В утреннем воздухе ощущался льдистый запах осени, умирающие деревья под солнечными лучами и опавшие листья были объяты темно-коричневыми и красноватыми языками пламени. Откуда-то доносился тонкий хмельной аромат палых яблок, а из-за садов и зеленых холмов тянуло влажной свежестью реки, омытой осенними дождями.
На противоположной стороне Курфюрстеналлее Гелла увидела симпатичную девушку с четырьмя детьми, которые играли под деревьями, разрушая холмики пожухлых листьев. Ей стало холодно, и она вернулась в дом.
Она спустилась в погреб и сняла крючок с петли на сетчатой двери. Она наполнила тазик продолговатыми угольными брикетами и попыталась его поднять, но, к собственному удивлению, не смогла. Она поднатужилась, но обессиленное тело не слушалось, и у нее закружилась голова.
Она испугалась и прислонилась к сетке. Скоро головокружение прошло. Тогда она взяла три брикета и сложила их в фартук. Она закрыла сетчатую дверь, накинула крючок на петельку и начала подниматься по ступенькам.
На полдороге она остановилась: ноги не шли.
Она постояла так, ничего не понимая, и вдруг ужасный холод пробежал у нее по спине. В виске взорвался какой-то сосуд, и голову пронзила невыносимая боль, точно ее проткнули стальным копьем.
Она не услышала, как уголь, выкатившись из фартука, с грохотом полетел вниз по ступенькам.
Она оступилась и начала падать — и тут увидела лицо фрау Заундерс, перегнувшейся сверху через перила, с ребенком на руках. Она видела их смутно, точно через плотную завесу, но очень близко.
Она воздела к ним руки, закричала, а потом стала удаляться от испуганного лица фрау Заундерс и от спеленатого младенца и с криком упала в бездну, в последний миг уже не слыша своего крика.
Глава 22
Эдди Кэссин ходил взад-вперед по кабинету.
Инге терпеливо убеждала кого-то по телефону, что ей необходима эта информация. Потом она набирала другой номер и повторяла все то же самое.
Она обернулась к Эдди и протянула ему телефонную трубку. Эдди взял трубку:
— Да?
Мужской голос на почти чистом английском языке веско произнес:
— Прошу прощения, мы не даем подобную информацию по телефону.
Эдди понял, что с обладателем этого голоса спорить бесполезно. Он понял это по его тону: говорил человек, строго подчиняющийся инструкциям, которые имели абсолютную силу в его пусть узком, но строго упорядоченном мирке. Он сказал:
— Позвольте попросить вас об одном. В вашем госпитале лежит женщина, ее муж, или любовник, называйте, как хотите, находится сейчас во Франкфурте. Если положение столь угрожающее, может быть, стоит позвонить ему и попросить немедленно вернуться в Бремен?
Солидный голос ответил:
— Я бы посоветовал вам поступить именно так.
— Он находится там по срочному делу, — продолжал Эдди. — Он вернется только в том случае, если в этом есть острая необходимость.
Наступила пауза. И вдруг солидный голос озабоченно произнес:
— Думаю, вам необходимо срочно вызвать его сюда.
Эдди положил трубку. Инге смотрела на него, широко раскрыв глаза.
— Принеси чистый стакан, — попросил он.
Когда она вышла, он снял трубку и попросил армейскую телефонистку соединить его с Франкфуртом. Он еще ждал у телефона, когда Инге принесла стакан. Он попросил ее подержать трубку и сделал себе крепкий коктейль из джина и грейпфрутового сока. Потом взял трубку.
Наконец его соединили с Франкфуртом, а потом переключили на адъютантский отдел штаба.
Он переговорил с тремя штабными офицерами, прежде чем узнал, что Моска был там вчера и теперь, вероятно, находится в юридическом отделе.
Когда он дозвонился в юридический отдел, ему сказали, что Моска ушел час назад. Никто не знал, где он может быть сейчас. Эдди бросил трубку и допил коктейль. Он налил себе еще и снова стал набирать номер. Дозвонившись до франкфуртского коммутатора, он попросил соединить его с центром радиоинформации штаба командования.
Ответил дежурный сержант, которому Эдди объяснил, зачем ему понадобился Моска, и попросил его передать по радио, чтобы Моска подошел к телефону. Сержант отключился. Потом он вернулся и сказал, что сообщение передано по радио и надо еще подождать.
Эдди ждал долго. Он успел уже допить второй стакан, когда вдруг в трубке послышался голос Моски:
— Алло, кто это?
В его голосе слышалось только удивление — не тревога.
Эдди на мгновение потерял дар речи.
— Уолтер, это Эдди. Как там у тебя продвигается?
— Пока трудно сказать, — ответил Моска, — меня отфутболивают из одного отдела в другой.
Что— нибудь случилось?
Эдди прокашлялся и сказал будничным тоном:
— Мне кажется, тебе придется это дело спустить на тормозах, Уолтер. Майерше звонила твоя хозяйка и сказала, что Геллу забрали в госпиталь.
Майерша сообщила мне на базу, я звонил в госпиталь, но они не стали ничего говорить по телефону. Вроде бы дело серьезное.
На том конце провода повисло молчание, но потом Моска заговорил снова, запинаясь, словно подыскивал нужные слова:
— Тебе правда больше ничего не известно?
— Клянусь богом! — сказал Эдди. — Но тебе надо вернуться.
Наступила долгая пауза.
— Постараюсь успеть на ночной шестичасовой поезд. Встреть меня на вокзале, Эдди. Кажется, поезд прибывает около четырех утра.
— Естественно, — сказал Эдди. — А сейчас я поеду в госпиталь. Ладно?
— Конечно. Спасибо тебе, Эдди. — Раздался щелчок, и Эдди положил трубку.
Он налил себе еще стакан и сказал Инге:
— Сегодня я не вернусь, — положил бутылку джина и жестянку грейпфрутового в портфель и ушел.
Бремен был объят мраком, когда Моска сошел с франкфуртского поезда. Было около четырех утра. На привокзальной площади стоял едва различимый во тьме армейский зеленый автобус.
Площадь освещалась лишь несколькими тусклыми фонарями, которые отбрасывали на мостовую узкие рамки света.
Моска пошел в зал ожидания, но Эдди там не было. Тогда он вышел на улицу, но не нашел знакомого джипа.
Он постоял в недоумении несколько минут, потом зашагал вдоль трамвайных путей по Шваххаузерхеерштрассе, свернул на длинную змеистую Курфюрстеналлее и стал осторожно пробираться среди развалин этого призрачного города. Впоследствии он никак не мог себе объяснить, почему не пошел сразу в госпиталь.
Подойдя к своему дому, Моска увидел, что в кромешном мраке города горело только одно окно, и сразу понял, что это окно его квартиры. Он свернул на тропинку. Взбегая по лестнице, он слышал плач ребенка.
Он открыл дверь гостиной и увидел фрау Заундерс. Она сидела на диване лицом к двери и катала коляску взад-вперед по ковру. Ребенок плакал тихо и безнадежно, словно ничто не могло его успокоить. Лицо фрау Заундерс было бледным и измученным, а обычно аккуратно убранные волосы свисали длинными прядями.
Он стоял в дверях и ждал, что она скажет, но увидел лишь ее испуганный взгляд.
— Как она? — спросил он.
— Она в госпитале, — ответила фрау Заундерс.
— Знаю. Как она?
Фрау Заундерс не ответила. Она перестала катать коляску и закрыла лицо руками. Ребенок заплакал громче. Фрау Заундерс начала тихо раскачиваться.
— Как же она кричала! — прошептала она. — О, как же она кричала!
Моска молчал.
— Она упала с лестницы и так кричала! — плача сказала фрау Заундерс.
Она опустила руки, точно не могла больше скрывать своего горя, и начала катать коляску взад-вперед. Ребенок замолк. Фрау Заундерс взглянула на Моску, все еще стоящего в дверях.
— Она умерла. Она умерла вчера вечером.
Я ждала вас.
Она увидела, что Моска все еще чего-то ждет, точно она ему еще не все сказала.
А у него все онемело внутри, как будто его вдруг поместили в тонкую хрупкую оболочку, защищающую от боли и света. Он снова услышал слова фрау Заундерс: «Она умерла вчера вечером» — и поверил ей, хотя и не мог принять эти слова за правду. Он вышел из дома и окунулся во мрак улицы. Добравшись до госпиталя, он двинулся вдоль длинного железного забора и так дошел до главных ворот.
Моска направился к административному зданию. За стойкой круглосуточного дежурного сидела монахиня в огромной белой шляпе. На стуле у стены он заметил Эдди Кэссина.
Эдди встал и замер. Он кивнул монахине. Та сделала Моске знак, чтобы он шел за ней.
Моска последовал за широкополой шляпой по длинным безмолвным коридорам. В тиши он слышал беспокойное дыхание спящих. В конце коридора они прошли мимо одетых в черное женщин, которые, преклонив колени, драили кафельный пол.
Они свернули в другой коридор. Монахиня открыла дверь в небольшую комнату, куда он зашел за ней. Она отошла в сторону.
Моска сделал шаг вперед и в углу, на белой подушке увидел лицо Геллы. Ее тело было покрыто белой простыней, доходящей до подбородка. Он не смог ее рассмотреть и подошел ближе.
Глаза были закрыты, опухоль на щеке исчезла, словно жизнь и болезнь одновременно покинули ее тело. Губы были бледными, почти белыми. В лице не было ни кровинки, кожа расправилась — она казалась ему помолодевшей, но лицо было невыразительным и пустым, а большие впадины вокруг закрытых глаз делали ее похожей на слепую.
Моска сделал еще шаг вперед, встал вровень с кроватью и заметил, что на подоконнике занавешенного окна стоит ваза с белыми цветами. Он стал смотреть на Геллу и растерялся, поняв только теперь, что ему придется принять факт ее смерти, но не зная, что же делать. Он видел смерть в куда более жестоких проявлениях, но теперь, когда смерть предстала перед ним в ином облачении, когда впервые в жизни он видел человека, которого когда-то целовал и обнимал и который теперь уже его не слышит и не видит, он почувствовал отвращение к этому мертвому существу. Он протянул руку, дотронулся до слепых глаз, до холодного лица и положил ладонь на холодную простыню, покрывающую ее тело. Раздался странный хрустящий звук, и он чуть-чуть сдвинул простыню вниз.
Ее тело было обернуто в плотную упаковочную бумагу, и Моска заметил, что под бумагой она нагая. Монахиня за его спиной зашептала:
— Многие так нуждаются в одежде.
Он снова укрыл труп простыней и понял, что надежно защищен от горя непробиваемой броней, приобретенной им за годы войны: воспоминания об этих ужасных годах теперь были его щитом.
«Что же, — думал он, — разве я не найду платья, в котором ее можно похоронить? Конечно, я это сделаю». И вдруг сотни тысяч врагов засуетились у него в крови, застучали в висках, в горле встал ком, гигантская рука сдавила сердце, и свет померк в глазах. И, не помня себя, он бросился вон из этой комнаты и в следующий момент уже стоял в коридоре, держась за стену.
Монахиня терпеливо ждала, пока он придет в себя. Наконец Моска проговорил:
— Я принесу ей нормальную одежду, оденьте ее, я вас прошу.
Монахиня кивнула в знак согласия.
Он вышел за ворота госпиталя и пошел вдоль забора. Хотя в голове у него все еще мутилось, он увидел приближающийся трамвай и спешащих людей. Комендантский час кончился. Он старался сворачивать в пустынные улицы, но не успевал он пройти и нескольких шагов, как словно из-под земли возникали люди. Потом из-за холмов над горизонтом встало холодное зимнее солнце, и бледный рассвет озарил землю. Он уже оказался на окраине города. Впереди виднелись луга. Было очень холодно. Моска остановился.
Теперь он со всем смирился и даже не удивлялся, как все ужасно сложилось. В душе у него остались лишь усталость и безнадежность, а где-то глубоко-глубоко таилась постыдная вина.
Он стал думать, что ему теперь надо делать: принести коричневое платье в госпиталь — в нем похоронят Геллу. Потом организовать похороны.
Эдди поможет: сделает все, что надо. Он пошел обратно и тут почувствовал что-то тяжелое на плече. Оказывается, он нес свою голубую спортивную сумку! Он страшно устал, идти ему было далеко — и он бросил ее в глубокую влажную траву. Потом поднял глаза к мерзлому утреннему солнцу и зашагал в город.
Глава 23
Небольшой кортеж выехал из железных ворот госпиталя и потянулся в город. Серый утренний свет набросил на городские руины призрачную дымку.
Впереди ехала санитарная машина с гробом Геллы. За ней медленно полз джип, открытый всем ветрам. На переднем сиденье Эдди и Моска съежились, укрываясь от ветра. Фрау Заундерс на заднем сиденье плотно укуталась в коричневое армейское одеяло, тая от окружающего мира свою печаль.
Скорбный караван замыкал «Опель» — колымага с паровым двигателем и с небольшим дымоходом.
В «Опеле» ехал настоятель церковного прихода, к которому принадлежала фрау Заундерс.
Караван двигался навстречу транспорту и пешеходам, направлявшимся к центру города: трамваям, набитым рабочим людом, армейским автобусам и толпам людей, чей жизненный ритм подчинялся смене работы, отдыха и сна.
Колючие заморозки поздней осени, которые наступили неожиданно рано и оттого казались куда холоднее самых жестоких зимних морозов, заледенили металлические внутренности джипа, сковали льдом тело и душу. Моска наклонился к Эдди:
— Ты не знаешь, где кладбище?
Эдди кивнул.
— Давай рванем туда!
Эдди свернул влево, помчался по широкому проспекту и скоро выехал за городскую черту.
Потом он свернул в узкий переулок, въехал в деревянные ворота и скоро остановился на небольшой площадке, за которой начинались длинные ряды могильных плит.
Они остались сидеть в джипе. Фрау Заундерс откинула одеяло. Она была в черном пальто, в шляпке с вуалью и в черных чулках. Ее лицо было серым, как сегодняшний день. Эдди и Моска были в темно-зеленых офицерских мундирах.
В кладбищенские ворота медленно въехала санитарная машина. Вылезли шофер и его напарник. Эдди и Моска пошли им помочь. Моска узнал в обоих тех немцев, которые привезли Геллу в госпиталь. Они открыли заднюю дверь фургона И выдвинули оттуда черный ящик. Моска и Эдди схватились за ручки.
Гроб был сделан из досок, выкрашенных в черный цвет, по бокам висели голубые железные ручки. Оба санитара посмотрели на Моску, но сделали вид, что не узнали его. Они развернули гроб, чтобы идти впереди. Гроб был очень легкий.
Они двинулись по дорожке, проходя мимо покореженных могильных плит, и скоро остановились перед свежевырытой могилой. Два маленьких круглоплечих немца в кепках и темных куртках отдыхали, сидя на соседней могиле и подложив себе под зады черные, в форме сердца заступы. Они молча смотрели, как гроб опускают около вырытой ими ямы. За ними высилась горка влажной земли.
В ворота въехал «Опель». Из его трубы в серое небо поднимались клубы скорбного дыма. Вышел священник. Это был высокий сухощавый мужчина с суровым бугристым лицом. Он шел медленно, чуть ссутулившись, полы его длинной черной сутаны волочились по земле. Он сказал что-то фрау Заундерс, потом обратился к Моске. Моска смотрел в землю. Он не понимал баварского акцента.
Тишина была нарушена монотонной молитвой. Моска понял слова «любовь» и «молимся» — немецкое «молимся» было похоже на английское «умоляем», потом услышал «прости», «прости» и «прими», «прими» и еще что-то вроде «мудрость», «милосердие» и «любовь господа». Кто-то протянул ему горсть земли. Он бросил ее и услышал, как земля стукнулась о дерево, потом услышал, как еще несколько комьев земли со стуком упали на дерево. Потом земля застучала глухо и ритмично, точно сердцебиение, которое становилось все тише, пока вздохи падающей земли не стали совсем неслышными, и сквозь громкий стук крови в висках Моска услышал тихий плач фрау Заундерс.
Наконец все стихло. Он услышал, что все куда-то пошли. Послышалось урчание мотора, потом другого, потом взревел паровой двигатель «Опеля».
Моска оторвал взгляд от земли. Туман, тянущийся из города, уже проник на территорию кладбища и повис над могилами. Он поднял глаза к серому небу — так молящийся воздевает очи горе.
В сердце своем он возопил с бессильной ненавистью: «Верую, верую!» Он кричал, что верует в бога истинного, что теперь он узрел его в небесах, увидел истинного жестокого и деспотичного отца, безжалостного, немилосердного, умытого кровью, купающегося в ужасе и страданиях, пожираемого собственной безумной ненавистью к человеку.
В сердце и душе его отверзлись зевы, чтобы приять узренного им бога, и бледно-золотое солнце явило свой лик из-за серой плащаницы неба и устремило взгляд своего ока на землю.
На равнине, за которой начинались городские кварталы, он увидел санитарную машину и «Опель». Они ползли по холмистой петляющей дороге. Оба могильщика исчезли, фрау Заундерс и Эдди сидели в джипе, дожидаясь его. Фрау Заундерс завернулась в одеяло. Стало очень холодно.
Он махнул им рукой, давая понять, чтобы они уезжали без него, и стал смотреть вслед удаляющемуся джипу. Фрау Заундерс в последний раз обернулась, но он не разглядел ее лица. Черная плотная вуаль на шляпке и сгустившийся туман мешали ему рассмотреть ее глаза.
Оставшись один, Моска наконец-то смог взглянуть на могилу Геллы, на холмик земли, под которым теперь лежало ее тело. Он не чувствовал щемящего чувства горя. Его обуревало лишь ощущение утраты — точно ему больше ничего не хотелось и в мире больше не осталось места, куда бы он мог пойти. Он смотрел на равнину и на очертания города, под руинами которого было погребено больше костей, чем могла бы вместить эта освященная кладбищенская земля. Мертвое зимнее солнце, объятое тучами, струило бледно-желтый свет, и Моска попытался представить себе прежнюю жизнь — все, что он когда-либо знал или чувствовал. Он попытался перенестись с этого гигантского, покрытого могилами континента в мир детских игр, на улицы детства, ощутить материнскую любовь, припомнить лицо давно умершего отца, свое первое прощание с родными. Он вспомнил, как мать всегда повторяла: «У тебя нет иного отца, кроме отца небесного». И еще: «Ты должен быть праведником, потому что у тебя нет отца и господь твой отец». Он попытался мысленно перенестись в то время и снова испытать тогда им испытанную любовь, познать жалость и милосердие, чьи потоки питали колодцы слез…
Желая вызвать в душе страдание, он стал думать о Гелле, о ее хрупком лице с голубыми жилками — бледном, беззащитном перед смертью и перед жизнью. Он думал о ее инстинктивной любви, которая магическим образом расцвела в ее сердце, и думал о том, какой же фатальной была эта любовь-болезнь: да, в этом мире она была страшным недугом, страшным и смертельным, как несвертываемость крови.
Он зашагал по узкой тропинке мимо разрушенных, изъязвленных войной могил. Он покинул кладбище. Он брел по городу, и в его мозгу роились воспоминания о Гелле: какой она была, когда он вернулся, как она его любила, как дарила любовь, которая была ему необходима, чтобы выжить, какое это было невероятное блаженство, когда он ее нашел, — но теперь ему казалось, будто даже тогда он знал, что с ним она встретит лишь смерть и найдет свой конец на этом кладбище.
Он тряхнул головой. Да нет, подумал он, просто не повезло. Он вспомнил, как много раз вечерами приходил домой — ужин стоял на столе, она уже спала на кушетке, он брал ее на руки и относил в кровать, уходил, потом возвращался, а она спала глубоким мирным сном, в чьих объятиях он чувствовал себя в безопасности. Просто не повезло, подумал он снова, снимая с себя какую-либо вину, но на сей раз безнадежно, вспомнив о собственной жестокости — как он заточил ее в узилище одиночества, не позволяя ей уделить хоть немного внимания людям, которых она любила.
Уже оказавшись на окраине города, он обратился к другому богу, попытался призвать его из того мира, в котором жила его мать, в котором жили благополучные семьи, беззаботные сытые дети, добродетельные жены, кого узы брака обеспечили всеми радостями жизни. Он попытался перенестись в этот мир, где так много разнообразнейших наркотиков, притупляющих страдания, и укрыться в тени воспоминаний, которые могли бы принести ему теперь утешение.
О, если бы он смог увидеть представший его взору город нетронутым, если бы его каменные покровы не искрошились, а плоть была не сокрушена, и если бы солнце приветливо светило, а железное небо кровоточило бы светом, и если бы он смог проникнуться любовью к людям, пробирающимся сквозь заиндевевшие развалины, — он бы призвал бога, который скрывает свой истинный лик под маской терпеливого милосердия…
Моска спустился с холма и ступил на мостовую. Теперь он уже не мог представить себе образ Геллы. Лишь однажды на покрытой туманом улице ему в голову пришла ясная и четкая мысль: «Все кончено». Но уличный туман проник в его сознание, прежде чем он сумел подумать, что бы это значило.
Глава 24
Он дал фрау Заундерс денег и попросил, чтобы она позаботилась о ребенке, а сам переехал обратно в общежитие на Метцерштрассе. В последующие дни он ложился спать рано, когда у соседей только-только начинались гулянки. В комнатах внизу и сверху звучали смех и музыка, но он спал, ничего не слыша. А глубокой ночью, когда умирали последние звуки шумного веселья и общежитие погружалось в тишину и мрак, он просыпался.
Он смотрел на часы, лежащие на тумбочке, — они всегда показывали то час, то два. Он лежал, не шевелясь, боясь включить лампу, чей тусклый свет нагонял на него тоску. Перед рассветом он засыпал, и его не будил даже шум собирающихся на службу обитателей большого дома. И так повторялось изо дня в день, каждую ночь. Просыпаясь, он брал часы, подносил к глазам кружок светящихся точек в надежде, что они покажут сегодня время хотя бы на час ближе к рассвету. И всякий раз он закуривал и садился, упираясь в спинку кровати, и сидел, готовясь провести без сна оставшиеся томительные часы предутреннего мрака. Он слушал пение водопроводных труб и тяжкое дыхание занимающихся любовью соседей за стеной — их сонные стоны и всхлипы, казавшиеся шепотками смерти, приглушенные вскрики сомнамбулической страсти и шум спускаемой в унитазе воды.
А потом раздавался тихий скрип половиц, какие-то щелчки, и дом погружался в сон. Иногда откуда-то издалека доносилось бормотание радиоприемника, потом кто-то громко звал кого-то, в коридоре слышались шаги, после чего под окнами раздавался женский смех. На рассвете Моска засыпал и просыпался лишь ближе к полудню в тихом, опустевшем доме и замечал на стенах бледно-лимонные лучики зимнего солнца.
В один из таких дней, две недели спустя после похорон, тишину дома нарушили чьи-то шаги на лестнице. В дверь постучали. Моска встал с постели и надел брюки. Он подошел к двери, отпер замок и распахнул дверь.
Перед ним стоял человек, чье лицо он видел лишь однажды, но не забыл. Лысый череп, обрамленный золотистой каймой волос, мясистый нос и обильные веснушки. Хонни. Улыбнувшись, он спросил:
— Позвольте войти?
Моска отступил в сторону, пропуская гостя в комнату, и закрыл дверь. Хонни поставил портфель на стол, огляделся и вежливо сказал:
— Извините, если разбудил вас.
— Я как раз собирался вставать, — ответил Моска.
Лысеющий блондин продолжал скорбно:
— Я очень опечален известием о кончине вашей жены, — и растерянно улыбнулся.
Моска отвернулся и двинулся к кровати.
— Мы не были женаты.
— Ах, вот как! — Хонни нервно потрогал рукой лысое темя и, похоже, успокоился, лишь когда нащупал золотистый шелк волос на затылке. — Я пришел сообщить вам нечто весьма важное.
Моска тут же предупредил его:
— У меня нет сигарет.
Хонни насупился.
— Я знаю, что у вас нет сигарет, ведь вы не управляющий армейским магазином. Мне это стало известно накануне отъезда Вольфганга в Америку.
Моска криво улыбнулся:
— Ну так что?
— Вы меня не поняли, — заторопился Хонни. — Я пришел сообщить вам кое-что о Йергене.
Пенициллин, который он достал для вас, он купил через меня. Я был посредником. — Он помолчал. — Йерген знал, что лекарство непригодно к употреблению, и заплатил лишь небольшую часть той суммы, которую должен был бы уплатить человеку, с которым я его свел. Вам ясно?
Моска опустился на кровать. Он схватился за шрам: у него заболел живот. Внезапно заломило в висках и запульсировала какая-то жилка. Йерген, это Йерген, думал он, тот самый Йерген, который так много сделал для них, для Геллы. Йерген, чью дочь так любила Гелла! Он ощутил невыносимое унижение при мысли, что Йерген мог проделать с ним такую хитрость, причинить ему такое горе.
Он спрятал лицо в ладонях. Хонни продолжал:
— Мне стало известно, что вы отказались участвовать в плане Вольфа. Я не глупец. Это означает, что вы спасли мне жизнь. Поверьте, если бы я знал, что Йерген достает пенициллин для вас, я бы не позволил ему этого сделать. Но я узнал об этом слишком поздно. Йерген хотел моей смерти, он хотел смерти вашей женщины.
Видя, что Моска неподвижно сидит на кровати, по-прежнему спрятав лицо в ладонях, он сказал еще тише:
— Но у меня есть хорошие новости. Йерген вернулся в Бремен, в свою квартиру. Ваша домохозяйка фрау Майер сообщила ему, что все в порядке и ему нечего бояться.
Моска встал и спросил едва слышно:
— Это правда?
— Это правда, — ответил Хонни. Его лицо стало мертвенно-бледным, и веснушки проступили на коже ярко, точно капельки грязного пота. — Потом вы поймете, что я вам сказал правду.
Моска подошел к шкафу и открыл дверцу. Он двигался быстро и почти бессознательно, и, хотя голова еще страшно болела, его охватила какая-то необъяснимая радость. Он достал из шкафа чековую книжку «Америкэн экспресс» и подписал пять чеков — каждый на сто долларов. Он показал чеки Хонни.
— Приведите ко мне сегодня вечером Йергена — и эти чеки ваши.
Хонни отшатнулся.
— Нет-нет! — сказал он. — Я не могу этого сделать. С чего это вы решили, что я на такое пойду?
Моска стал наступать на него, протягивая голубые чеки. Хонни попятился, шепча:
— Нет, я не могу.
Моска понял, что упрашивать бесполезно. Он взял со стола портфель и отдал его Хонни со словами:
— Во всяком случае, спасибо, что сказали.
Оставшись один, он долго стоял посреди комнаты. Его голова вздрагивала, словно с каждым ударом сердца кровь наполняла огромную вену.
Он почувствовал слабость и головокружение и вдруг стал задыхаться в спертом воздухе комнаты.
Он оделся и вышел из общежития.
Он тихо пробрался в квартиру на Курфюрстеналлее и встал перед дверью в гостиную. Он слышал легкий скрип детской коляски и, войдя, увидел, что фрау Заундерс катает коляску по полу. Она сидела на диване, в левой руке держала книгу, а правой ухватилась за кремовый бортик коляски.
Она сидела величественно и спокойно, с выражением стоического приятия горя. Ребенок спал. На его розовом лобике выделялись голубоватые жилки, и совсем крохотная жилка, точно хрупкий листик на ветке дерева, пульсировала на закрытом веке.
— Ребенок здоров? — спросил Моска.
— Все в порядке, — кивнула фрау Заундерс.
Она отложила книгу, отпустила коляску и сцепила ладони.
— Вы получили мою посылку? — спросил Моска. Неделю назад он послал ей большую коробку продуктов.
Она кивнула. Выглядела она постаревшей. В ее позе и в ее манере говорить Моске почудилось что-то знакомое.
Он спросил, отведя взгляд:
— Вы можете еще оставить у себя ребенка?
Я заплачу любую сумму. — У него опять заболела голова, и ему захотелось спросить, есть ли в доме аспирин.
Фрау Заундерс взяла книгу, но не раскрыла. На ее суровом лице не было ни тени присущего ей иронического добродушия.
— Герр Моска, — сказала она ледяным тоном, — если вы согласитесь, я могу усыновить вашего ребенка. Это решит все проблемы. — Она произнесла эти слова спокойно, но вдруг слезы брызнули у нее из глаз. Она уронила книгу на пол и стала вытирать струящиеся по щекам слезы.
Моска только теперь понял, что же в ее облике показалось ему таким знакомым: она вела себя в точности как его мать, когда он заставлял ее страдать.
Но она не была его матерью, и ее слезы не могли тронуть его до глубины души. И все же он подошел к дивану и взял ее за руку.
— Я что-то не то сделал? — спросил он спокойно, словно и впрямь хотел понять.
Она вытерла слезы и тихо сказала:
— Вам безразличен ребенок, вы ни разу не пришли за все это время. Разве она могла предположить, что вы окажетесь таким? Как ужасно, как это ужасно — ведь она так любила вас обоих! Она всегда повторяла, какой вы хороший! И когда падала, она протянула руки к ребенку. Ей было так больно, она так кричала, но даже в тот момент она думала о ребенке. А вы совсем не думаете о нем. — Она остановилась, чтобы перевести дыхание, и продолжала чуть ли не истерически:
— Вы очень плохой человек, вы обманули ее, вы ужасный человек! — Она отдернула руку и вцепилась в коляску.
Моска отошел от дивана. Он спросил, заранее догадываясь об ответе:
— Скажите, что мне делать?
— Я знаю, чего бы ей хотелось. Чтобы вы забрали ребенка в Америку и обеспечили ему там счастливую, спокойную жизнь.
Моска сказал просто:
— Мы же не были женаты, так что ребенок — гражданин Германии. Оформление займет много времени.
— Я могу нянчить его, пока вы оформляете все бумаги. Вы сделаете это?
— Вряд ли мне это удастся, — ответил он.
И вдруг ему захотелось поскорее уйти. У него опять страшно разболелась голова.
Фрау Заундерс холодно сказала:
— Так вы хотите, чтобы я его усыновила?
Он посмотрел на спящего младенца. И ничто в его душе не шевельнулось. Он достал из кармана подписанные им чеки «Америкэн экспресс» и положил на стол.
— Я не знаю, что со мной произойдет завтра. — И с этими словами пошел к двери.
— Когда вы придете снова навестить своего сына? — злобно спросила фрау Заундерс. Ее лицо выражало полнейшее презрение. Моска обернулся.
Боль стальным обручем стиснула ему виски, он хотел было выйти из комнаты, но ее взгляд был для него невыносим.
— Почему вы не скажете мне правду, почему вы не скажете мне всего, что вы обо мне думаете? — Он словно не замечал, что кричит. — Вы считаете, что я во всем виноват, вы считаете, что она умерла потому, что я не смог спасти ей жизнь?