С этим веселым приветствием к ним обратился некто в светлом пальто, державший в руке блестящий цилиндр. Гость был толстенький, бело-розовый, бритый, улыбающийся; и не последнее украшение его лица составляла гигантская борода, начинавшаяся на кончике подбородка и раскинувшаяся на его выпуклой груди наподобие павлиньего хвоста. Всей своей фигурой он производил впечатление херувима, которого творец слишком долго продержал в инкубаторе и позволил ему разрастись до двух центнеров живого веса.
Тот факт, что появление такого красавчика в квартире студентов не вызвало у них энтузиазма, следует приписать недостаткам человеческой натуры. Громадзкий отступил вместе со своим кошельком и побледнел так, словно увидел привидение; Квецинский смутился; Лукашевский нахмурился, и только Леськевич окинул гостя желчным взглядом и спросил:
— Откуда вы взялись?
— Ведь вы же сами, господа, назвали дату приезда доктора Лукашевского как последний срок…
— Я пока еще не доктор, — холодно заметил Лукашевский.
— Но сегодня тринадцатое сентября, опоздание на пять дней! — засмеялся гость, лаская тонкими пальцами свою фантастическую бороду.
— У вас хорошая полиция, — вставил Квецинский, по прозвищу Незабудка, — ведь Лукаш только что вылез из вагона.
— Боже упаси! При чем тут полиция? — возразил гость. — Вы так сердечно здоровались с коллегой, господа, что полгорода уже оповещено о его приезде… Что это за мальчик?.. Красивый паренек, — добавил он, потрепал мальчика по подбородку и брезгливо отряхнул пальцы.
— Просто-напросто обыкновенный Валек, — объяснил Лукашевский.
— А паспорт у него есть?
— Странный вопрос! — вмешался Квецинский. — Все равно что спросить у вас: умеют ли писать управляющие домами.
Гость широко развел свои белые руки, словно собираясь взлететь, и сказал менее сладким, зато более решительным голосом:
— В таком случае пусть этот молодой человек пришлет сегодня с дворником паспорт, а вы, господа, будьте любезны немедленно вручить мне двадцать четыре рубля. Я как раз иду к хозяину, он вызвал меня, и не сомневаюсь, что он устроит скандал из-за опоздания на пять дней… Собственно говоря, даже на двенадцать дней, потому что обычно он собирает квартирную плату по первым числам.
Лукашевский извлек кошелек, то же самое намеревался сделать Квецинский, а Громадзкий с очень озабоченным видом носился по своей комнате и, казалось, в разных ее углах искал деньги. Только Леськевич, видимо обеспеченный большими капиталами, сел верхом на лилово-красное кресло и, опершись на поручни, насмешливо спросил:
— Почему же ваш хозяин такой педант? Неужели он не может еще с недельку подождать денег за квартиру?..
Громадзкий насторожился; мысль о недельной отсрочке взноса показалась ему необычайно удачной, невзирая даже на то, что сформулировал это предложение его враг, Леськевич.
Красавец управляющий стал пунцовым, как кресло.
— Побойтесь бога, господа! — воскликнул он. — Не навлекайте на меня гнев хозяина! Клянусь…
— Да на что ему столько денег?.. — допытывался Леськевич.
— Неужели вы не понимаете?.. Во-первых, налоги, во-вторых, ремонт дома…
— Когда? Где? — раздались голоса.
— А газ, а водопровод, и опять же канализация… Господа, — продолжал управляющий, — сколько пожирают у нас денег проклятые земляные работы… Ну, хотя бы эта старая история — когда на Крулевской ураган (именно из-за канализационных труб) прорыл такую воронку, что, клянусь богом, в нее можно было вогнать пол-Варшавы…
— Ого!
— Пол-Маршалковской улицы…
— Ну, ну!..
— Ладно, пусть только пол-Крулевской, все равно чудовищный расход… миллионы! — продолжал красавец управляющий, сверкая глазами.
— Сдается мне, что вы немножечко тарарабумбияните, — вставил Квецинский.
— Как? — удивился управляющий.
— Ну, немножко привираете. — объяснил Леськевич.
Гость так энергично взмахнул руками, что едва не выронил блестящий цилиндр.
— Эге!.. — с негодованием воскликнул он. — У вас, господа, в голове шуточки, а у меня неприятности…
— Ну, давай уж, давай, Селезень, шесть рублей, — прервал управляющего Лукашевский. — Громада, не потерял ли ты, случайно, ключ от своей кассы?
— Сейчас!.. Сейчас!.. — ответил Громадзкий. Чувствовалось, что он очень удручен.
И, подойдя к окну, он так широко раскрыл свой потрепанный кошелек, словно собирался исследовать под микроскопом его содержимое. Сперва он достал три рубля, потом рубль, опять рубль, и, наконец, из разных тайничков выбрал мелочь, бормоча:
— Шестьдесят копеек, семьдесят копеек, семьдесят пять копеек, вот и целый рубль!.. — заключил он, и в голосе его было больше грусти, чем ликования.
Теперь нужно было собрать все кредитки в одну кучку, обменять мелочь на рубль и вручить управляющему, — эту миссию взял на себя Лукашевский. Свою задачу он выполнил быстро и точно, хотя без свойственного ему размаха; возможно, это объяснялось тем, что состояние духа товарищей в тот момент было удивительно торжественным.
— Ну, кажется, вы удовлетворены, — сказал Квецинский.
— Ах, господа! — вздохнул управляющий, поспешно пряча деньги. — Всякий раз я отправляюсь к вам за квартирной платой с таким чувством, как будто мне предстоит рвать зуб… Мое почтение… А что касается мальчугана, то попрошу сегодня…
И он стремительно кинулся к двери, а потом с громким топотом сбежал по лестнице.
— Я думаю, — сказал Леськевич, кивнув в сторону Валека, — что наш молодой ученый нескоро получит костюм, даже из Поцеёва.
— Может, пойдем перекусим? — предложил Лукашевский. — Половина первого… мы ничего не ели… Ты тоже голоден?.. — спросил он у Валека.
— Голоден, сударь, — ответил Валек.
— Сообразительный парень и смелый, — заметил Квецинский.
— И сверх всего оборванный, — проворчал Леськевич, сурово глядя на мальчика, который, впрочем, уже начинал ему нравиться.
— Ну, Селезень, одевайся… Громада, пойдешь с нами? — спросил Лукашевский.
— Я сегодня обедаю у знакомых, — с неестественным оживлением ответил Громадзкий и снова взялся за переписку.
А Леськевич тем временем снял пиджак, с минутку подержал его за воротник и неожиданно сказал, обращаясь к мальчику:
— Ну-ка, надень… Не так, осел, не в тот рукав… Правильно… Фу ты, какой у этой бестии вид!.. Если бы не рваные штаны, его можно было бы принять за юного графа…
Хотя пиджак Леськевича сидел на Валеке как мешок, мальчик гордо поглядывал на длинные рукава и сильно топорщившийся перед.
— На штанах следы моровой язвы, — задумчиво произнес Лукашевский.
— Погодите-ка! — вскричал Квецинский. Он с грохотом открыл шкаф, залез в него и немного погодя извлек на свет божий ту часть костюма, которая составляла гордость мужского племени и предмет никогда не угасавшей зависти женщин.
— Попробуй… примерь!.. — потребовал он от мальчика, на веснушчатом лице которого засияла улыбка.
Примерка пепельно-серых брюк с высокого мужчины маленьким мужчиной привлекла всеобщее внимание. Даже Громадзкий оторвался от переписки и с видом знатока стал отпускать меткие замечания.
— Слишком длинны, — говорил он, — на четверть локтя… О!.. Широки на ладонь…
— Надо показать портному, — вмешался Лукашевский.
— При чем тут портной?.. — возмутился Громадзкий. — Штанины надо подрезать настолько… О!.. Сзади вырезать клин, вот такой!.. о!.. Хлястики переставить, один конец сюда, другой туда… и всюду сшивать двойной ниткой. Ведь он молодой парень; железо на нем лопнет, не то что одинарная нитка… Но Барбария может это сделать лучше всякого портного.
— Барбария!.. — заорал Квецинский, хватая колокольчик и подбегая к окну. — Барбария!..
— Мама ушла в город, — как из колодца, ответил за окном тонкий голосок.
— Послушай, Громада, ты еще долго здесь пробудешь? — спросил Лукашевский.
— До трех… У меня званый обед в три… в частном доме.
— Вот напасется вволю, — сказал Квецинский.
— Как на картофельном поле, — проворчал Леськевич.
— Значит, мы поступим так, — сказал Лукашевский, — я оставлю тебе, Громада, сорок грошей, а ты позови Барбару, дай ей тем временем брюки и расскажи, что надо с ними сделать. Можешь также упомянуть насчет двойной нитки, это хорошая мысль; но прежде всего сунь рабыне в зубы сорок грошей, чтобы она сейчас же взялась за работу. Вероятно, сегодня мы с малым поедем в театр, стало быть, его надо снарядить, как для выпускного экзамена. Вот тебе брюки, вот сорок грошей, и заставь Барбару кончить до вечера.
— Позвольте!.. — сказал угрюмый Леськевич. Заметив, что монета новенькая, он взял ее со стола и положил на ее место монету с дыркой. — Для задатка и такая хороша, — добавил он.
— А теперь в путь, — заторопился Лукашевский, видя, что оба товарища стоят уже в шапках. — Знаешь, куда мы идем? — спросил он у мальчика. — Обедать в ресторан… Будь здоров, Громада; и если тебя угостят чем-нибудь вкусным, думай о нас за едой.
И они ушли, а с ними паренек, в непросвещенном сознании которого слово «ресторан» превратилось в «рестант» и вызвало воспоминание о гминной тюрьме, где взрослые в наказание отсиживали по нескольку суток, а с малолетними войт справлялся в течение десяти минут, но тоже при закрытых дверях.
Во дворе студенты столкнулись с посыльным; увидев их, он достал из сумки письмо и протянул Лукашевскому со словами:
— Пан Квецинский…
Лукашевский в первое мгновение испытал такое сладостное чувство, словно его окатили теплой водой. Но когда он услышал фамилию товарища, и особенно после того, как прочел на конверте адрес, сделал кислую гримасу и, небрежно передавая письмо, сказал:
— Это тебе, Незабудка…
Квецинский, казалось, испугался. Широко раскрытыми глазами он пробежал письмо, смял его и пробормотал:
— А чтоб этих баб холе…
— Что же это?.. Теклюня?.. — спросил Леськевич, не удержался и невольно подмигнул.
— Валерка! — проворчал Квецинский.
— Ты слышал?.. — удивился Лукашевский, глядя на Леськевича. — Ему так везет, и он еще злится…
— Чересчур везет!.. — возразил Квецинский, с отчаянием махнув рукой.
Леськевич потер себе бок, а шагавший рядом со студентами мальчик, видимо, был в полной растерянности, ибо он не знал, на что глядеть, — то ли на многолюдную и шумную улицу, то ли на прекрасный пиджак, который заменил ему пальто.
VI
Громадзкий остался в квартире один, как Марий на развалинах Карфагена. По правую его руку стояло лилово-красное кресло, с которого свешивались небрежно брошенные пепельно-серые брюки; по левую — стол, а на нем лежала дырявая монетка в сорок грошей, блеск которой заполнял всю комнату. Несколько дальше, слева, виднелась незаконченная рукопись, за которую, даже если он ее кончит, только завтра можно будет получить деньги; а напротив, за окном, высилась та самая стена флигеля, на которой еще так недавно он читал глазами своей души длинный список блюд — дешевых, жирных, питательных и, главное, горячих. Уже не только от каждого блюда, но даже от каждого названия шел пар и пахло свежим картофелем, салом и поджаренным луком.
Он засунул обе руки в карманы и разразился демоническим смехом:
— А… ха! ха!..
«Званый обед, — думал он, — на котором я должен вспомнить о них, если мне дадут что-нибудь вкусное…»
— А… ха! ха!..
«Вчера я съел, быть может, сто двадцать граммов белков, сто граммов — жиров и четыреста — углеводов… А сегодня… немножко сахару в чае и, может, граммов пятьдесят хлеба, а это значит: четыре грамма белков, один — жиров и свыше двенадцати граммов углеводов… Но, ей-богу, при таком питании даже как следует с голоду не умрешь…»
Он несколько раз прошелся по квартире и снова предался размышлениям:
«Ах, подлый управляющий!.. Почему бы ему не прийти завтра, после обеда?.. Я получил бы за переписку и, посвистывая, отдал бы за квартиру… Сегодня я съел бы порцию колбасы с капустой и свиную котлету с картошкой, да еще сколько хлеба!.. Клянусь богом, набралось бы до ста двадцати граммов белков, до шестидесяти граммов жиров, ну… а углеводов… сколько влезет… А теперь что?.. У меня есть шесть кусков сахару… где же здесь белки, где жиры?.. Пусть холера, бешенство, сап поразят всех управляющих и домохозяев!..»
«И так будет до конца, — говорил он себе, прохаживаясь. — Каждый месяц платить за квартиру, каждые полгода за учение… Уроков нет, чудес тоже не бывает… Учись, сдавай экзамены… Если бы Леськевич дал мне тот урок, ба!.. Но он готов меня утопить в ложке воды… Как только получу деньги за переписку, пойду в лечебницу и взвешусь, а через две недели еще раз… Если вес у меня убавится, пусть все летит к черту… Повеситься я всегда успею…»
Взгляд его упал на продырявленную монетку, которая в этот момент сияла, как солнце. Он остановился возле стола, посмотрел на монету и подумал:
«Если бы я купил два фунта хлеба, а на остальные хотя бы ливерной колбасы и сальцесону, то получил бы почти столько белков, углеводов и жиров, сколько требуется… К этому горячий чай… Ночью я бы закончил переписку… потом в анатомичку и клинику… Да, за сорок грошей можно основательно поддержать равновесие в организме…»
Вдруг у него сверкнули глаза и на лице появился румянец. Во всем его облике видна была решимость.
— Я починю брюки этого, этого за… сопляка!.. — воскликнул он. — А завтра верну им сорок… копеек и скажу: у меня не было ни гроша, вот я и укоротил штаны и взял монету. А сегодня получайте ее с процентами. Не стану ведь я изводить себя, как-никак я еще на что-нибудь пригожусь.
Не слишком быстрым, но решительным шагом он подошел к своему сундуку, достал катушку черных ниток и иголку, смахивавшую на копье… Потом наточил на оселке перочинный ножик и, вернувшись в первую комнату, швырнул пепельно-серые брюки на стол, растянул, отмерил… Запер входную дверь, выбрал тонкую книжку в крепком переплете, приложил ее к штанине в качестве линейки и раз… раз ножичком. После первого прикосновения ножа на сукне образовалась черточка, после второго — углубление, после пятого и шестого кусок штанины отделился. То же самое он проделал со второй штаниной: отмерил, приложил книжку и раз… раз! острым ножичком. Снова отлетел кусок штанины; брюки были укорочены.
Теперь Громадзкий продел двойную нитку в свою гигантскую иглу, сделал узелок, отступил в глубь комнаты, чтобы его не видели соседи из противоположного флигеля, и начал загибать и подшивать укороченные штанины. Он делал это так быстро и точно, что сам профессор Косинский вынужден был бы признать его талант хирурга.
Громадзкий шил и думал:
«Два фунта хлеба… сальцесон и ливерная колбаса… Как раз и составит сто двадцать граммов белков, шестьдесят граммов жиров и четыреста углеводов. А завтра верну сорок копеек и отправлюсь к Врубелю на обед с кофе и пивом. Кружка пива, нет… две кружки!.. Мне ведь это причитается…»
За час он кончил подшивать штанины. Затем отпорол резинки, снова с помощью книжки и ножика вырезал клин в поясе и снова шил со скоростью курьерского поезда и точностью счетной машины. Никакой Нелатон, никакой Амбруаз Паре, отец современной хирургии, не сделал бы такой удачной операции.
Вдруг, когда он пришивал уже вторую резинку, постучали в дверь. У Громадзкого кровь застыла в жилах. Он машинально втолкнул иглу в мундир, пепельно-серые брюки кинул на кровать Квецинского и, побелев как мел, выбежал в переднюю.
Стучала дворничиха.
— Чего вам надо? — нетерпеливо спросил Громадзкий.
— Господа приказали мне прийти… Может, самовар поставить?
— Не надо.
— Так, может, подмести, теперь у меня время есть…
— Я скоро уйду, тогда подметете.
— А может, что зашить? — злорадно спросила дворничиха, глядя на иголку, воткнутую в мундир Громадзкого.
Ее всегда злило то, что такой ученый барин все сам себе чинит, вместо того чтобы дать заработать честной женщине, обремененной мужем и детьми.
— Благодарю вас!.. — ответил он и захлопнул дверь перед самым носом заботливой женщины.
Она ушла, ворча, как медведица, у которой потревожили малышей. Громадзкий вернулся к своей работе, взялся за нее с удвоенным прилежанием, но в душе у него проснулось беспокойство.
«Что тут делать?.. — думал он. — Бабища сейчас же скажет, что не укорачивала брюки, и что я им отвечу, если они спросят про сорок грошей?.. Квецинский и Лукашевский не стали бы издеваться надо мной, но Леськевич?.. Завтра же растрезвонит на весь университет, что я, как свинья, за сорок грошей перешиваю чужие штаны!..»
Он кончил шить, окинул взглядом свое произведение и нашел его великолепным. Но лежавшая на столе дырявая монета показалась ему почему-то более темной и грязной, хотя желудок громким голосом требовал белков, жиров и углеводов.
Громадзкий повесил перешитые брюки на дверь, закурил папиросу и принялся ходить взад-вперед по квартире.
«Сорок грошей, — думал он, — я заработал по чести… Взять монету или не брать?.. Вчера я тоже ел очень мало, на завтра до самого вечера у меня нет еды… организм угасает… чахотка… Но завтра все будут кричать, что я свинья… В конце концов каждый что-то дал этому парнишке: Незабудка — брюки, Селезень — пиджак, а про меня скажут, что я хитрый и наживаюсь на бедняке…»
После того как он выкурил папиросу, муки голода немного утихли. Громадзкий съел один кусок сахару, другой… Потом зашел на кухню, где лежал узелок с вещами мальчика, и развязал его. Там были две совсем грязные ситцевые рубашки, дерюжные кальсоны, тоже грязные, и две пары новых носков (подарок панны Марии Цехонской).
Громадзкий обозрел убогое белье мальчика — каждую вещь он брал двумя пальцами и подносил к свету. И вдруг, при мысли, что он ничего не дал такому горемыке, как этот Валек, сердце у него сжалось сильнее, чем пустой желудок. Все дали, даже Леськевич, а он не только ничего не дал, но еще собирался пообедать за счет нищего, у которого нет чистой рубашки.
— Я подлец!.. — пробормотал он, подошел к открытому окну и стал звать: — Барбария!.. сюда… сюда!..
— Мама, пан зовет, — отозвался тонкий голосок во дворе.
Громадзкий закурил вторую папиросу, надел шапку набекрень и ждал. Лишь немало времени спустя в дверь постучала дворничиха.
— Чего?.. — угрюмо спросила она.
— Возьмите вот, — сказал Громадзкий, указывая на стол, — сорок грошей… А здесь, — добавил он, — грязное белье мальчика… Надо выстирать ко вторнику.
Мрачное лицо Барбары просветлело.
— Вы уходите? — спросила она. — Может, самовар поставить?
— Не надо, — ответил он. — Я иду на званый обед.
И он ушел, гордо задрав голову, держа руки в карманах, где не было ни гроша.
VII
После путешествия, продолжавшегося несколько минут, пан Квецинский, пан Леськевич и пан Лукашевский, а также опекаемый ими Валек очутились во дворе ресторана «Chateau de fleurs»<"Замок цветов" (франц.).>, получившего свое название в честь нескольких чахлых каштанов и очень разнообразных, сильных запахов, которые вырывались из кухни, заполняли дворик, а иногда и улицу.
Для того чтобы укрыть от любопытных глаз погрешности костюма Валека, молодые люди выбрали самый дальний столик, загнали мальчика в угол и уселись таким манером, что его почти не было видно. Так как к ним довольно долго никто не приходил, угрюмый Леськевич крикнул:
— Паненка!.. Что же это, черт возьми! Неужели вы думаете, что к вам пришли нищие?
На этот любезный призыв откликнулась девица довольно зрелого возраста в розовом платье, с лукавой улыбкой, очарование которой несколько ослабляли два ряда гнилых зубов.
— Здравствуйте!.. Мое почтение!.. Ах, и пан Лукашевский приехал? — говорила девица, не переставая хихикать. — Я думала, господа, как всегда, сядут за столик Эльжбетки… Но, видно, она лишилась их милости…
Леськевич глядел на нее исподлобья и, смекнув, что при общем количестве достоинств девицы можно не обращать внимания на зубы, взял ее за руку. Паненка не сопротивлялась, но в виде компенсации оперлась другой рукой на плечо Лукашевского, а бюстом прикоснулась к голове Квецинского, который всегда пользовался у женщин наибольшим успехом.
— А что это за личность? — спросила паненка, указывая подбородком на Валека.
— Наш сын, — ответил Леськевич и нежно стиснул ее руку возле локтя.
— Хи… хи… хи!.. Никогда не поверю, что у пана Квецинского такой некрасивый сын.
Минутная живость Леськевича погасла, как задутая свеча. Он оттолкнул руку неблагодарной, еще больше помрачнел и начал тихо посвистывать, словно издеваясь над Квецинским, который пользуется успехом у женщин с гнилыми зубами.
Но Квецинский, которого звали также Незабудкой, проявил полное безразличие к тому, что его выделили среди товарищей. Он так нетерпеливо заерзал на стуле, что девице в розовом платье пришлось отступить, и сказал твердым голосом:
— Что у вас подают на обед?
— Я посоветую вам, что выбрать: борщ с клецками…
— Борщ, — потребовал Лукашевский. — И для малыша борщ.
— Борщ, — подхватил Квецинский.
— Бульон, — сердито сказал Леськевич, не глядя на изменницу, которая оказала предпочтение Квецинскому.
— Отварное мясо и язык в кисло-сладком соусе, — продолжала паненка.
— Отварное мясо, — ответили все хором, а Лукашевский добавил:
— А для малыша и отварное мясо и язык. Только побольше соусу, пусть полакомится…
Таким образом, заказали полный обед, а когда паненка торопливо ушла, бросив меланхолический взгляд в сторону Квецинского, этот неблагодарный шепнул:
— Ну и кувалда!..
— Заметно, что он обручен, — вздохнул Лукашевский.
— И что, кроме того, у него еще на шее Теклюня и Валерка, — вставил Леськевич.
— Бойся бога, неужели ты еще не порвал с Теклюней? — удивился Лукашевский.
— Ах! — печально ответил Квецинский. — Я-то порвал, но вынужден видеться с нею, пока она не успокоится. Она уверяет, что лишит себя жизни, ну и, стало быть…
— А что еще за Валерка?
— Из магазина, — сказал Квецинский, повесив голову. — Я встретил ее на Новом Святе, она уронила зонтик… я поднял… Мы разговорились… Потом я ее спросил без всякой задней мысли: одна ли она живет? Она ответила, что живет с подругой, а та часто уходит из дому… Черт!.. — заключил Квецинский, ударив рукой по столу.
Девушка в розовом платье принесла три тарелки борща и одну бульона, потом различные мясные блюда и десерт, потом много кофе и пива. Валек, перекрестившись, кое-как съел борщ, но просыпал соль и облился соусом. Его покровители очень быстро заметили, что мальчик не умеет пользоваться ни ножом, ни вилкой, вследствие чего Леськевичу пришлось нарезать ему мясо и показать, как обращаются с вилкой.
Во время этих хлопот Лукашевский заметил:
— Чудесно вы тут себя ведете!.. У Квецинского невеста в деревне, а в Варшаве две ягодки, да и ты, Селезень, должно быть, здорово кутишь?..
— Я?.. — вознегодовал Леськевич.
— Ты никогда не был слишком приятным товарищем, — продолжал Лукашевский, — но сегодня у тебя вид настоящего разбойника.
— Потому что у меня тяжелые душевные переживания.
— Он убивается из-за того, что вскоре рухнет европейская цивилизация, — пояснил Квецинский.
Подали черный кофе (Валеку тоже), потом пиво (Валеку тоже). Леськевич поставил локоть на стол, подпер рукой голову и сказал:
— Послушайте! Если вы хотите, чтобы я вместе с вами жил, так отдайте Лукашу и мне первую комнату, а Квецинский с Громадзким пусть займут вторую. Я не хочу находиться рядом с подлым Громадой!..
— Ты сошел с ума! — удивился Квецинский. — Ведь ты вместе с ним прожил целый год…
— И за это время я узнал, какое это зелье: скряга, эгоист… Грязный эгоист!.. — говорил разгневанный Леськевич.
— Дорогой Селезень, — торжественно произнес Квецинский. — Ты вправе не предлагать Громаде урок, хотя я бы так не поступил. Но срамить человека…
— Какой урок? — поинтересовался Лукашевский.
— Его родным нужен репетитор за пятнадцать рублей, Селезень сказал это в присутствии Громадзкого и не хочет порекомендовать его на это место. Свинство! — с раздражением заключил Квецинский.
Валек вдруг побледнел, вылез из-за стола и стал слоняться по садику.
— Чего ты так взъелся на Громаду? — спросил Лукашевский у Леськевича. — Из-за того, что он назвал тебя ипохондриком?.. Он был прав, ты именно таков.
— Не из-за этого! — крикнул Леськевич, стукнув кулаком по столу. — Но я презираю подлых эгоистов и скряг и не допущу, чтобы у ребенка моих родных был такой учитель… Брр!..
— А почему Громадзкий эгоист?.. Он бедняк, родившийся под несчастливой звездой! — возразил Лукашевский.
— Сейчас тебе скажу, — оглядываясь по сторонам, начал Леськевич. — Хорошо, что мальчик ушел. Вот возьмем хотя бы этот случай… Попель учил паренька, ты его привез, каждый из нас что-то ему дал… А Громадзкий?.. Пожалел даже старые подтяжки, не пошел с нами обедать, лишь бы не платить свою долю за пропитание ребенка… Впрочем… что тут долго говорить? Когда Незабудка подарил Валеку свои брюки, Громадзкий должен был бы дать деньги на их перешивку. Между тем ты дал сорок грошей, а он весьма нахально взял на себя посредничество перед дворничихой… Разве так поступает человек, у которого есть самолюбие?..
— Да, может, у него ни черта нет, — вставил Лукашевский.
— Ни черта нет? А за квартиру тотчас выложил шесть рублей, и за переписку ему завтра несколько рублей заплатят. Ха! Ха!.. — засмеялся Леськевич. — Громадзкий — это такая скотина, что я не удивлюсь, если он сам переделает малому брюки, а монету прикарманит… Барбаре ее не видать…
— Ты скотина, Селезень, — с негодованием возразил Квецинский. — Громада такой порядочный человек, что даже тебе починил бы штаны, если бы у тебя не было денег на портного, и ничего бы с тебя не взял бы… Я ведь его знаю…
— Глядите-ка…
В этот момент чрезвычайное происшествие прервало дальнейший спор товарищей. Валек спрятался за мусорным ящиком и там его сорвало. Покровители мальчика, официантки, даже поваренок, поспешили на помощь бедняге. Ему подали воды…
— Борщ, язык, две порции сладкого, пиво… все пошло к черту!.. — ворчал Леськевич. — У него, очевидно, катар желудка, бедный парень.
И его сердце наполнилось еще большей симпатией к Валеку.
— Мы сглупили, — с огорчением сказал Лукашевский. — Разумеется, мальчик привык к простой пище, а мы его закормили всякими фрикасе…
— Не получилось бы то же самое с его образованием!.. — прошептал перепуганный Квецинский.
Мальчик мало-помалу успокоился, снова порозовел, отдышался. Затем три покровителя окружили его и, под смех одних посетителей ресторана и соболезнования других, вывели на улицу.
Квецинский подозвал извозчика и сказал товарищам.
— Отвезите малыша домой, а мне надо идти…
— К Валерке, — вставил Леськевич, подсаживая в пролетку мальчика.
Квецинский презрительно поглядел на Селезня, но, когда пролетка тронулась, остановил ее и шепнул Лукашевскому:
— Если на вас накинется дома Текля, скажите, что я заболел и пошел к врачу… Так будет лучше всего…
— Уж мы ею займемся, — насмешливо пообещал Леськевич.
Быстро и без приключений они подъехали к дому. Лукашевский хотел взять Валека под руку, но больной взбежал по лестнице, как заяц, и оказался на третьем этаже прежде, чем его покровители поднялись на второй. Несмотря на это, Лукашевский велел мальчику раздеться, уложил его на свою кровать, старательно выстукал и выслушал со всех сторон, чем даже вызвал зависть у Леськевича, которого давно уже не выстукивали.
В результате, убедившись, что мальчику ничего не угрожает, Лукашевский позвал дворничиху и приказал ей поставить самовар. В это время Леськевич заметил висевшие на двери уже переделанные брюки и… внимательно их осмотрел.
— Вы подшили так, как вам показал пан Громадзкий? — обратился Лукашевский к Барбаре.
— Что я подшила? Эти штанишки?.. — с удивлением спросила дворничиха. — Да ведь это не я… Пан Громадзкий что-то мастерил иголкой, может, он и подшил… — добавила она тоном, в котором сквозили ирония и неприязнь.
— Ну что, разве я не говорил!.. — поспешно вмешался Леськевич, с торжеством глядя на Лукашевского. — Интересно только, где сорок грошей?.. — злорадно заметил он.
— Сорок грошей, — отозвалась Барбара, — мне дал пан Громадзкий, чтобы я выстирала белье мальчишки. Но такую монету никто, наверно, не примет, она же дырявая…
И дворничиха извлекла из кармана денежку, ту самую, которую Леськевич, отправляясь на обед, собственноручно положил на стол.
Леськевич, увидев это, в самом деле смутился: вытаращил глаза и разинул рот, ироническое выражение сползло с его лица. Он почти с испугом смотрел на монетку.
— Принесите лимон, — обратился Лукашевский к дворничихе, а когда она ушла, сказал своему растерявшемуся товарищу:
— Ну, а теперь что?
И с упреком поглядел ему в глаза.
— Но зачем он сделал это? — спросил Леськевич, стараясь вернуть себе утраченное спокойствие.
— Затем, что хотел что-нибудь подарить малышу, а раз он гол как сокол, то починил ему брюки и велел выстирать белье, — ответил Лукашевский. — Неужели у тебя настолько башка не варит, Селезень, что ты даже этого не понимаешь?.. Скряга!.. эгоист!.. — продолжал он, смеясь. — А я тебе скажу, что Громада благороднее не только тебя, но и всех нас… Вот это человек…
Леськевич глубоко задумался. Он ходил по комнате, кусал губы, поглядывал в окно. Наконец, взял шапку и вышел, даже не попрощавшись с Лукашевским.
Он был задет до глубины души, и в нём начался процесс брожения; но какая с ним произойдет перемена, в хорошую или в дурную сторону, Лукашевский не мог угадать.
«Может быть, Селезень переедет от нас?..» — подумал он.
VIII
Леськевич вернулся домой далеко за полночь.
В кухне, свернувшись клубочком, спал на сеннике накрытый пледом Валек. Леськевич зажег спичку и поглядел на мальчика: тот разрумянился, голова у него была холодная, и он нисколько не был похож на больного.
— Ну, значит… — пробормотал Селезень.
Он вошел в первую комнату и снова зажег спичку. Здесь на железной кровати, в необычайной позе растянулся Лукашевский: до пояса он завернулся в одеяло, ноги высунул за пределы кровати, рукой уперся в стену, голова лежала на матрасе, а подушка сбилась высоко к изголовью.