ГОЛОСА ПРОШЛОГО
Вернувшись целым и невредимым из похода — пятого в его жизни, — полковник в конце 1871 года ушел в отставку и поселился в Лионе. Ему в ту пору минуло только шестьдесят пять лет, и он был так крепок и бодр, что друзья даже уговаривали его жениться. Но о женитьбе полковник и слышать не хотел. Он говорил, что, хотя еще крепко стоит на ногах, пора ему возвращаться к своим, на родину — до смерти надоела благодетельница Франция. Ну, а пускаться в такую дорогу с бабой — хлопот не оберешься.
Он хотел ехать сразу же, не откладывая, и даже стал искать покупателя на свой домик с садом. Но тем временем в Лион приехали трое земляков полковника, которые были его соратниками начиная с самого первого похода. Разыскать друг друга старым воякам было нетрудно, еще легче — возобновить знакомство. И с этих пор они везде появлялись вчетвером. Сговорившись выпить вместе черного кофе в польском кафе, они, естественно, и обедать шли вместе в какой-нибудь ресторан. После обеда каждый волен был отправляться, куда хочет, но с условием, что вечерком придет играть в вист. А так как тот или иной из них, случалось, запаздывал, то для порядка старики «надзирали» друг за другом — вот и получалось, что они целый день не расставались, ходили вместе, иногда парами, иногда гуськом, а чаще всего — все четверо в ряд.
Дни их проходили главным образом в беседах о былых походах и текущей политике. За первый год старики успели выяснить все ошибки Кошута, Макмагона, Базена[1] и некоторых полководцев, которые им предшествовали. В следующем году они разработали планы кампаний, да так удачно, что, если бы планы эти были осуществлены, мир принял бы совсем иной вид.
На третий год умер один из четырех товарищей. Остальные оплакивали его как брата, но уже через месяц после его похорон пришли к заключению, что в политике покойник разбирался очень плохо: ибо Бисмарк, хоть и немец, — человек гениальный и может еще в будущем оказаться полезен.
Минул еще год, умер еще один из них, совершенно неожиданно для двух оставшихся в живых. Полковник от огорчения даже слег; и с этих пор он играл с последним своим товарищем уже не в вист, а только в марьяж. Они теперь меньше разговаривали, зато больше времени уделяли чтению газет. И, после зрелых размышлений, сопоставив то, что писали английские газеты, с тем, что время от времени появлялось в немецких, пришли к выводу, что Бисмарк вовсе не так уж плох, как это кажется, просто ему приходится соблюдать осторожность.
— В политике, мой милый капитан, осторожность — величайшая из добродетелей, — говорил полковник. — С этим ничего не поделаешь!
— Я тоже всегда был такого мнения, дорогой полковник, — отвечал капитан. — Если помнишь, я часто защищал Бисмарка.
— Положим, ты гораздо чаще утверждал, что он — мерзавец.
— Я? Ошибаешься, полковник! Не я, а покойный Кудельский, а главное — Домейко, царство им небесное!.. Они, правда, были прекрасные офицеры, но в политике ничего не смыслили… Ну, да грех их судить, оба они уже пред судом божиим, — добавил капитан.
Наконец однажды зимой скончался и капитан.
Полковник в первое время ничем не обнаруживал своей скорби; он занялся организацией похорон и проводил друга в последний путь честь честью, как подобало хоронить офицера, участника двух войн. Он не пролил ни одной слезы. Но когда над могилой прогремели залпы — так прощалась пехота со своим офицером, — полковник внезапно зашатался и упал как подкошенный, словно все эти выстрелы были направлены ему в грудь.
Его с трудом привели в чувство. Но, отдохнув несколько минут, он без чужой помощи сел в фиакр и велел везти себя домой.
На другой день в лионских газетах появилось объявление о продаже его дома. Покупатель нашелся очень скоро, и неделю спустя старый полковник уже готовился распроститься навеки с гостеприимной Францией.
— И не жаль вам, полковник, нас покинуть? — спросил у него нотариус, который оформлял акт продажи.
— И жаль и не жаль, — ответил полковник. — Жаль, потому что вы, французы, — славный и благородный народ, за вас стоило кровь проливать. А не жаль потому, что многое переменилось во Франции… Французы теперь толкуют только о купле-продаже, деньгах, еде, развлечениях… Лучше мне вернуться к родным снегам… Там — люди другие. Свои люди. Они поймут меня, я — их. А здесь вокруг меня стало уж очень пусто…
Нотариус покачал головой, но старый полковник говорил с таким жаром, что он не стал его переубеждать. Он понимал, что тоска охватывает иногда человека подобно буре, несет его, как оторвавшийся от дерева лист, — и, если бы лист мог думать, он, быть может, думал бы, что возвращается на родное дерево и снова прирастет к нему.
Итак, полковник отправился в Париж, договорился там насчет выплаты ему пенсии, представил в посольство свои документы и получил паспорт. В Париже встретил он множество друзей, и все советовали ему отдохнуть, подождать хотя бы до лета. Тщетно: с того дня, как старик решил вернуться на родину, его томило такое беспокойство и нетерпение, что он места себе не находил.
В разговоре его была заметна рассеянность, в обращении с людьми — какая-то жесткость. Когда он, чтобы отвлечься от своих мыслен, принимался читать газеты, ему чудилось, что текст напечатан по-польски. Он все время словно ждал кого-то, как будто каждую минуту мог появиться кто-то еще незнакомый, но долгожданный. На парижских бульварах, над тысячью огней и шумным людским муравейником виделись ему тихие снежные равнины, черный лес на горизонте, там и сям домишки под соломенными крышами или ветхие кресты на дорогах.
В нем словно жили две души. Одну он привез из родной Польши, другая родилась здесь, на чужбине, и более сорока лет властно диктовала ему свою волю. Но вот теперь неожиданно проснулась та прежняя, молодая душа с ворохом воспоминаний и желаний. Ей было тесно в Лионе, тошно в Париже, она скучала в театре, томилась в поезде. Днем тоска мешала думать, а по ночам полковнику казалось, будто кто-то тащит его с кровати, гонит из комнаты, кто-то плачет в нем и кричит раздирающим голосом:
— Вези меня туда, к своим!
И старик покинул Париж, даже не простившись со многими. Днем и ночью ехал он на родину. Его военная выправка, сказывавшаяся и в осанке и в движениях, обратила на себя внимание немцев, и они, приглядываясь к его смуглому, сухощавому лицу, подстриженным седым усам и бородке, предположили, что это, должно быть, какой-то генерал, а то и маршал Франции.
— Едет, наверное, с важной миссией в Петербург! — шушукались немцы.
А так как старик все время смотрел в окно, они решили, что он обследует немецкие железные дороги, — и пророчили войну на двух фронтах.
К границе поезд подошел перед рассветом. Проверка паспортов длилась несколько часов. Пассажиры ели или дремали, а полковник не мог ни есть, ни уснуть. И вышел за станцию прогуляться.
Он прошел по шпалам с версту или больше. Начинало светать. На востоке ширилась светлая полоса, и скоро все небо стало стеклянно-зеленым, усеянным серыми, белыми и бледно-розовыми облачками.
После духоты в буфете холодный ветер освежил его, но беспокойство не утихало. Полковнику казалось, что когда он очутится в открытом поле, родном поле, тоска в его сердце не выдержит, вырвется на волю и улетит куда-то, как выпущенный из клетки голубь. Но вышло иначе: вместо успокоения он испытывал только удивление. Горизонт, в его воспоминаниях такой широкий, показался ему сейчас тесен. Лесов нигде не было видно, только там и сям торчали дымящие заводские трубы. Нет больше хат, окруженных садами, — лишь кирпичные дома унылого вида маячат на заснеженных холмах. Даже ветер, вместо того чтобы шелестеть в ветвях молодых верб, бьется о бесконечный ряд телеграфных столбов и, налетая на их чашки, плачет, как заблудившийся в поле сирота.
Нет, это уже не та страна, которую он покинул полвека назад!
С вокзала донесся звонок. Полковник едва успел забраться в вагон, как поезд тронулся.
Всю дорогу старик озирал местность, пытаясь как-то связать действительность со своими воспоминаниями. Напрасные усилия! На дне его души сохранился другой край, не тот, что проплывал сейчас перед глазами. Мужики без сукманов, евреи без шапок из лисьего меха, дома без деревьев, земля без лесов! Полковник не был даже уверен, что птицы сохранили свои голоса.
В Варшаву он приехал поздно вечером и остановился во второразрядной гостинице, с виду напоминавшей прежние «заезжие дворы». Но и тут его постигло разочарование. Вместо простых стульев и кресел с кожаной или волосяной обивкой, как это было в его время, — модная мебель, на стенах фотографии дам полусвета, испорченные электрические звонки, лакеи в засаленных фраках. Нет, это был уже не старый «заезжий двор», а точь-в-точь маленькая заграничная гостиница самого плохого сорта.
Кое-как проспав ночь, полковник утром вышел в город. Наняв пролетку, велел провезти себя по всем знакомым когда-то улицам. Какие удивительные перемены повсюду!.. Исчезли высокие фонарные столбы, расписанные белыми и красными полосами, исчезли дворики и обширные сады, их место заняли ряды огромных домов, большей частью безвкусных и нескладных. Даже там, где в старые времена охотились на диких уток, теперь — город, большой, шумный и тоже какой-то новый, иной…
Людей полковник совершенно не узнавал — другие костюмы, другие физиономии… А еще больше поражало его временами то, что нигде не слышно французской речи, к которой за полвека привыкло его ухо.
После этой поездки по городу он ощутил в душе еще большую пустоту, чем та, которую ощущал на чужбине, и решил, что надо общаться с людьми. У него в Варшаве были знакомые, — некоторых он встречал в Париже, других — на водах.
Он записал несколько фамилий и попросил швейцара гостиницы узнать адреса этих людей. На другой день ему принесли только адрес одного состоятельного господина, с которым они познакомились в Виши десять лет назад.
Полковник немедленно отправился по этому адресу и, к своему удовольствию, застал хозяина дома. Тот сперва его не узнал, а, узнав, явно опешил. Горячо обняв гостя, он стал заботливо расспрашивать, легко ли ему было выхлопотать паспорт. А когда ответ полковника его успокоил, осведомился еще, как долго полковник намерен пробыть в Варшаве.
— Да хотелось бы здесь остаться — разумеется, если удастся завязать знакомства… — отвечал полковник.
— О, знакомства у нас завязываются легко. Быть может, вы здесь встретите даже одного своего товарища…
— Кого это? — стремительно перебил полковник.
— Тоже бывший офицер французской армии. Бедняга приехал без гроша в кармане и с трудом нашел себе какую-то незавидную службу… Теперь жалеет, что уехал из Франции. Ох, трудно, очень трудно у нас найти работу… Тысячи молодых ищут ее напрасно…
— А мне она не нужна, — возразил гость, засмеявшись впервые за последние месяцы. — У меня есть небольшие сбережения и пенсия полковника.
Улыбка, видно, так смягчила его суровое лицо, что хозяин, встретивший старика довольно холодно, неожиданно проявил восторженное радушие. Он обнял гостя, раз десять, обращаясь к нему, назвал его полковником, напомнил ему множество проведенных вместе в Виши приятных минут, познакомил его со своим семейством и заклинал всеми святыми чувствовать себя здесь как дома и завтра вечером снова оказать ему честь своим посещением.
— У нас соберется несколько человек, — сказал он с жаром, — которые будут рады приветствовать героя…
— Отставного! — поправил его полковник.
Несмотря на столь своеобразный прием, полковник пришел на вечер. В передней его встретил хозяин. Он, кажется, готов был сам снять ему калоши и с большой помпой проводил его в гостиную.
Здесь сегодня был танцевальный вечер, поэтому собралось несколько десятков человек. Полковник быстро перезнакомился со всеми дамами. Одна даже уверяла, что помнит итальянскую кампанию (впрочем, она могла бы помнить и венгерскую). Другая удивлялась тому, что он покинул «этот дивный Париж», а самая молодая робко осведомилась, танцует ли еще пан полковник хотя бы кадриль. Но, так как наш ветеран, которому уже перевалило за семьдесят, не танцевал, она, при всем почтении к нему, забыла о нем с той минуты, как в зале зазвучала музыка. И участник битв при Сольферино и Гравелоте[2] вынужден был уступить дорогу чемпионам вальса и кадрили. Так было во Франции, так и здесь, на родине.
Он прошел по соседним гостиным. Тут играли в карты. Радушный хозяин немедленно предложил собрать компанию для виста и представил полковнику двух советников и одного председателя. Но полковник, поблагодарив, от виста отказался — быть может, из уважения к памяти своих друзей, с которыми последние годы игрывал в Лионе.
После этого его и здесь оставили в покое, чему он был рад. Теперь никто не мешал ему присматриваться к людям.
Он слушал и разговоры вокруг. В одном углу говорили о карнавале, в другом — о биржевом курсе, в третьем — о женщинах, в четвертом — о политике, в частности о том, что немцы нас окончательно съедят.
К этой-то группе подсел полковник, но беседовал недолго. Переходя от одного вопроса к другому, он услышал в конце концов, что сторонники реальной политики должны рассматривать войну как дело промышленности, и только такой шарлатан, как Наполеон Третий, мог воевать за чужие интересы, во имя идеи.[3]
Это самое полковник не раз слышал во Франции. «Так зачем же было ее покидать?» — спрашивал он себя.
Он незаметно ушел с бала и вернулся к себе в гостиницу. Ночью в постели его осаждали видения и мысли. Когда он забывался сном, ему чудилось, что он больше не человек, а крест на осевшей могиле, в которой упокоились его старые товарищи. Когда просыпался, шептал:
— Зачем я вернулся сюда?
И в душе росла тоска по Франции.
На другой день было воскресенье. Старый полковник встал поздно, одевался не спеша, раздумывая, когда ему ехать обратно во Францию, — сегодня же или завтра? «Здесь, — говорил он себе, — я всем чужой и все мне чужие».
Номер, отведенный ему в гостинице, находился на первом этаже. И когда полковник в десять поднял штору, он увидел, что перед его окном ходит взад и вперед какой-то бедно одетый человек с маленьким мальчиком.
В это утро стоял сильный мороз, и бедняк, чтобы согреться, то и дело топал ногами и хлопал себя по плечам, потом принимался растирать посиневшие от холода руки малыша, обряженного в длинный, не по росту, пиджачишко и соломенную шляпу. Уши у мальчика были повязаны грязным платком, из носа текло.
Этот ходивший по двору человек так часто заглядывал в окно полковника, что тот обратил на него внимание и, выйдя, спросил у кельнера, не знает ли он, кто это.
Кельнер с усмешкой пояснил:
— Он сапожник, живет в нашем доме наверху, под самой крышей — и вот захотел показать своему мальчишке вас, пан полковник.
— Показать меня? А откуда ему известно, кто я такой?
— Слышал от прислуги.
Полковник задумался. А сапожник между тем все ходил под его окном да растирал закоченевшие ручонки сына.
Полковник собирался идти завтракать в город. Он оделся — теперь уже торопливо, и, побуждаемый любопытством, вышел во двор.
Увидев его, мужчина и ребенок остановились как вкопанные. Первый заломил шапку набекрень, нахмурил брови, выпрямился и сжал кулаки — он имел такой вид, словно хотел кинуться на полковника, но сам-то полагал, что так именно отдают честь герою.
Его сынишка все еще усердно дул себе на руки, пытаясь их согреть. Чтобы привлечь его внимание, отец ткнул его кулаком в затылок, а сам продолжал смотреть на полковника, как охотник на волка, уверенный, что соблюдает все правила воинского этикета.
Старый полковник не двигался с места. Хотел сказать что-нибудь этому бедняку, но не находил слов. Притом во дворе были люди… Оба — полковник и сапожник — только посмотрели друг другу в глаза, и полковник медленно вышел на улицу.
Только тогда сапожник обратился к мальчику:
— Войтусь!
— Что?
— Будешь таким, разбойник?
— Буду, отчего не быть? Ого! — отвечал мальчишка, шмыгая носом.
— Так помни же! А не будешь, так я тебе и взрослому все зубы выбью!
За завтраком полковник ел мало — торопился. Походив по городу, он скоро снял себе квартиру.
Безобразные новые дома, новые люди уже не раздражали его. А когда ему пришлось пройти по Каровой улице и он увидел Вислу, его глазам открылся снова тот памятный широкий горизонт, он видел те же леса, вдыхал живительный воздух родины, по которому тосковал целых полвека.
«Останусь здесь!» — сказал он себе.