Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Приключение Стася

ModernLib.Net / Классическая проза / Прус Болеслав / Приключение Стася - Чтение (стр. 1)
Автор: Прус Болеслав
Жанр: Классическая проза

 

 


Болеслав Прус

ПРИКЛЮЧЕНИЕ СТАСЯ

Герой моего рассказа — личность около тридцати фунтов весу и чуть поменьше аршина ростом, а совершает она свой жизненный путь всего полтора года. Этот слой населения взрослые люди называют детьми и, вообще говоря, относятся к нему недостаточно серьезно.

Поэтому я прежде всего взываю к терпению читателей и не без тревоги представляю им маленького Стася. Дитя это настолько красивое и чистенькое, что его могла бы расцеловать любая дама, имеющая обыкновение носить перчатки на четырех пуговках. У него льняные волосики, большие синие глаза, холщовая рубашонка и ровно столько зубов, сколько необходимо ребенку в его возрасте. Кроме того, у него имеется колыбелька, расписанная черными и зелеными цветами по желтому полю, а также тележка с тем единственным недостатком, что все ее колеса как будто катятся в разные стороны.

Я был бы безутешен, если бы вышеупомянутые достоинства не завоевали симпатий Стасю, у которою, к несчастью, помимо них, нет ни одной необыкновенной черты. Стась не подкидыш, а законорожденный ребенок, он не проявляет ни малейших способностей ни к воровству, ни к игре на каком-либо инструменте, и — что, пожалуй, хуже всего — даже его несколько недоразвитый ум не дает ему права претендовать на принадлежность к знатному роду.

И все же это незаурядный ребенок; так по крайней мере утверждают отец, его, Юзеф Шарак, по профессии кузнец, мать его Малгожата, в девичестве Ставинская, и его дед, мельник Ставинский, — не считая кумовьев, приятелей и других весьма почтенных лиц, имевших возможность утратить обычное свое хладнокровие, участвуя в церемонии святого крещения.

Само рождение Стася явилось следствием неправдоподобного стечения обстоятельств. Ибо прежде всего господь бог должен был сотворить два семейства: кузнецов Шараков и мельников Ставинских; во-вторых, сделать так, чтобы в одном из них был сын, а в другом дочь; в-третьих, сломать в мельнице какую-то железную часть и для починки ее привести молодого Шарака именно в ту пору, когда сердце Малгоси распустилось, как цветок кувшинки на пруду ее отца. «Поистине чудо!..» — как справедливо заметила старая Гжыбина, делившая свой досуг между заговариванием болезней и нищенством — то есть двумя специальностями, позволяющими деревенским старухам знать толк в чудесах.

По единодушному мнению многоопытных женщин, Стась «пошел» в мать, а потому мы осмеливаемся в первую очередь несколько слов посвятить ей. Это тем более необходимо, что кузнечихе предстоит сыграть роль героини в событии, которое (мы с грустью признаем это!) не будет ни уголовным преступлением, ни романом, взывающим к небу о мщении.

У плотины, проезжей разве только в пятое время года, возле большого пруда, в который сквозь чащу водорослей гляделась ольховая роща, стояла мельница. То было старое почерневшее строение с мелкими стеклышками в окнах; в правой его половине вращались два огромных колеса, благодаря которым оно тряслось и клокотало уже лет тридцать, нагоняя немалые деньги своему владельцу, Ставинскому.

У мельника были сын и дочь, уже известная нам Малгося. Сына он послал в люди учиться, как делать муку самого тонкого помола, а дочь держал при себе. Недостатка она не знала ни в чем: ни на девичьи тряпки, ни на домашнее устройство отец не жалел денег. Недоставало ей только ласки.

Старик был не злой человек, но суровый в обращении; разговаривал он редко и резко, целиком погрузившись в дела. То ему нужно было присмотреть за батраками, чтоб не воровали у людей зерно, то позаботиться, чтоб ни у кого не забыли отсыпать десятую долю отрубей для боровков, хрюкающих под полом мельницы, то начислял он проценты на одолженные деньги, одни суммы получал, другие пускал в оборот…

В этих обстоятельствах Малгосе оставалось жить только природой и любить свою мельницу… Днем — работала ли она в огороде, кормила ли кур и больших, жирных уток или ласково гладила коров, которые спешили на ее зов, как собаки. — мельница громыхала и гудела торжественные, доселе неслыханные мелодии. В рокоте ее слышались все инструменты: скрипки, барабаны, орган; но то, что они играли, не мог бы повторить ни один оркестр, ни один органист.

Природа представлялась Малгосе огромным озером; гладь его простиралась до самого неба, а каплями были деревушки, разбросанные среди полей, ольховая роща, луг, мельница, грушевые деревца на межах, цветы в ее саду, птицы и она сама… Порой, глядя на облака, которые выходили из-за черного частокола лесов и, посмотревшись в пруд, убегали за зубцы холмов, слушая шум ветра, рябившего воду и хлеба в полях, или стоны тростника, колышущегося на болоте, Малгося задавалась вопросом: не было ли и ее существование лишь отражением всего, что она видит и слышит вокруг, как очертания вот этих деревьев и облаков, которые отражались в водах пруда?.. И вдруг, без всякого повода, слезы навертывались у нее на глаза. Она потягивалась всем телом, словно ждала, что из плеч у нее вырастут крылья и унесут ее в облака, и пела на никому не знакомый мотив слова, которых не было ни в одной народной песне. Тогда из мельницы выходил отец и угрюмо брюзжал:

— Ты что это, девка, распелась?.. Помолчала бы лучше, а то люди засмеют!..

Малгося сконфуженно замолкала, зато приятельница ее, мельница, повторяла каждое ее слово, каждую нотку, но только еще складней, еще красивей. Так можно ли было ее не любить, хоть и похожа она была на невиданное чудище с страшной головой, насаженной на множество ног, и хоть из пасти ее извергались пыль и жар, а выла она и тряслась так, словно хотела огромными своими колесами сокрушить вдребезги всех, кто проезжал по плотине?

По праздникам мельница затихала. Лишь заржавевшие флюгера на крыше жалобно скрипели, а у шлюзов журчали тонкие струйки воды, с плачем падая на осклизлые колеса. Летом, если вечер был теплый, Малгося садилась в челн и уплывала далеко-далеко, на огромный пруд, откуда видна была только крыша мельницы.

Тут, задумчиво склонясь над пучиной, где, как тени, мелькали пучеглазые рыбы, она слушала шорох камыша на отмелях и крики водяных птиц или, свесив голову через борт челна, смотрела, как одна за другой выплывают звезды со дна, а на поверхности волн трепещет длинный сноп лунного света. Не раз случалось ей видеть прозрачные, тоньше паутины, одежды, которые русалки развешивали на каплях ночной росы. Вот подвенечная фата… а вот плащ, а тут… платье со шлейфом… Она гребла к ним, но ветер относил ее челн к лугам, где вдруг возникало озеро серебристо-белого тумана, в котором кружились огоньки и тени… Кто же там плясал, и почему ее туда не пускали?..

Между тем наступала полночь. Лодка подрагивала, меж отмелей раздавался тихий плеск, в камышах вспыхивал бледный таинственный свет. Коварный туман застилал Малгосе путь, и чудилось, будто на отмелях, в кустах, кто-то шепчет: «Эге! Не уйти девушке отсюда!..»

Но Малгосю в ее одиночестве оберегал верный друг — мельница. Вдруг ее окошки-глаза метали огонь в завесу тумана, черная многоногая туша сотрясалась, и в ту же минуту до слуха одурманенной девушки доносился знакомый зычный голос, который звал ее с лихорадочной поспешностью:

— Малгось!.. Малгось!.. Малгось!.. Малгось!..

Теперь девушка спокойно бросала весла: течение воды, подхваченной огромной пастью мельницы, само несло к шлюзам ее челн. Растянувшись на дне лодки, как сонное дитя в плавно покачивающейся колыбели, она с улыбкой смотрела на бледные огоньки, мечущиеся в гневе над топью, и на холодные мокрые сети русалок, которыми ее хотели опутать. А старая мельница, тревожась за свою девушку, сердилась все сильней и кричала: «Малгось!.. Малгось!.. Малгось!.. Малгось!..» Наконец лодка ударялась носом в устои моста.

Однажды ночью, выскочив после такого путешествия на берег, она увидела на мосту отца. Он стоял, облокотясь на перила, и пристально смотрел на сеющуюся сквозь шлюзы воду. У Малгоси сердце дрогнуло при мысли, что и он беспокоится о ней, хотя с виду так равнодушен. Она взбежала на мост, прильнула к плечу отца и, разнежась, спросила:

— А кого же это вы там высматривали, отец?

— Померещилось мне, будто мужики рыбу воруют! — ответил старик и зевнул.

Потом, почесавшись, не спеша побрел в хату.

Никогда еще Малгося не чувствовала себя такой одинокой и никому не нужной, как в эту минуту, и никогда не хотела так сильно, чтоб и ее кто-нибудь любил. Теперь даже столяр из местечка, скупой и безобразный вдовец, евший за троих, но с впалой грудью и кривыми, как вилы, ногами, — даже этот столяр казался ей весьма приличным человеком. А уж о мукомоле, который арендовал ветряк в двух милях от них, непрестанно смеялся и вообще слыл придурковатым, она и думать не могла без волнения!.. Даже похожие на мешки с мукой батраки ее отца, грубияны и зубоскалы, показались ей в этом настроении людьми с немалыми достоинствами, хотя еще два-три месяца назад она смотреть на них не могла без отвращения.



В эту тяжелую минуту мельница снова решила прийти ей на помощь, и в один прекрасный день внутри ее что-то лопнуло с оглушительным треском… Перепачканные в муке подручные мельника побледнели от страха, а сам Ставинский швырнул шапку оземь… Немедля остановили воду и стали раздумывать, что делать, обращаясь за советом ко всем, кто проезжал по плотине. Весь дом пришел в смятение. Батраки препирались на мосту, к соблазну проезжих; старик не пожелал обедать, клянясь всеми святыми, что, наверное, скоро помрет; а боровки, жившие под мельницей, видя, что никто им не подсыпает отрубей, верещали так, словно началось светопреставление.

В этой сумятице раз сто упоминалось имя кузнеца Шарака, и наконец один из батраков впряг лошадь в телегу и поехал по направлению к юроду Малгосю охватил страх, совсем как в тот день, когда она, простудившись, ждала фельдшера, который должен был поставить ей банки. Она причесалась, обула новые башмаки и побежала к мельнице, которая, насолив всем, как только могла, стояла, преспокойно развалясь над плотиной, и с довольным видом скалила зубы.

Стемнело, настала ночь, подул холодный ветер, и девушке пришлось отправиться к себе в светелку. Едва она улеглась, во дворе что-то затарахтело, и с мельницы донесся какой-то чужой голос «О, Иисусе!..» — подумала Малгося, мигом оделась и ну доставать водку, да раздувать огонь, да разогревать колбасу с подливкой. За пятнадцать минут было готово все, чего разоспавшаяся служанка не сделала бы и за час.

Тем временем кузнец осмотрел мельницу, словно бабка недужного, и пошел со Ставинским в хату. Уже в сенях на него повеяло благоуханием жаркого; кузнец ухмыльнулся, — так ему было приятно, что мельник уважает его и до полуночи поджидает с ужином. Однако он был весьма удивлен, увидев в горнице прекрасно накрытый стол, на нем дымящееся блюдо и два стула один против другого, а хозяйки — ни следа!

Озабоченный мельник выпил с ним водки, потчевал его, ел и сам, но все молчком, как это было в его обыкновении… Наконец, уже после ужина, он крикнул:

— Малгось!.. Как бы это на мельнице постлать… ну там подушку и попону: пан кузнец будет у нас ночевать.

Появилась Малгося, красная до того, что самой было стыдно. Досадуя на себя, она, потупив взгляд, теребила краешек фартука. Но когда, решившись посмотреть, девушка увидела молодое, веселое лицо кузнеца и его глаза, блестевшие из-под черных бровей, она прыснула со смеху и убежала в сени — отдать распоряжение служанке. Смеялся и кузнец, сам не зная чему, а все еще расстроенный Ставинский пробормотал под нос:

— Ну как есть коза!.. Редко она видит людей, оттого и смешлива… Глупа еще, всего-то восемнадцать сравнялось…

На другой день, чуть свет, Шарак взялся за работу, но не успел он соорудить наковальню и приладить у очага мехи, как ему уже подали завтрак. Первый раз в жизни сам Ставинский признал, что дочь его хорошая хозяйка и умеет позаботиться о гостях. Но не могло не тронуться сердце старого мельника, когда он увидел, как тревожится Малгося о мельнице, как часто туда забегает и обо всем расспрашивает Шарака. Уже меньше нравилось ему, что кузнец во время работы болтает или показывает всевозможные фокусы, вроде того, что хватает голыми руками раскаленное добела железо. Однако старик помалкивал, видя, что работа так и горит в руках мастера и что хоть он и не прочь немного потрепать языком, зато как начнет ковать, так земля стонет…

Починка продолжалась несколько дней. За это время кузнец и Мельникова дочь очень подружились; вечера они непременно проводили вместе и только вдвоем, так как Ставинский, успокоившись, снова занялся делами и на дочь меньше обращал внимания. И вот в последний вечер, сидя перед хатой на лавочке, молодая чета вела следующий разговор — правда, вполголоса, потому что так у них складней получалось.

— Так вы, пан Юзеф, живете не доезжая полмили до города, на горке? — спросила девушка.

— Вот, вот!.. На этой самой. Это где идти к лугам да где загорожено плетнем и стоят деревца, — ответил кузнец.

— А какой огород там можно бы развести! Я бы сейчас посадила свеклу, картошку, фасоль да всякие цветики, будь это мое!

Кузнец опустил голову и промолчал.

— И хата у вас хороша. Это ведь та, где колодец с журавлем?

— Та самая. Да только где уж там она хороша. Некому о ней позаботиться…

— Приведись это мне, — заявила Малгося, — я бы выбелила ее хорошенько, окна убрала бы занавесками, поставила бы горшки с цветами, а в горнице повесила бы все, какие у меня есть, картинки… Почему бы вам так не сделать? Сразу стало б у вас куда веселей!..

Кузнец вздохнул.

— Эх, Малгося! — наконец заговорил он. — Жили бы мы с вами поближе, вы бы сейчас и приохотили меня и научили, как да что сделать!..

— Ох! Да я бы и сама все вам сделала, пока вы уходите в кузницу…

— А тут такая даль, — продолжал кузнец, беря девушку за палец, — что вы, верно, не захотите оставить старика?

Теперь уж промолчала Малгося.

— Страшное дело, до чего вы мне нравитесь, это я вам по справедливости говорю!.. Эхма!.. Теперь воротишься домой, так и места себе не найдешь… Да вам-то что до этого!.. Вам поди уже какой-нибудь управляющий приглянулся?..

— Да что вы, пан Юзеф, я-то знаю, чего вы стоите! — прикрикнула на него девушка, отворачиваясь. — И никаких управляющих у меня и в мыслях нет, а только…

Она снова умолкла, но теперь кузнец взял уже всю ее руку.

— А что, Малгося, — неожиданно спросил он, — пошли бы вы за меня?..

У нее дух захватило.

— Да я уж и не знаю!.. — ответила она.

В ту же минуту Шарак прижал ее к себе и поцеловал в полуоткрытые губы.

— Ну-у-у… Ну вас с такими шутками! — обиделась девушка, вырвалась из ею объятий и, убежав в хату, задвинула дверь засовом.

В эту ночь они оба не спали.

На другой день завинтили последние винты и открыли шлюзы. Поток воды с шумом хлынул на высохшие со скуки колеса, они поколебались и завертелись. Мельница отлично работала!..

Ставинский прикусил губу, чтобы не выдать своих чувств, но у него руки дрожали от радости. Он все осмотрел, отругал батраков, наконец пригласил кузнеца в хату для расчета и поставил бутылку меду.

Пока он выкладывал на стол новенькие бумажки, Шарак почесывал затылок и мрачно усмехался. Мельник, заметив это, спросил:

— Что, сынок, никак ты же и в обиде, что вытряхнул у меня из кармана двадцать три рубля?

— За такую починку мне бы надо с вас дочку потребовать, — шепнул Юзеф.

— Что?.. — вскинулся старик. — Так, может, девка тебе дороже денег?

— Дорого мне и то и это.

Ставинский пристально поглядел ему в глаза.

— Только сейчас я за ней денег не дам, это уж после моей смерти, — сказал он.

— Мне-то дольше, чем вам, жить на свете! — ответил Шарак и поцеловал ему руку. — Без приданого вы девку не отдадите, а мне одному до того скучно, особенно как придет зима, что…

За открытым окном мелькнула голова Малгоси.

— А ну-ка поди сюда! — позвал ее отец.

— Не пойду я… — отнекивалась девушка, закрывая руками глаза. — Вы уж сами, отец, решайте!..

Ставинский покачал головой.

— Ай да кузнец!.. — сказал он. — Ну, вижу, не терял ты тут времени даром. Что ж, коли на то воля божья, отдам я тебе девку за то, что ты мастер хороший и знаю, что живешь в достатке… Но смотри не обижай мое дитя, а то этою я тебе не прощу…

Несколько недель спустя сыграли свадьбу Малгоси с кузнецом, причем изрядно поели, выпили и поплясали. По этому случаю помирились двое издавна враждовавших соседей, а перессорились четверо. Один из батраков Ставинского, слегка подвыпив, поклялся, что утопится с горя, и утешился лишь тем, что выпил еще основательней. А какой-то хозяин, давно уже давший зарок не пить водки, невзначай упал в пруд, за что и получил от своей супруги энергичное внушение. В день свадьбы кривоногий столяр, добивавшийся руки Малгоси, так же как и непрестанно ухмыляющийся владелец ветряка, наперебой рассказывали знакомым и незнакомым, что девушка-де с изъяном, а отец ее отдает деньги в рост и ворует из мешков зерно у людей, чем и отпугнул всех от своей мельницы. Покуда оба отвергнутых жениха уверяли, что никогда бы не женились на Мельниковой дочке, новобрачные уехали к себе в кузницу…

Тут Малгося свято выполнила данное кузнецу обещание: побелила хату, увила ее плющом, убрала внутри картинками и всевозможной утварью, а также развела прекрасный огород на горке, спускавшейся к лугу. Под ее присмотром увеличился достаток кузнеца, хата стала выглядеть, как шляхетская усадебка, а сам Шарак обзавелся новым кожаным фартуком таких гигантских размеров, что из него можно было выкроить двух порядочных варшавян, да еще кое-что осталось бы на варшавянку…



За этими делами в доме молодых незаметно прошел год. Весной прилетели аисты, поселились в старом гнезде на крыше гумна да как принялись курлыкать, так в конце концов и накурлыкали маленького Стася.

В этот день Шарак запер свою кузницу, а дед Ставинский без седла прискакал за милю с гаком и от переполнявших его чувств расплакался, увидев толстого, розового внука, у которою на ручках и на ножках было столько же ямочек, сколько косточек, что не мешало ему орать так, словно с него кожу сдирали.

Очутившись в подобных обстоятельствах, прекрасные дамы завешивают окна плотными шторами и, призвав на помощь всевозможных кормилиц — искусственных и естественных, месяц с лишком отдыхают, словно они сотворили небо и землю; все это время они утруждают себя лишь тем, что принимают в кружевном неглиже поздравителей и поздравительниц, болтающих вполголоса по-французски. Такого рода фокусы Малгосе были неизвестны, а потому уже через сорок восемь часов она взялась за работу, а болел за нее дед — разумеется, от радости. В несколько дней он глубоко изучил своего внука, открыл в нем выдающиеся способности к мукомольному делу и первый признал, что даже у шляхты ему не случалось видеть такого умного ребенка, как Стась!..

Между тем новорожденный пребывал в интересной, исполненной тайн стадии младенчества, которая подчас смутно вспоминается нам в сновидениях, как бы приоткрывающих завесу в подсознательную жизнь.

Представьте себе простого человека, на которого вдруг свалились все социальные проблемы. Тут и вопросы искусства и промышленности, философские и аграрные, преступления и добродетели, а наряду с ними множество дел, от которых зависит собственное его существование. Все это он должен привести в порядок, разграничить личное и общественное, за один час научиться, что делать в ближайшие часы, и не упасть под бременем трудов!

В таком положении очутился однажды Стась. После долгого сна, предшествующего вступлению в жизнь, на него сразу обрушился ураган впечатлений. Воздух раздражал его легкие и кожу, перед глазами прыгали краски — белые, серые, синие, зеленые, красные, разных оттенков и во всевозможных сочетаниях, а вместе с ними и тысячи форм — одушевленных и неодушевленных. Он слышал разговоры людей, скрип собственной колыбели, бульканье кипящей воды; слышал, как жужжат мухи и скулит щенок Курта. Ощущал неудобство от давивших его свивальников, от колебания поминутно менявшейся температуры, наконец — ощущал голод, жажду, желание спать и движение собственных конечностей. Все это беспорядочно, хаотично, назойливо бурлило в его крохотном, едва пробуждающемся существе. Он не понимал, откуда является голод и откуда белый цвет или грохот молота в кузнице. Но это утомляло его, и бедняжка хныкал, дрожа от холода. Единственной его усладой был сон, который то и дело прерывали, да еще те минуты, когда он мог сосать. И он сосал, как пиявка, спал и кричал, а взрослые люди качали головой, сокрушаясь над его немощностью!.. Вы слышите?.. Немощной называли личность, которая, очутившись в этом страшном хаосе, обязана была разрешить столько проблем!..

В этот период Стась еще не отличал своей матери от себя самого, и когда ему очень хотелось есть, сосал большой палец собственной ноги, вместо материнской груди. По этому поводу над ним смеялись, хотя мы ведь знаем людей совершеннолетних и в здравом уме, которые вместо собственной двадцатигрошовой трости забирают чужие двухрублевые калоши…

В результате напряженного труда и многомесячных опытов Стась достиг огромных успехов. Ему удалось уловить разницу между своей ногой и перильцами колыбели и даже между тюфячком и коленями матери. В это время он был уже очень умен. Он знал, что голод терзает его где-то возле ног, что в голове его в одном месте сосредоточиваются всевозможные шумы, в другом — всякие краски, а третье место сосет.

В следующие месяцы он сделал еще более замечательные открытия. Теперь он уже отличал приятные явления от неприятных и красивые вещи от безобразных. Прежде он плакал и смеялся, хмурил лоб и протягивал руки или ноги невпопад и как придется; проявлениями чувств он пользовался, как начинающий музыкант клавишами рояля, которые он нажимает, не зная, что из этого получится. Сейчас он смеялся только при виде матери, которая его кормила; плакал после купанья, против которого восставали все его инстинкты двуногого; хмурился, увидев пеленки, стесняющие его движения, а к кружке с подслащенным молоком тянулся ручками и ножками.

У него уже появились симпатии и антипатии, страхи и надежды. Он любил Курту, потому что щенок был теплый и лизал его, а морда у него была мягкая, как бархат. Боялся темноты, в которой легко было расшибиться; рвался в сад, где можно было дышать полной грудью и где его убаюкивал гармонический шелест деревьев, повторявший ритм материнской песни. Серые цвета, напоминавшие твердый пол и не всегда сухой тюфячок, ему не нравились. Зато красные и синие цвета, как и блестящие предметы, возбуждали в нем смех. Стась уже знал, что пламя свечи, хоть оно и прыгает и очень красивое, но с детскими пальчиками обходится самым бессовестным образом. Помнил он также, что у отца ноги твердые, черные и высокие, выше, чем весь Стась, а у матери ножки совсем низенькие, начинаются и кончаются у самой земли.

К матери Стась питал безграничную любовь, потому что она больше всех доставляла ему удовольствий. Что же касается отца, то он пользовался расположением Стася лишь благодаря тому, что носил очень интересовавшие его усы, а также самую заманчивую вещь в мире — часы. Зато ласки отца нисколько его не прельщали: он всегда забавлял ребенка, когда тому хотелось есть или спать, немилосердно царапал его колючим подбородком и мял огромными, неуклюжими руками его молоденькие, хрупкие косточки. Было лишь одно, ради чего Стась при виде отца тянулся к нему ручонками и смеялся: отец подбрасывал его кверху. Правда, ребенку было неудобно в его могучих руках, зато как высоко они его подкидывали, какой ветер поднимался вокруг, как развевал его волосики и вздувал рубашонку…

Стась уже умел играть и проказничать. Нередко мать брала его на колени, а отец садился напротив и звал:

— Иди ко мне, Стась, иди!..

Он делает вид, будто идет, протягивает ручки и — бух!.. лицом в плечо матери. И вот нет Стася, ну нигде нет, во всем доме; по крайней мере сам он никого не видит.

Иногда отец ставил его на стол и держал под мышки, а мать пряталась. Спрячется мать за отца справа, а Стась — верть головкой вправо! И вот уже ее нашел… Спрячется мать за отца слева, а Стась — верть головкой влево, и опять ее нашел. Ребенок готов был так играть весь день, но что же делать, если отцу нужно было идти в кузницу, а матери к ее коровам! Тогда мальчугана укладывали в колыбель, — и поднимался крик на весь дом, так что даже Курта принимался лаять!..

Не раз мальчик становился на голову, однако вскоре сообразил, что эта позиция неудобна и что наиболее свойственно человеческой природе — ползать на четвереньках. Благодаря этим передвижениям он убедился, что стены, стулья и печка не торчат у него в глазу, а находятся где-то вне его, значительно дальше, чем на расстоянии вытянутой руки.

Заметно выросшая мускульная сила вынуждала его заняться каким-нибудь трудом. Чаще всего он опрокидывал маленькую скамеечку, стучал ложкой об пол или раскачивал колыбель. Одно время он спал в ней вместе с юным Куртой, и песик, видя, как покачивается его ложе, вскакивал на тюфячок и разваливался, словно граф! Столь наглое злоупотребление дарованными ему правами возбуждало в маленьком Стасе жестокую зависть, и он орал до тех пор, пока собаку не выгоняли и не укладывали в колыбель его самого.

Позже его начали учить чрезвычайно трудному искусству ходьбы. Мальчика забавляло, что он так высоко поднимается над землей; однако он уже понимал, с какой опасностью сопряжено это удовольствие, и крайне редко предавался ему без помощи старших. В таких случаях он прежде всего вставал, потом, поднимая левую руку и правую ногу, подвертывал ступню внутрь и правой ее стороной — шлеп об пол! Затем поднимал правую руку и левую ногу, поджимал пальцы и, подвернув ступню внутрь, левой ее стороной — шлеп об пол! Проделав еще несколько столь же сложных движений, он не подвигался ни на шаг вперед, зато у него кружилась голова, и он падал. Ему думалось тогда, что ходьба на двух ногах, несомненно, льстит человеческому тщеславию, однако практическое значение имеет только ползание на четвереньках. Вид людей, шагающих на двух ногах, возбуждал в нем такое же чувство, какое испытал бы здравомыслящий человек, очутившись среди канатоходцев. По этой причине он очень уважал Курту, пользовавшегося при передвижении всеми четырьмя конечностями, и мечтал лишь о том, чтоб когда-нибудь сравняться с ним в беге.

Видя необыкновенное развитие духовных и физических свойств ребенка, родители стали подумывать о его воспитании. Его научили говорить «тятя», «мама» и «Курта», который одно время также назывался «тятя»; затем ему купили высокий стульчик с перекладиной и подарили прекрасную липовую ложку, которой Стась, в случае нужды, мог бы накрывать себе голову. Отец, во всем подражавший матери, тоже захотел сделать своему первенцу подарок и с этой целью принес как-то великолепную плетку, оправленную в ножку козули. Когда Стась взял в руки ценный подарок и принялся грызть черное раздвоенное копытце, мать спросила мужа:

— Ты зачем это принес, Юзек?

— А для Сташека.

— Вот как? Ты что же, собираешься его пороть?

— Как же его не пороть, если он будет такой же озорник, как я?

— Видали?.. — вскричала мать, прижимая к себе сына. — Да ты почем знаешь, что он будет озорник?..

— Пусть только попробует не озорничать… Уж тогда-то я его наверняка выдеру!.. — добродушно ответил кузнец.

В эту минуту Стась раскричался, что рассердило мать, и она склонилась к мнению отца. Признав это средство необходимым, родители больше не препирались и повесили плетку на стену, между святым Флорианом, который с незапамятных времен все тушил и тушил какой-то пожар, и часами, которые уже лет двадцать тщетно пытались правильно идти.



Независимо от первых принципов морали, основанных на плетке, кузнец хлопотал о преподавателе для сына. Правда, был у них в деревне постоянный учитель, но он больше занимался писанием доносов и дегустацией водки, чем букварем и детьми. И крестьяне и евреи гнушались им, так что уж говорить о Шараке! Он и не думал образование своего сына поручать подобному педагогу, а сразу обратился к органисту.

«Сейчас Сташеку пятнадцать месяцев, — размышлял кузнец, — годика через три мать выучит его читать, а через четыре надо будет отдать его органисту».

Всего четыре года!.. Значит, уже сейчас следовало снискать благоволение слуги божьего, который ходил бритый, как ксендз, носил черный долгополый сюртук и громогласно витийствовал, вплетая в свою речь латинские слова из церковной службы.

Не откладывая в долгий ящик, Шарак пригласил органиста распить с ним у Шулима бутылочку-другую меду. Преисполненный елейности артист костела высморкался в клетчатый платок, откашлялся и с таким видом, словно он собирался произнести проповедь против горячительных напитков, заявил Шараку, что и ныне, и присно, и во веки веков готов ходить с ним к Шулиму пить мед.

Органист был человек гордый и раздражительный, а главное — слабый на голову. Уже за первой бутылкой он понес околесицу, а за второй стал уверять Шарака, что считает его почти ровней себе.

— Ибо, видишь ли, мой… Господи владыко!.. Оно обстоит так. Мне, как органисту, раздувают мехи, и тебе, как кузнецу… Господи владыко!.. тоже раздувают мехи… А посему… Да ты, никак, уже понял, что я хочу сказать? Так вот, я хочу сказать, что кузнец и органист — они братья… Ха-ха-ха!.. братья! Я органист, и ты — чумазый!.. Да сжалится над тобой всемогущий господь! Misereatur, tui omnipotens Deus!

Шарак, вообще отличавшийся веселым нравом, за бутылкой становился мрачен. Поэтому он не сумел оценить комплимент своего собеседника и ответил так громко, что отповедь эту услышали Шулим и несколько его посетителей.

— Братья-то, положим, не братья!.. Кузнец — он больше на слесаря смахивает, а органист… как положено органисту — на нищего с паперти!..

— Что? Я — на нищего с паперти?.. — вскричал оскорбленный маэстро, испепеляя кузнеца пылающим взором.

— Уж известное дело!.. Вы и молитесь-то за деньги, и играете благолепнее, когда вам кто…

Шарак не кончил, ибо в эту минуту его сразил увесистый удар бутылкой по макушке, так что осколки стекла брызнули в потолок, а липкий мед залил ему лицо и праздничную одежду.

— Держи его! — крикнул пострадавший, не зная, утираться ли ему или догонять органиста, который удирал по кратчайшей, как ему казалось, однако весьма извилистой линии.


  • Страницы:
    1, 2, 3