у Ларри на глазах; он был спасен простым мановением руки и теперь восхищенно таращил глаза. Правда, он то и дело вспоминал кровь, залившую лицо булочника, его растопыренные руки, преграждавшие ему путь, взбешенные глазки на его изуродованной физиономии и испытывал приступы тошноты.
Ларри не удержался и сказал правду:
— Мистер ди Лукка, я не могу выколачивать из людей деньги. Я не возражаю просто собирать взносы, но ведь я не гангстер!
Ди Лукка ласково погладил его по плечу.
— Что ты, что ты! Разве кто-нибудь занимается такими делами просто ради удовольствия? Неужели я, по-твоему, гангстер? Что, у меня нет детей и внуков? Разве я — недостойный крестный отец для детей моих друзей? Да знаешь ли ты, что это такое — родиться в Италии? Там ты — всего лишь пес ты роешься, как собака, в земле в поисках кости на обед.
Ты подносишь яички священнику ради спасения души, суешь писарю бутылочку винца, хотя он покатывается со смеху у тебя за спиной. Потом padrone, землевладелец, приезжает на лето в свое имение — и все деревенские девушки торопятся прибраться в его доме и украсить его цветами. Он одаривает их улыбкой и снимает с руки перчатку, чтобы они могли осыпать его пальцы поцелуями. И тут — чудо! Америка! Этого достаточно, чтобы снова уверовать в Иисуса Христа.
В Италии я был слабее других. Если я тайком брал у padrone оливку, морковку или, не дай бог, буханку хлеба, я должен был спасаться бегством, прятаться в Америке от его мести. Зато здесь — демократия, здесь padrone не так силен. Здесь появляется шанс обмануть судьбу. Но за это приходится платить.
Кто он такой, этот немец, этот булочник, чтобы он мог зарабатывать, выпекать свой хлеб — и ни с кем не делиться? Мир — опасное место. По какому праву он выпекает хлеб на этом углу, на этой улице?
По закону? Бедные люди не могут подчиняться только закону. Тогда никто из них не выживет. По земле будут расхаживать одни padroni.
Вот ты жалеешь этого немца. И напрасно. Видел, как уважительно обошлись с тобой в полиции? Тут, конечно, главное — то, что ты мой друг, но не только. Этот булочник, обосновавшийся в двух шагах от полицейского участка, даже не присылает им кофе с булочками, не пытается с ними подружиться! Как это тебе понравится? Когда к немцу заглядывает местный полицейский, он заставляет его платить за кофе!
Ди Лукка умолк с выражением безмерного отвращения на лице.
— Этот человек воображает, — снова заговорил он, — что раз он много трудится, раз он честен и ни в чем не нарушает закон, то с ним ничего не может случиться. Дурак он! Послушай лучше меня!
Ди Лукка снова выдержал паузу, а потом продолжал уже более спокойным, вкрадчивым голосом:
— Подумай о себе. Вот ты вкалывал, был честен, тебе в голову не приходило нарушать закон. Вкалывал? Посмотри на свои руки — они у тебя, как у гориллы, от тяжелой работы!
А теперь работы не стало. Никто не придет к тебе с конвертом просто потому, что ты честен. Конечно, раз ты не преступил закон, тебя не бросят в тюрьму.
Это неплохо, но разве ты сможешь прокормить этим жену и детей? Что же делать таким людям, как мы?
«Ладно, — говорим мы, — работы нет. Мы сидим без гроша. Мы не нарушаем закон, мы не воруем, потому что честны; значит, нас ждет голод — каждого из нас, наших детей и жен». Верно?
Он ждал, что Ларри засмеется. Но Ларри смотрел на него во все глаза, ожидая продолжения. Тот заметил этот взгляд и веско произнес:
— Но, если взять судьбу в собственные руки, все изменится. Довольно! Так ты работаешь на меня или нет? Сотня в неделю и более приличная территория.
Согласен?
— Спасибо, мистер ди Лукка, это меня вполне устраивает, — спокойно ответил Ларри.
Ди Лукка по-отечески погрозил ему пальцем.
— Больше ни за кого не плати взносов.
— Не буду, — улыбнулся Ларри.
Ди Лукка высадил его на Десятой. Ларри прошелся вдоль сортировочной станции. Теперь он смекнул, что, оставаясь неизменно обходительным, трудно ожидать от людей, что они будут поступать так, как нужно тебе, — во всяком случае, когда речь заходит о деньгах. Придется проявлять суровость.
Подумать только, сколько уважения вызывает человек, совершивший жестокий поступок! Он вспомнил разбитое в кровь лицо немца и восторг ди Лукка. Вот благодаря чему у него появятся деньги, его жена и дети будут жить как семья, у главы которой есть собственное дело, он сможет помогать матери, братьям и сестрам! Если начистоту, то он ударил булочника вовсе не из-за денег. Разве он все это время не платил за него взносы?
Глава 15
Усилиями Лючии Санты семейный организм стойко выносил неизбежные в жизни невзгоды: растут дети, умирают родители, мир меняется ежеминутно. Пронеслось пять лет — а ей кажется, что минуло одно мгновение; оглянувшись, она видит длинные тени — память о былом, сущность бытия, опору духа.
За пять лет внешний мир как-то сжался. Поредели черные кучки болтушек на тротуаре, меньше стало детей, оглашающих криками вечернюю улицу.
Лязгающие локомотивы вознеслись на эстакаду, поэтому конные проводники в щегольских фуражках с козырьком, поблескивающие шпорами и размахивающие яркими фонарями, отошли в прошлое.
Пешеходный мостик над Десятой авеню стал лишним и был снесен.
Пройдет еще пять лет — и западная стена города исчезнет, а люди, ютившиеся в ней, будут развеяны, как пепел, — те самые люди, чьи предки добрую тысячу лет были соседями на итальянской улице, чьи деды умирали в тех же комнатах, где появлялись на свет.
Лючия Санта охраняла близких от более насущных опасностей, с которыми она вела непрестанную битву на протяжении последних пяти лет, но которые в конце концов делали свое дело: смерть, брак, созревание, бедность, затухание чувства долга, свойственное детям, воспитываемым Америкой. Ей не дано было знать, что она держит оборону против неизбывных напастей и что в этой борьбе ей суждено лишиться последних сил, ибо невозможно перечить самой судьбе.
Однако она создала собственный мир, став его краеугольным камнем. Ее дети, выбирающиеся, позевывая, из теплых постелей, неизменно находили на рассвете свой завтрак и одежду для школы, висящую на спинке стула рядом с плитой. Возвращаясь из школы домой, они всякий раз заставали ее либо с утюгом, либо с иглой, либо в борьбе с неподъемными котлами на огне. Она перемещалась в клубах пара, как милостивое божество, исчезая и снова появляясь, обдавая их запахом влажного белья, чеснока, томатного соуса, тушеного мяса с овощами. С небес на землю ее спускали сладчайшие песенки, льющиеся из старого радиоприемника, напоминавшего очертаниями готический собор, — шедевры Карло Бути, итальянского Бинга Кросби, сводившего с ума поколения итальянок, чья белая шляпа, выдающая вечного новичка на новых берегах, украшала вместе с салями витрину любой продуктовой лавки на Десятой авеню.
Дверь квартиры никогда не закрывалась, чтобы любой из детей мог свободно войти после школы или выбежать на прогулку. Ничье рождение, ничья смерть не мешали матери выставлять на стол дымящиеся блюда. Ночами Лючия Санта ждала, пока утихнет дом, и лишь потом сама отходила ко сну.
Никто из детей ни разу не видел ее с закрытыми глазами, ибо сон выдает беспомощность.
В ее жизни выдавались дни, месяцы, сезоны, существовавшие только благодаря редким мгновениям, сиявшим потом в ее памяти, как драгоценные камни. Скажем, одна из зим существовала только потому, что Джино, придя как-то раз из школы, застал мать совсем одну, и они были абсолютно счастливы, в молчании проведя вместе остаток дня.
Джино понаблюдал, как мать гладит белье, пока сгущались серые, холодные сумерки. Потом он встал, приподнял поочередно крышки на всех кастрюлях и принюхался. Он остался недоволен: он не больно жаловал зеленый шпинат с оливковым маслом; еще больше расстроила его кастрюля с вареной картошкой. Брякнув крышкой, он сердито бросил:
— Ма, неужели у нас нечего толком поесть?
Потом он потянулся к радио, чтобы поймать американскую станцию. Мать замахнулась на него, и он тотчас отпрыгнул в сторону. На самом деле ему была по душе итальянская станция, особенно romanze «Драматические постановки (ит.).» — именно их мать сейчас и слушала. Их герои всегда были на грани кровопролития, и он вполне понимал их речь. Американские «мыльные оперы» здорово им проигрывали. Здесь раздавались настоящие удары, родители не желали слушать детей и не ведали снисхождения, мужчины убивали любовников своих жен преднамеренно, а не случайно. Жены подсыпали мужьям яд, да такой, который вызывал у жертвы страшные мучения, сопровождаемые воплями. Муки радиогероев приносили отдохновение реальным людям.
Джино принес в кухню библиотечные книги и погрузился в чтение. На другом конце стола мать орудовала утюгом. Кухню заволокло паром. В квартире стояла тишина, потому что дома, кроме них, не было ни души: Сал с Леной играли на улице, Винни еще не вернулся с работы. Становилось все темнее, и Джино в конце концов пришлось отложить книгу.
Он поднял голову и заметил материнский взгляд — странный и неподвижный. В воздухе сгущался аромат чеснока, горячего оливкового масла, рассыпчатого картофеля; на плите булькала закипевшая вода.
Спохватившись, мать потянулась к выключателю.
Джино улыбнулся ей и снова уткнулся в книгу.
Лючия Санта, догладив белье, убрала гладильную.доску и засмотрелась на читающего Джино. Он редко улыбался, он превратился в очень строгого, непробиваемо-спокойного мальчика. Как меняются дети! Но в одном он не переменился: был по-прежнему упрям и несговорчив, а иногда казался безумным, как его отец. Она отнесла белье в спальню и разложила по ящикам. Потом она вернулась в кухню, очистила еще несколько картофелин, мелко порезала их и освободила на плите место для огромной черной сковороды. Ложка темного домашнего сала быстро растаяла от жара. Она зажарила картошку и полила ее двумя яйцами. Вывалив кушанье на тарелку, она молча поставила ее на книгу под самый нос Джино.
Джино издал радостный вопль.
— Ешь быстрее, — приказала она, — пока не пришли остальные, иначе никто из них не станет есть мой шпинат.
Он наскоро поужинал и помог матери накрыть стол для остальных.
Еще одна зима стала частью ее жизни, потому что в ту зиму умерла тетушка Лоуке. Лючия Санта пролила по старухе больше слез, чем пролила бы по собственной матери. Бедная ведьма скончалась в полном одиночестве, в зимнюю стужу, в квартире из двух пустых комнат, служившей ей гнездом на протяжении двадцати лет. На смертном одре она напоминала высохшего жучка: под ее холодной старческой кожей синели извилистые вены; ноги, превратившиеся в сухие былинки, скрючились. Единственным удобством в квартирке была черная керосиновая плита с водруженным на нее эмалированным ведром с водой.
Тетушка Лоуке, тетушка Лоуке, где же твои родные, которые обрядили бы твое тело? Где дети, которые проливали бы слезы над твоей могилой? Подумать только — ведь она, Лючия Санта, завидовала беззаботности гордой старухи, ее жизни, избавленной от мирских хлопот… Над этим сухоньким трупом она поняла свое счастье: ведь она создала мир, которому не будет конца. Мир этот никогда не отвернется от нее, она не умрет в одиночестве, ее не зароют в землю, как никому не нужное насекомое.
Впрочем, смерть старухи принесла им всем новое чудо — дружбу тетушки Терезины Коккалитти, ставшей в ту зиму, когда умерла тетушка Лоуке, наперсницей Лючии Санты и союзницей семьи Ангелуцци-Корбо.
Терезина Коккалитти внушала на Десятой авеню больше страха и уважения, чем кто-либо другой. Высокая, тощая, в неизменном трауре по умершему двадцать лет назад супругу, она терроризировала зеленщиков, бакалейщиков и мясников; домовладельцы и не заикались о просроченной квартплате, социальные работники подсовывали ей на подпись бумаги, не смея задавать заковыристых вопросов.
Язык ее был ядовит и безжалостен, костлявое лицо казалось дьявольски хитрой маской. Однако при необходимости она становилась и льстивой, и обольстительной, неизменно оставаясь опасной, как змея со смертельным жалом.
Четверо ее сыновей работали не покладая рук, однако она получала семейное пособие. Оплатив дюжину плодов, она неизменно брала с прилавка тринадцатый, бесплатный. Она смешивала мясников с грязью за несвежую телятину или лишний жир на куске. Она всегда была готова дать миру достойный отпор.
Тетушка Коккалитти научила Лючию Санту, как сэкономить лишний доллар. Яйца они покупали у славного малого, воровавшего поддоны из грузовика птицефабрики; иногда у него можно было разжиться и свежими цыплятами. Костюмы и бананы они приобретали у лысых портовых грузчиков — хотя трудно было понять, откуда берутся костюмы на разгружаемых ими судах. Платьевая ткань, шелк и настоящая шерсть предлагались прямо у дверей квартир вежливыми и красноречивыми налетчиками — соседскими юнцами, воровавшими все это добро целыми фургонами. Все эти люди обходились с беднотой более честно, чем торговцы из Северной Италии, прижившиеся на Девятой авеню, как римские стервятники.
Кто жил иначе? Да никто!
Так проходил год за годом. Всего пять лет? А кажется, что гораздо больше… Хотя время несется все быстрее. Безошибочно отмеряет его только смерть.
Наступил день, когда Panettiere нашел мертвой свою жену. Это чудовище и в смерти осталось верным себе: рядом с трупом стояла неподъемная коробка с серебряными монетами, а на лице застыло умиротворенное выражение человека, наконец-то познавшего Христа. Смерть жены полностью изменила Panettiere. Эта не ведающая усталости рабочая лошадка переложила все на плечи сына Гвидо, который вконец исхудал у горячих печей. Теперь хозяин закрывал пекарню все раньше и забросил изготовление мороженого и пиццы. Он день и ночь просиживал с другими стариками в задней комнате парикмахерской, безудержно проигрывая серебро и медь, которое при жизни ревностно хранило и преумножало покойное теперь усатое чудовище. Кроме того, он регулярно выходил подышать воздухом и совершал моцион вдоль Десятой, вышагивая, как князь, с толстой американской сигарой во рту.
Он первым и заметил, как Октавия буксирует своего будущего муженька по Тридцать первой в сторону Десятой. Он с интересом и состраданием наблюдал, как они приближаются к Лючии Санте, невинно восседавшей на своей табуретке без спинки перед родным подъездом. Достаточно было одного взгляда, чтобы понять, что семейству Ангелуцци-Корбо уготованы новые невзгоды.
Франт тащил связку книг — это взрослый-то мужчина! На голове у него была высокая копна черных волос, на носу сидели очки в роговой оправе, горбатый нос на тонком лице выдавал еврея, и не просто еврея, а с довольно-таки слабым здоровьем.
Всем мигом стало известно, что Октавия Ангелуцци собралась замуж за язычника. Скандал! Не в том дело, что еврей, а в том, что не итальянец. Хуже всего было ее своенравие. Господи, да где она нашла своего еврея? Куда ни пойди — на юг, на север, на восток, загляни за западную стену города, — на протяжении многих кварталов обнаружишь одних католиков — ирландцев, поляков, итальянцев. Впрочем, чего еще ожидать от итальянки, скрывающей грудь строгим деловым костюмом?…
Здешний люд не ведал предрассудков. Старухи, дядюшки, тетушки, крестные были счастливы, что их родственница нашла себе кормильца — лучше поздно, чем никогда. Ведь ей уже стукнуло двадцать пять, дальше можно было ждать только неприятностей.
Наконец-то, хвала Иисусу, она выйдет замуж и познает жизнь — иными словами, перестанет сжимать коленки. Ей не придется испить чашу тактичной обходительности, с какой относятся к старым девам, калекам и увечным. Как не радоваться, что Октавия теперь не сгниет, как ненадкушенный плод!
Как не вспомнить, что евреи — непревзойденные мастера по части зарабатывания денег! У Октавии Ангелуцци будет все, чего только не пожелает ее душа, и она, оставаясь хорошей итальянской дочерью, даст попробовать, что такое роскошь, своей матери, младшим братьям и сестре. Так твердили соседи, Panettiere, тетушка Коккалитти и старый ревнивый парикмахер, взиравший на пышную шевелюру еврея пылающим, алчным взором.
Лючия Санта не разделяла их оптимизма. Верно, молодой человек красив, строен и нежен, как девушка. Что до того, что он еврей, то у нее не было никаких предрассудков, просто она не испытывала ни малейшего доверия ни к кому — ни к христианам, ни к ирландцам, ни к туркам, ни к евреям. Однако на этом типе красовалось особое клеймо: где бы он ни появлялся, при нем неизменно была книжка — либо под мышкой, либо перед глазами.
Легко высмеять предрассудки бедных людей, но их доводы — плод ни с чем не сравнимого опыта.
Конечно, трудно не вспылить, услышав от вороватого сицилийца: «Если ищешь справедливости, без подношения не обойтись»; представитель достойной профессии оскорбится, услыхав от хитрой Терезины Коккалитти: «Адвокат — значит, вор». У Лючии Санты была своя поговорка: «Семьи книгочеев голодают».
Разве не наблюдала она своими собственными глазами, как Октавия засиживается до поздней ночи, глотая книгу за книгой (она не осмеливалась произнести это вслух, но разве не тут гнездится причина болезни дочери и длительного пребывания в санатории?), вместо того чтобы шить платья для созревающих дочерей Сантини, Panettiere, сумасшедшего парикмахера и зарабатывать невесть сколько долларов? Теперь и сыновья — Винни, Джино, даже Сал — бегали в библиотеку за этими своими пустяковыми книжками, забывая об окружающем их мире и о своих обязанностях в нем. И для чего? Чтобы набивать головы лживыми баснями, чтобы заглядывать в мир, в котором им не суждено жить? Что за глупость!
Она не знала грамоты и потому не подвергалась опасности совращения. Ей была чужда магия книг.
И все же она чувствовала их власть и редко возвышала протестующий голос. Но как много она видела людей, уворачивающихся от превратностей жизни, уклоняющихся от каждодневной схватки за существование! Подобно тому, как бедняку не следует попусту тратить деньги на выпивку и карты, а женщине — понапрасну мечтать о счастье, так и юношам, которым предстоит великая битва, не подобает отравлять себе душу сказками и грезами, завораживающими их и заставляющими ночи напролет шелестеть страницами.
Если бы Лючия Санта знала, насколько она права, она бы выгнала Нормана Бергерона из своего дома с помощью tackeril. Ведь он оказался настоящим отступником, не пожелавшим биться с ближними ради куска хлеба. Глупец, беспомощный добряк, он не использовал сполна свой диплом об окончании колледжа и избрал долю социального работника; однако он не был наделен сильным характером, необходимым тем, кто раздает милостыню Он напоминал скорее мясника, падающего в обморок при виде крови. Дядя устроил его клерком в свою пошивочною фирму, где он и встретил Октавию Подобно всем слабым людям, Норман Бергерон имел тайный порок — он был поэтом. Причем, что хуже всего, стихи он писал не по-английски, а на идиш. Этим горе не исчерпывалось он знал в жизни толком только одно — литературу на идиш, а сей талант, по его же собственным словам, пользовался наименьшим спросом среди всех земных талантов Однако все это им только предстояло узнать. Несмотря на все свои опасения, Лючия Санта удивляла дочь тем, что находила некое странное удовлетворение в том, что та избрала в мужья не итальянца.
При этом она, разумеется, мечтала, чтобы все ее сыновья женились на хороших итальянских девушках, знающих с колыбели, что в семье правит мужчина, которому надо прислуживать, как князю, кормить его отменной пищей, приготовление которой отнимает много часов; такая жена ухаживает за детьми и за домом, не взывая о помощи. Да, да, все ее сыновья должны жениться на хороших итальянских девушках! Ее сын Лоренцо уже обрел счастье со своей Луизой — вот вам доказательство.
С другой стороны, какая мать, настрадавшаяся от мужского тиранства, пожелает своей нежной дочери тирана-итальяшку, деспотичного новичка, запирающего жену в четырех стенах, никуда не выводящего ее, кроме свадеб и похорон; вопящего, как дикий козел, если спагетти не дымятся на столе в тот священный момент, когда его высочество соизволит переступить порог; такой муженек и пальцем не пошевелит, чтобы помочь беременной жене, а будет сидеть сиднем как ни в чем не бывало, пыхтя своей вонючей сигарой, пока жена с раздувшимся брюхом балансирует на подоконнике и, моя грязные окна, рискует соскользнуть вниз и медленно, как воздушный шарик, поплыть навстречу мостовой Десятой авеню.
Так что слава богу, что Октавия выходит замуж не за итальянца, а за человека, способного проявить снисхождение к женщине. Лючия Санта всего раз позволила себе оскорбительное замечание в адрес избранника дочери, и то спустя много лет. Как-то раз, судача с женщинами и проклиная детей одного за другим за неблагодарность и тупость, она, не находя за Октавией подходящего преступления, сказала, стараясь разжечь в себе злобу: «А эта, самое рассудительное мое дитя, взяла в мужья единственного из всех евреев, которому невдомек, как делаются деньги…»
Как бы то ни было, свадьба стала подходящим завершением пяти счастливым годам. Лючия Санта настояла на пышной свадьбе и церковном венчании.
Норман Бергерон не стал чинить препятствий ее замыслу. В этом смысле книгочейство оказалось достоинством. Он не отказывался жениться по христианскому обряду и воспитывать детей христианами.
Его семья тоже не протестовала. Он объяснил Лючии Санте, что из-за такой женитьбы родня отвернулась от него, словно его вовсе нет на свете.
Столь радостная весть порадовала Лючию Санту.
Это только упрощает дело: значит, Октавия и Норман будут принадлежать ей одной.
Глава 16
Лючия Санта не поскупилась на расходы. Свадьба, сыгранная в ее квартире, прошла на славу На лестничной клетке выстроились огромные пурпурные кувшины с вином из подвала пекарни. Стол и застеленные кровати были завалены горами сочащейся жиром ветчины и кругами твердого сыра, красочные свадебные торты и длинные миндальные орехи с кремом отягощали серебряные подносы. В кухне некуда было шагнуть из-за ящиков с содовой — апельсиновой, клубничной и прочих, — громоздящихся до самого потолка.
На свадьбе перебывали все обитатели Десятой авеню; даже возгордившиеся родственнички, перебравшиеся в собственные дома на Лонг-Айленде, — и те на сей раз снизошли до болтовни с нищей деревенщиной, с которой они так спешили расстаться.
Кто же не польстится на такую свадьбу, кому не любопытно взглянуть на жениха-язычника9 Молодежь отплясывала в гостиной, усыпанной серпантином, под музыку граммофона, позаимствованного у безумного парикмахера. В другом конце квартиры, в столовой и кухне, судачили старые итальянки, чинно сидя на многочисленных соседских стульях, расставленных вдоль голубых стен. Октавия передала матери огромный шелковый кошелек с презентованными конвертами с деньгами, и та любовно прижимала его к бедру. Время от времени она разжимала его серебряные челюсти, и кошелек проглатывал очередное подношение.
Для Лючии Санты это был день пожинания лавров. Однако даже самый прекрасный день никогда не проходит без неприятностей.
Школьная подружка Октавии, итальянка по имени Анжелина Ламбрекора, семейство которой жило теперь в собственном доме с телефоном, забежала ненадолго, чтобы пожелать Октавии счастья и высокомерно вручить ей дорогой подарок Однако на эту потаскушку засмотрелись все мужчины на свадьбе, как молодые, так и не очень. На ее лице лежал прекрасный профессиональный грим, тушь была нанесена безупречно, а губная помада скрывала похотливые очертания ее большого рта, но делала его при этом пленительным, как гроздь темного итальянского винограда. Она была одета по невиданной моде — то ли в костюм, то ли в платье, выставив на всеобщее обозрение почти всю грудь. Ни один из мужчин не упустил возможности потанцевать с ней. Ларри совсем забыл из-за нее о собственной жене, так что бедная Луиза даже пустила слезу. Он расхаживал перед ней, распустив хвост, как павлин, используя все свои чары и демонстрируя ровные, белоснежные зубы в самой обезоруживающей из богатого арсенала своих улыбок. Анжелина флиртовала со всеми без исключения и виляла в танце задом так соблазнительно, что и Panettiere, и его сын Гвидо, и прищурившийся по такому случаю парикмахер, и седой семидесятилетний Анжело, вся жизнь которого заключалась в его кондитерской лавке, — все забыли о болтовне и о вине и замерли, как голодные псы, вывалив языки и согнув коленки, чтобы ослабить томление в паху, пожирая ее пылающими взглядами.
В конце концов Анжелина, чувствуя, как плывет ее грим от духоты, объявила, что ей пора уходить, иначе она опоздает на свой поезд, идущий на Лонг-Айленд. Октавия быстро чмокнула ее, чтобы поскорее выпроводить, поскольку даже Норман Бергерон, забывший на один вечер о своих книгах, не сводил с Анжелины своих поэтических глаз в роговых очках.
Все понятно: потаскухам принадлежит в мире достойное место. Но настанет время, когда и у нее родятся дети, когда и она разжиреет или постареет и будет сплетничать в кухне, уступив место молодым.
Пока же эта бесстыжая штучка, усыпанная блестками, холодно пренебрегая лучшими людьми Десятой авеню, молодыми и старыми, упорхнула на кухню, чтобы попрощаться с Лючией Сантой; она ворковала с ней, как прирожденная американка, словно почтенная мамаша — ровня ей, молодой и обольстительной. Лючия Санта ответила ей самой холодной и отстраненной улыбкой, какими владеют одни баронессы, и, благосклонно принимая комплименты, думала про себя, что ее маленькая Лена, родись она в такой семье, живи она в доме на Лонг-Айленде, превратись она в конце концов в такую же американскую леди, все равно не избежала бы доброй материнской порки.
Анжелина совсем уже собралась уходить, когда стряслась беда: она заметила Джино, шестнадцатилетнего юнца, но уже высокого, смуглого, сильного, красивого, в новом синем костюме с иголочки, купленном по случаю торжества у воришки-грузчика.
До сей поры Джино оставался на подхвате, открывая бутылки с содовой, выбивая пробки из винных бутылок и обнося напитками итальянцев, облюбовавших кухню. Он был спокоен и безразличен, он двигался со стремительностью ртути, придававшей ему привлекательности. Он заставил всех уважать себя, как того требовала старая итальянская традиция, — ведь он прислуживает почтенным старейшинам! Одна Лючия Санта знала, что на самом деле для него не существует людей, собравшихся в кухне. Он не видел их лиц, не слышал их голосов, не заботился об их отношении к себе, для него не имело значения, живы они или мертвы. Он перемещался в мире, которого на самом деле не существовало, но который поймал его и пленил на этот вечер. Да, он прилежно обслуживал их, но только для того, чтобы быстрее пролетело время.
Но, поскольку родственникам все это было невдомек, он произвел на них большое впечатление, особенно на дальнего родственника из Такахо «Пригород Нью-Йорка, расположенный севернее Бронкса»Пьеро Сантини — владельца четырех грузовиков, темнобородого и худого, как рельс, от упорного труда. При нем находилась его толстая и глупая жена, увешанная поддельными драгоценностями, тоннами поглощавшая печенье, а также робкая дочка семнадцати лет от роду, сидевшая между матерью и отцом и не сводившая с Джино глаз.
Пьеро Сантини заметил пылкий взгляд дочери — и не удивительно, поскольку он стерег ее, как цепной пес. Сперва он только хмурился, но потом призадумался. Его малышка Катерина была воспитана в строгости, в старом итальянском стиле. Ей не позволялись все эти дружки, свидания и танцы вне семейного надзора. «Ха-ха-ха! К черту танцы!» — говаривал он с непристойным хихиканьем.