Это – не сон, хотя сродни сну по существеннейшей особенности последнего – внутренней окончательности. Того, что с тобой происходит и самого тебя, окончательности, не предусмотренной в бодрствовании. В одном моем недавнем сне я был влюблен в одну незнакомую мне даму, которая настояла на том, чтобы я написал ей любовное письмо в ее присутствии. Мне было нелегко это сделать – во сне трудно пишется. Я написал, что наша любовь – в разделенности, которая подтверждается и ее желанием видеть, как я пишу это письмо. «My Darling Darling, выводил я неуклюжие строки, я умираю от любви к тебе. Я люблю твою любовь ко мне, отделенную от остальной твоей жизни и от моей любви к тебе твоим и моим прошлым, но моя любовь совсем другая. Я могу быть только одним». Может быть, окончательность сюжета этого сна перешла в этот рассказ вместе с мечтой об окончательности того, что есть жизнь и ты сам, об их неразделенности.
История, о которой будет идти речь, знает несколько различных версий, каждая из которых прекрасно подтверждается фактами, но тем хуже для фактов, ибо это – моя история. Я – ее драматург, режиссер, один из ее актеров и даже (что немаловажно!) суфлер. Более того, я же и ее единственный зритель. Последнее утверждение может вызвать серьезные возражения, как, впрочем, и подобное утверждение относительно любого виденного мною сна. В самом деле, почему бы не допустить, что мой сон может быть увиден и кем-то другим, быть и его сном? Да, но если это так, то будет ли это тот же сон? Однако, повторяю, это – не сон.
Были и другие возражения и упреки, высказанные мне другими актерами той же пьесы, – их так легко не отбросишь. Но этих актеров так немного, – если брать только живых, то раз два и обчелся, – так что не с кем будет и спорить.
И наконец, нельзя до бесконечности спекулировать на своем прошлом, забирать товар даром и продавать, пусть даже за самую ничтожную плату. Наступает момент, когда ты его продаешь в последний раз. Этот рассказ – о таком моменте.
Итак, когда однажды – это случилось 19 января 1991 года – я в очередной раз захотел вновь себе представить одно маленькое событие из моего детства, представить, чтобы наконец записать и даже, если будет случай, издать, то оказалось, что сделать это совершенно невозможно. Я тогда сидел в кафе «Трентино» на Шафтсбери-авеню, и там-то и случилось то, что включило меня в событие пятидесятичетырехлетней давности. Но – сначала о самом событии.
17 марта 1937 года я и трое моих друзей по двору были приглашены на день рожденья Юрика Рябкина, жившего через два подъезда от моего, в том же доме. Мы пришли около шести вечера и стали играть в столовой в ожидании праздничного ужина. Может быть, это голод и легкая вечерняя детская усталость привели нас в состояние сдержанного ликования или оно было вызвано какими-то другими, нам неизвестными причинами, но мы тихо бегали по комнате, кувыркались на ковре перед диваном и рассказывали разные озорные нелепости, вполголоса, чтобы не слышали взрослые, сидевшие в соседней комнате за вином и закусками.
Витька Мелков, по прозвищу Витька Титька без штанов, сообщил, что некогда разошедшиеся материки, Африка и Южная Америка, должны будут очень скоро снова сдвинуться, и тогда вся Европа повиснет над обрывом нового гигантского Атлантическо-Индийского океана. Вовочка Жебич под секретом рассказал о необыкновенной сверхтайной лаборатории, где разрабатывается новый способ оживления трупов, лаборатория так засекречена, что даже не всем членам ЦК о ней известно. Игорь Малахов, по прозвищу Малашка Какашка, подробно объяснил, как можно легко и безопасно красть пирожные из школьного буфета, если отпроситься в уборную за десять минут до большой переменки. И наконец, виновник торжества, Юрик Рябкин, давясь от смеха, рассказал, что накануне в школьной уборной писал вместе с учителем географии Арнольдом Сергеевичем Хубыгой и что у того член длиной с указку и он его привязывает ремешком над левым коленом. Нам было очень весело. И тогда это наступило.
Мы не то чтобы замолкли, или затихли, или остановились, но на комнату что-то пало, на нас опустилась какая-то среда, разделившая нас и отделившая друг от друга все наши движения и звуки. Эта среда – я не могу подыскать другого слова, – сама будучи бесцветна и беззвучна, обладала запахом, похожим на запах малинового варенья, и почти осязалась как что-то мягкое и клочковатое.
Я знал, что сам чувствовал и что другие говорили и делали. Что они при этом чувствовали и думали, я, разумеется, знать не мог. Так вот, тогда, в столовой у Юрика, ровно в 6.30 вечера, – я и сейчас вижу эту цифру на огромных стенных часах с выгравированной по ободу циферблата надписью «От благодарного коллектива 1-го Московского часового завода Павлу Аполлодоровичу» – я почувствовал, что и я, и остальные четверо, что мы – не мы, а какие-то существа или силы, имена которых мы не знаем и, наверное, никогда не узнаем. Что в этот момент все мы и всё в этой комнате – равно самому себе и является самим собой и ничем другим. «Да у вас тут прямо блаженство, – произнесла заглянувшая в дверь мама Юрика, Этери Георгиевна, – угощение будет через двадцать минут». Итак, если она сказала правду, все, что произошло после этого, заняло около двадцати минут.
А произошло вот что. Зазвонили в дверь. За Витькой пришел отец, чтобы повести его к зубному врачу. Расстроенная Этери Георгиевна сунула Витьке в карман пакет с пончиками, но это не было для бедняги большим утешением. Мы продолжали кружиться по комнате, негромко выкрикивая какие-то слова и смеясь. Наваждение не проходило, но я стал улавливать смыслы этих слов (своих – тоже?), собирать их и раскладывать по маленьким кучкам. Кучек было три. Первая: Витька совершил нечто страшное, и за это его необходимо убить, и немедленно. Вторая: сделать это будет легче всего когда он играет один в узком темном проходе между двумя дворами. Следовало там его тихо подстеречь и сзади проколоть ему шею в точке, где позвоночник соединяется с затылком (так называемая «ямка»). Смерть наступает мгновенно. Третья – здесь мнения разделились. Юрик (его папа был начальником районного отделения милиции) полагал, что надо пойти в НКВД и сообщить о совершенном подвиге. Тогда о нас напишут в «Пионерской правде» или в журнале «Костер» и, возможно, даже наградят именным оружием с серебряной насечкой. Вовочка и Малашка настаивали на том, что гораздо благороднее будет совершить безымянный подвиг и молчать об этом всю жизнь, а если кто протрепется, того тут же тайно убить. Хорошо, но что я сам считал? Не знаю. Не был ли я только отражающей стороной? Но в этом случае я не мог бы видеть и слышать себя ни как одного из них, ни, менее всего, как себя самого.
Через четыре дня весь двор знал о том, что Витька убит. Его тело было обнаружено мусорщиками в большой мусорной свалке за три двора от нашего. Экспертиза установила, что он умер от прокола верхнего шейного позвонка «тонким колющим инструментом». Еще через два дня была арестована сестра его матери, Маргарита Алексеевна, которая созналась в преступлении, совершенном ею из ревности к Витькиной матери. Выяснилось, что за год до этого Маргарита забеременела от Витькиного отца, сделала неудачный аборт и больше не может иметь детей.
Когда через 54 года после описываемых событий, сидя в кафе «Трентино», я безуспешно пытался себе вновь представить сцену в столовой Юрика, то вдруг оказался совершенно неожиданно туда перенесенным. Это не было сном наяву. Я спустился в праздничную комнату вместе с той средой, приведшей меня тогда в столь необычное состояние. Но не я – один из них (нас?), а я сейчас, только что пытавшийся представить себе их (нас?) тогда, взял и упал на сцену во время представления.
Незримо и неслышно я скользил по паркету. Но так ли уж незримо и неслышно? О, я знал, что мешаюсь у них под ногами! И они тоже знали, хотя не могли этого выразить. Что-то им мешало бегать взад-вперед в легком возбуждении, нелепо шутить и устраивать веселые заговоры. Да, тогда мы не думали, когда играли в той пьесе, но сейчас, спустившись к ним, я знал, как правильно играть. Я испытывал непреодолимое желание ну… поправлять, исправлять, направлять, все время чувствуя, что что-то не так. Не так в направлении движения, в громкости и тоне голосов, в яркости освещения, в рисунке жестов, в выражении лиц, хотя с сюжетом, кажется, все было правильно. О, как я прыгал и извивался между ними, стремясь упредить в моей памяти каждое их слово и движение, но всякий раз попадал в зазор, в прореху между «есть» и «было» происходящего. Как если бы во всем возникало какое-то смещение, за которым я был не в силах уследить.
Режиссер-шизофреник, я изнывал, упиваясь своей игрой ими и зная, что исход предрешен все равно и что доступна наконец эфемерная свобода, которая только тогда и есть, когда цель не отделена во времени от ее достижения. Выживший из ума суфлер, я нашептывал им полузабытые мною слова стертых от употребления строк давно переигранной пьесы, радуясь неизбежности их ошибок и не огорчаясь тщетности моих подсказок, уже ничего не могущих изменить.
Был ли я также и актером, как сам заявил об этом вначале? Был, мне кажется, но не как сам я. Как труп, может быть, хотя в такой ситуации мертвого едва ли отличишь от живого. Или я был двойником того, кого видел в потертых вельветовых штанишках, застегивающихся под коленом на пуговицу, в спущенных чулках, бархатной курточке и белой рубашке с темно-малиновым в голубую крапинку галстуком.
Я почти умирал там, в кафе «Трентино», когда вынырнул на поверхность стылого и мокрого лондонского вечера. В столовой Юрика было жарко натоплено.
Через месяц после моего полуспиритического сеанса соло в кафе «Трентино» они прилетели в Лондон для встречи со мной и друг с другом. Юрик – Юрий Павлович, маленький, изящный, директор Института химии нефти в Москве, в туфлях Гуччи и в неописуемом галстуке от Диора или еще чего-нибудь в этом роде, – тщательно протирал салфеткой рюмки, бокалы и стаканы. Он еще попросил официанта сменить воду в графине. Малашка, выросший чуть не вдвое с нашей последней встречи, с круглым припухшим лицом, красными щечками и редкими седыми волосами над детским лбом, долго не мог пристроить свои огромные ноги под низким столиком в ресторане «Спен», куда я их пригласил для встречи, первой за 45 лет. Друг с другом они тоже не виделись лет двадцать; Малашка эмигрировал в Аргентину вместе с семьей своей второй жены-еврейки в 1973 году. На мой вопрос: «Чем ты сейчас занимаешься, старик?» – он скромно и точно ответил: «Я случайно за очень короткий срок сделался миллионером, и теперь мое постоянное занятие – это не переставать им быть. Тебе, наверное, это будет трудно понять, Косой (мое дворовое прозвище)». У Малашки был слюнявый рот, как в детстве. Он был одет в выцветшую джинсовую пару, ярко-зеленую рубашку с расстегнутым воротом и рваные желтые спортивные ботинки. Юрик рассказал о своем втором инфаркте с реанимацией в Кремлевке. «Третьего я не переживу, мне осталось самое большее года два. Это у меня от матери, она умерла от миокардита в 53 года. А ты, Косенький, еще будешь в мой гроб хуем гвозди заколачивать». Принесли шампанское и черепаховый суп.
«Перейдем к делу». Юрик всегда был человеком дела и все организовывал. В конце войны, когда ему было 16 лет, он блестяще организовал брак своей сестры Ольги с заместителем министра пищевой промышленности. Наша встреча в Лондоне тоже была организована им. «К какому делу?» – спросил я. «Перестань ебать, Косой, – чавкая и брызгая супом на скатерть, сказал Малашка. – Дело – это та хуйня с Витькой, а?» – «Было бы небезынтересно установить все-таки, кто его убил, да?» – «Небезынтересно!» Малашка давился от смеха, и я попросил подошедшего официанта сменить ему салфетку. Юрик заметил, что было бы неплохо также сменить ему рубашку, джинсы, трусы и носки, и продолжал: «Итак, небезынтересно, кто его убил, не так ли? Но ведь сама постановка вопроса – безграмотна. По какой причине Витька оказался убитым? Вот единственный методологически правильный вопрос. В 1962 году я просил Вовочку Жебича, тогда капитана госбезопасности, поднять дело Витькиной тетки. Все материалы суда пропали в панике октября 1941-го. Пользуясь своими связями, Вовочка кое-что смог узнать из районной прокуратуры. Оказалось, что психиатрическая экспертиза нашла ее невменяемой с диагнозом «параноидальный психоз» и она была отправлена в тюремную психбольницу в Ленинграде и погибла в 1941 году. Оказалось также, что «колющий инструмент», которым был убит Витька, так и не был найден органами следствия. Оказалось, наконец, что знаменитый адвокат Оцеп согласился ее бесплатно защищать и в кассационной жалобе на решение суда потребовал полного пересмотра дела, поскольку заключение психиатрической экспертизы ставило под сомнение признание подсудимой».
Юрик говорил просто замечательно. Малашка попросил принести еще одну бутылку шампанского. Юрик проглотил две пилюли, запил их минеральной водой и продолжал: «В 1964 году Вовочку выгнали из органов. За что, не знаю. Почти сразу же после этого он насмерть разбился на своей «Победе», и мы продолжали наши поиски вдвоем. Но я решил резко изменить их характер и направление, то есть сделать их умственными (Малашка с восхищением: «Во ебет!»). Надо было исследовать в нашей памяти каждый миг, каждую деталь событий, произошедших от момента, когда Витька ушел с моего дня рождения, до момента, когда его труп был обнаружен на свалке. Мы даже хотели привлечь и тебя к нашим внутренним поискам, но Малашка вдруг воспротивился на основании того, что твое мышление, ну как бы это выразиться, чрезмерно абстрактно». – «Врет он все, – опять стал давиться от смеха Малашка, – я просто сказал, что ты – мудак». – «Не перебивай, пожалуйста, Малашка. Смотри, ты один уже выдул полторы бутылки шампанского. Так вот, мы пришли к выводу, ну, словом, что что-то было неладно на моем дне рожденья!» – «Не хуя себе неладно!» – бросил свою обычную реплику Малашка. «А что именно было неладно?» – спросил я. «Так вот, – игнорируя мой вопрос, продолжал Юрик, – налицо три события, фактическая достоверность которых не подлежит сомнению: гибель Витьки, арест и последующее признание его тетки на следствии и мой день рожденья. Можно выдвинуть три гипотезы относительно возможных причинных связей между этими событиями. Первая гипотеза элементарна – что Витьку действительно убила его тетка, как она сама в этом призналась. Вторая, тоже элементарная, – что Витьку убили мы по плану, разработанному нами в промежутке времени между уходом Витьки и праздничным ужином. Но что тетка, узнав об убийстве, вообразила, будучи сумасшедшей, что это она его убила. Третья гипотеза будет посложней: наш замысел убить Витьку, каким-то образом совпав с безумием тетки, явился причиной того, что она его убила, и каким образом она это сделала. Все точно и методологически безупречно, не правда ли? Сиди себе, почесывай яйца и играй с этими гипотезами в свободное от научных, партийных, семейных и личных обязанностей время».
Последняя фраза Юрика явно была риторическим переходом к еще одной, четвертой гипотезе. Однако, опасаясь всевозможных отклонений и отступлений биографического характера, столь необходимых в разговорах старых москвичей, я снова вернулся к уже заданному вопросу: что именно оба они находят «неладного» или непонятного в поведении и мыслях нашей маленькой компании в тот вечер, если, конечно, не говорить о высказанном плане убить Витьку? Но Юрика было нелегко сбить с толку – давало о себе знать многолетнее пребывание на посту председателя ученого совета института. «Не отвлекай меня, Косой, – строго сказал он и продолжал: – Потом первый инфаркт, смерть отца и развод. Малашка тем временем влип в одну идиотскую историю, из которой я с огромным трудом его вытащил, – потребовались очень высокие связи, – и устроил его во вполне комфортабельную психиатрическую больницу санаторного типа. По выходе из нее Малашка весьма разумно решил, что его незаурядные, но, увы, остававшиеся латентными в условиях почти победившего коммунизма способности найдут себе применение в одной из испаноязычных республик Южноамериканского континента, и переехал в Аргентину («Да, – кратко суммировал Малашка, – съебал я из Краснокаменной»). Моя вторичная женитьба, защита докторской и отсутствие Малашки заставили меня на долгие годы забросить размышления над нашей давнишней загадкой. Я начисто о ней забыл. Я не вспоминал о ней ни разу до середины января этого года. Малашка тоже был слишком занят устройством новой жизни на латиноамериканской почве, чтобы предаваться досужим воспоминаниям нашего детства. Правда, Малашка?» – «Это как ебать дать», – томно проговорил тот, полулежа в кресле. «Так вот, в январе я вспомнил. И он, оказывается, тогда же, как явствует из нашей с ним беседы об этом деле сегодня до встречи с тобой. Мы сопоставили наши воспоминания, результатом чего и явилась наша четвертая гипотеза. А именно, что замысел нашей праздничной компании убить Витьку не был первичной причиной его смерти и что сам этот замысел явился следствием другой причины: что-то – называй это, как хочешь, – сошло на нас, и оно-то и породило наш замысел, так сказать, индуцировало его в нас».
Малашка пошел писать и вернулся с еще одной бутылкой шампанского. «Спен» наполнялся смуглыми красивыми людьми. К моему удивлению, Малашка стал с ними обмениваться короткими испанскими фразами. Он нам объяснил, что они – из Мендозы, где у него есть разные «интересы», и что их можно по хриплому выговору узнать за версту. Юрик отпивал из бокала крошечными глотками. Я тянул свою вторую за весь вечер рюмку водки. Становилось душно от смешанного запаха духов, сигарет и соусов.
«Это началось еще до того, как увели Витьку, – вернулся к своему повествованию Юрик. – Мы продолжали бегать, прыгать, смеяться, но возникла какая-то новая атмосфера. Мягкая и густая, она хотя и отделяла нас друг от друга, но в то же время и как бы принуждала каждого из нас двигаться к одной для всех конечной точке – Витькиной смерти. Как если бы кто-то заранее придумал то, что все мы должны делать, сжал бы эту мысль в комок, а потом растворил этот концентрат в воздухе нашей столовой. Но исходная точка воображения у каждого была своя. За мгновение до того, как это пало на нас, я в своем воображении дрочил на Ленку Осмолову, сидевшую на первой парте с растопыренными ногами, мысленно приделав к себе хуй Арнольда Сергеевича. Покойный Вовочка – я спрашивал его об этом – воображал, как вытащит из кармана отцовской гимнастерки десятку, когда отец будет спать после обеда, а Малашка признался, что в этот момент мечтал, как один будет жрать ложкой вишневое варенье из огромной банки в чулане своей тетки Ариадны. Потом клик, еще одно мгновенье… и я увидел белый холмик, а на нем что-то бесформенное светло-серое – смерть Витьки. Затем я увидел стилет, тонкий, как игла, – то, чем его убить. Вовочка увидел на задней стороне Витькиной шеи темно-серую точку – точку прокола стилетом. Малашка… да ладно, – все всё видели и все всё помнят». – «Прекрасно, – сказал я, – но что вы вспомнили в январе и что помнили до этого – обо мне? Что я говорил и делал?» – «Ничего, – с глубоким удовлетворением произнес Юрик, – ровно ничего, ибо то, что на нас спустилось и было тобой. Мы помнили это и раньше, до того, как снова вспомнили об этом в январе». – «Снова?! Но как вы можете быть уверены, что когда-либо помнили об этом, если сами говорите, что много лет мысль о тех далеких событиях не возникала в вашем сознании?» Юрик вопросительно взглянул на Малашку, и тот, опять с большим трудом вытащив ноги из-под столика, сказал мягко-примирительным голосом: «Согласись, Косой, ведь ты уже в раннем детстве был слегка ебнутым, а сейчас старость, заботы и всякое такое…» – «Это не ответ на мой вопрос». – «Ты прав, это – не ответ, – Юрик, по-моему, начинал уставать, – но заметь, никто не говорит, что ты – физическая причина его смерти…» – «И на том спасибо…» – «Суть дела в том, – игнорируя мой сарказм, продолжал Юрик, – что все мы, живые и мертвые, помнили, что мы делали, говорили и думали. А ты – нет. Ну, скажи, помнишь?» – «Нет». – «Тогда вполне естественно было бы предположить, что ты и не мог помнить, потому что был явлением, силой, а не тем, что мыслит и помнит. Согласись, красиво и просто, а?» – «Не соглашусь – примитивно и натянуто… И я так и не получил ответ на мой вопрос». – «Мудак ты, Косой, – очень серьезно сказал Малашка, – и вопрос твой мудацкий. Ведь и зайцу ясно, что ты, играющий и бегающий вместе с нами тогда, и ты, оказавшийся этим, – две совершенно разные вещи: одна – это ты никто, другая – ты дьявол. Теперь отвечаю на твой ебаный вопрос. Да, до этого января мы забыли то, что в январе вспомнили, – что помнили все, кроме того, что ты делал и говорил в тот вечер, хотя тебя самого помнили как живого. Но ведь это само и означает то, что есть дьявол, спустившийся на нас как твой двойник. Ибо, где есть никто, там есть его «другой» – дьявол. Смысл этого стал нам ясен только месяц назад, но смысл этот – один, другого нет. Это – так же точно, как ебать дать, как то, что никакой я вам больше не Малашка, а сеньор Педро Эскобар, собственной вновь рожденной персоной!» – «Что?!»
Малашка посмотрел на меня с таким сожалением, что мне стало за него больно. «Ну чего тут не понять? Ну, как, знаешь, в Москве Горького поменяли на Тверскую, так и я. В Буэнос-Айресе дядька моей жены взял меня в свое дело, усыновил и дал свою фамилию. Тогда уж и имя пришлось сменить. Игорь на Педро. А «вновь рожденный» – это born again, единственные истинные христиане нашей эпохи, понял? Нет, Косой, гением тебе уже не стать. Поздно».
Многолетняя привычка чувствовать себя пациентом различных психиатрических больниц помешала мне еще раз воскликнуть «что?!». Ладно, Педро так Педро, вновь рожденный так вновь рожденный, не в этом дело. А в чем? И какое дело? Перемещаться из одной психиатрической больницы в другую, всякий раз изумляясь индивидуальности безумия их обитателей? Из ресторана, в любом случае, было пора уходить. «Прошлое не остается таким, каким оно было, когда случилось, – сказал я, – слово „было“ уже означает, что оно изменилось от момента, когда оно „есть“, к моменту, когда оно осознается нами как бывшее. Сама материя прошлого ветшает, выветривается, становится пористой…» – «Это – чистая мудня, – возразил Малашка, – материя прошлого неизмеримо плотней, чем все, что в состоянии произвести горячечная фантазия современных астрофизиков и космологов. Она такой и останется до конца срока данной сотворенной вселенной». – «Скажи, Косенький, – вмешался Юрик, необычно долго молчавший, – а отчего она выветривается, твоя материя прошлого, от какого ветра, так сказать?» – «От флуктуации, сознания, которое в отношении „есть“ прошлого может условно считаться будущим. Идея Малашки о сверхплотном прошлом очень сродни тому, что Клайв Льюис писал в „Большом разводе“, хотя Льюис более теологичен, чем Малашка. В нашем случае, – точнее, в моем, я буду говорить только за себя, – произошло вот что: 14 января 1991 года я в своем сознании перешел в „место“, именуемое „17 марта 1937 года“, день рожденья Юрика. Если принять вашу гипотезу о том, что я был причиной замысла убить Витьку, то в моем истолковании она будет означать, что мое сознание, заполнившее щели и прорехи этого места, и явилось сознанием этого замысла или было им самим, все равно. Но то, что со мной случилось в кафе „Трентино“, было перемещением не из одного времени в другое, а из места одного события сознания в место другого. У события сознания нет времени. Потому вы могли „вспомнить“ о дне рожденья Юрика только тогда, когда я там оказался 14 января 1991 года». – «Значит, если ты снова там окажешься, то мы (включая тебя) вспомним о нем иначе?» – «В принципе да. Хотя можно предположить, что если это произойдет, то наша память, как она есть сейчас, будет вытеснена этим другим воспоминанием, так что мы можем вообще не заметить разницы между ними. Так, как опять же, в принципе сознание чего-либо может быть только одним сознанием, одним без другого». – «Значит, – побагровев от возбуждения, прошептал Юрик, – значит, сейчас мы не только не можем помнить то, что мы помнили о том событии до 14 января 1991 года, но не можем помнить, помнили ли мы о нем до этого вообще?» – «Именно. Поэтому я и задал вам тот вопрос, на который вы так долго мне отвечали». – «По-моему, ты просто не хочешь, чтоб у тебя было прошлое, – сказал Малашка, – никакое прошлое».
Январь-сентябрь, 1993