Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Эмансипированные женщины

ModernLib.Net / Классическая проза / Прус Болеслав / Эмансипированные женщины - Чтение (стр. 57)
Автор: Прус Болеслав
Жанр: Классическая проза

 

 


Увидев конверт, Мадзя вздрогнула. Это было письмо от Ады Сольской, в котором она, принося извинения за назойливость, сообщала, что придет в четыре часа. Пани Бураковская, видно, все еще ждала объяснений, и Мадзя сказала ей, что бедная гувернантка, оставившая письмо, женщина независимая и честная, и перед ней можно открыть все двери.

Еще не было четырех часов, когда Ада Сольская постучала в дверь и, остановившись на пороге, робко спросила:

— Можно к тебе, Мадзенька?

Мадзя бросилась к ней с распростертыми объятиями. Но Ада была так похожа на своего брата Стефана, что у Мадзи сердце замерло и в первую минуту не хватило сил обнять подругу.

— Вот видишь, ты меня больше не любишь, — печально прошептала Ада.

Тут они заключили друг друга в объятия и, со слезами целуя друг друга, уселись на диванчике.

— Ах, как я измучилась от того, что так долго тебя не видела! — сказала Ада. — Сердце у меня колотилось, когда я шла сюда.

— Четвертый этаж… — вставила Мадзя.

— Нет, я просто боялась, думала, ты на меня в страшной обиде. А ты, как всегда, ангел, святая, золотко мое, Мадзенька!

Они стали осыпать друг друга поцелуями.

— Знаешь, что случилось, — продолжала Ада. — Этот ужасный Котовский чуть не убил пана Казимежа! Я думала, что умру, но сейчас мы уже обручились… Не знаю даже, кто из нас первый объяснился: он или я. Да это не имеет значения.

— И ты счастлива? — спросила Мадзя.

— Ах, не спрашивай! Я так счастлива, так безгранично счастлива, что всего боюсь. Мне кажется, что я умру, что мы никогда не поженимся, что у пана Казимежа опять откроется рана. Но больше всего я боюсь Стефека! Вот уже неделя, как я написала ему обо всем, а ответа нет. Ты помнишь, как не любил он Каз… пана Казимежа? Боже, с каким ужасом я жду его приезда! Говорю тебе, если между ними начнутся недоразумения, я наложу на себя руки.

— Успокойся, — перебила ее Мадзя. — В конце концов ты имеешь право выйти замуж за того, кто тебе правится.

— Я имею право? Точно ты не знаешь Стефека? Что ему до чужих прав, если он не признает их? Ах, если бы ты переехала ко мне…

— Я?

— Мадзенька, дорогая моя, — в возбуждении продолжала Ада, — зачем нам притворяться! Ты знаешь, как любил тебя Стефек. Одно скажу тебе, он и сейчас тебя любит, может быть, еще крепче. Если бы вы помирились, если бы ты вышла за него, он на радостях простил бы мне мою любовь к Казимежу.

Мадзя то краснела, то бледнела; ее волнение не ускользнуло от внимания Ады.

— Не отпирайся! — воскликнула панна Сольская. — Мой брат тебе не безразличен. А если так, ты должна выйти за него, должна, должна!..

Она стала покрывать поцелуями руки своей подруги.

Мадзя вырвалась и решительно сказала:

— Это невозможно!

Ада впилась в нее своими косо посаженными глазами.

— Так ты любишь пана Казимежа? — спросила она.

— Посмотри мне в глаза, — ответила Мадзя, спокойно выдерживая ее пылающий взгляд.

— Почему же ты не хочешь выйти за Стефека?

— Ты ведь знаешь, — ответила Мадзя после минутного молчания, — у меня тоже есть брат, он тяжело болен. Со дня на день я жду вызова и уеду к нему за границу; до конца жизни мне придется ухаживать за ним.

— Кто же мешает тебе смотреть за братом, даже если ты выйдешь за Стефека? Неужели ты думаешь, что он запретит тебе. Никогда! Послушай, Мадзенька: поезжай сейчас к брату за границу, а мы все — Стефек, пан Казимеж и я — последуем за вами. Где бы ни велели поселиться твоему брату, там и мы поселимся: в горах ли, в Италии, даже в Египте. А если доктора предпишут ему длительное морское путешествие, то и тогда мы будем вместе. Ведь и пану Казимежу нужно восстановить свои силы, а мы со Стефеком ужасно любим путешествовать. Ну, скажи одно только слово, одно коротенькое слово «да» — и ты осчастливишь Стефана и… нас с Казимежем… Ну скажи же, скажи!

Панна Сольская при этих словах прижала Мадзю к груди.

— Скажи «да», скажи!..

Мадзе стало жаль ее.

— Опомнись, Адочка, разве я могу думать об этом? — ответила она. — У меня сердце разрывается при одной мысли о несчастном, который где-то там лежит один в жару, может быть, без надежды, а ты хочешь… Скажи, не жестоко ли обращаться ко мне с такой просьбой? Я и без того несчастна!

— Ты права, — серьезно сказала Ада. — С моей стороны было слишком эгоистично говорить сегодня об этом. Но когда-нибудь, я надеюсь…

Мадзя сидела молча, опустив голову.

— Что же ты поделываешь, скажи мне? — спросила вдруг Ада, чтобы переменить тему разговора.

— Жду писем от брата и телеграммы с вызовом. А тем временем хожу в монастырь.

— Зачем? — удивилась Ада.

— Сижу в саду, отдыхаю на свежем воздухе и читаю Фому Кемпийского.

— А разве ты не могла бы приходить в наш сад? — спросила Ада, но, подумав, прибавила: — Впрочем, этот мирный уголок и близость монахинь, вероятно, оказывают на тебя благотворное влияние, бедняжка! О, я знаю, что такое томиться ожиданием!

Они сердечно простились. Мадзя в этот день уже не пошла в монастырский сад, а написала длинное письмо майору в Исксинов. Она рассказала майору о болезни Здислава и попросила втайне от родителей выхлопотать ей паспорт.

С этого дня опять потекла эта странная жизнь. Мадзя хорошо спала, мало ела и целые дни проводила в монастырском саду, читая жития святых или Фому Кемпийского.

Если бы кто-нибудь спросил у нее, сколько дней прошло так, она вряд ли смогла бы ответить. Ей казалось, что она медленно тонет в голубой беспредельности равнодушия ко всему земному. С каждой минутой окружающий мир терял свою реальность, но в неизведанной глубине он возрождался снова и снова. Так бывает, когда человек видит ясный сон и говорит себе: и все же это только сон, эти люди мне снятся, да и сам я не тот…

Иногда наступали минуты пробуждения. То приходило письмо, в котором Здислав сообщал, что чувствует себя хорошо и несколько дней проведет в Вене, чтобы осмотреть город. То Мадзя обнаруживала у себя на столе визитную карточку пана Стефана Згерского, а в другой раз — пани Элены Коркович, урожденной Норской. То какая-нибудь знакомая с вызывающим видом проходила по улице мимо, не здороваясь; но была ли это панна Жаннета, невеста пана Файковского, или Маня Левинская, Мадзя этого не замечала.

Как-то пани Бураковская с озабоченным видом напомнила Мадзе, что кассирша из аптекарского магазина возвращается в свою комнату и Мадзе нужно подумать о жилье.

— Переведите меня в свободную комнату рядом с кухней. Ведь это на каких-нибудь два дня. Через два дня я получу вызов от брата и уеду.

— Да, но и на эту комнату есть претенденты, — сказала пани Бураковская. — На два дня, — прибавила она, — вы можете переехать в гостиницу.

Мадзя вздрогнула: эти слова звучали оскорбительно. Бросив взгляд на хозяйку, она хотела было спросить, что все это значит.

Но в ту же минуту ею опять овладела апатия, и она снова стала погружаться в ту беспредельность, где все земное таяло, словно снеговые горы под лучами солнца.

Ничего не сказав хозяйке, Мадзя ушла в монастырь. Ей казалось, что в этом мире нет более важного дела, чем читать духовные книги, помогать сиротам шить белье или петь с ними псалмы.

На следующий день во время обеда пани Бураковская вручила Мадзе письмо из Иксинова. По надписи на конверте Мадзя узнала почерк матери.

«Поздравляю тебя, — писала докторша, — с плодами независимости. Весь город кричит о том, что панна Малиновская уволила тебя за плохое поведение, что ты разгуливаешь с кавалерами и даже бываешь в гостиницах. Я не знаю, кто распространяет эти гнусные слухи, но вот уже несколько дней замечаю, что и отец что-то слышал: на нем лица нет.

Я не спрашиваю тебя, правда ли все это; ты пожинаешь плоды вашей никчемной эмансипации и пренебрежения родительскими советами. Я не сержусь, не поучаю и не навязываюсь со своими советами. Но не забывай, что ты носишь фамилию, которая принадлежит Зофье и Здиславу Бжеским; и если ты думаешь продолжать в том же духе, то хоть заведи себе псевдоним, как это сделала твоя покойная приятельница Стелла».

Мадзя побледнела и, не кончив обедать, ушла в свою комнатку. Она тихо поплакала, полежала в постели, а через час уже была в монастырском саду с Фомой Кемпийским в руках.

«Не тот долготерпелив, — читала она, — кто терпит не свыше той меры, какая ему угодна, и лишь от того, от кого ему угодно терпеть. Долготерпеливый не смотрит, какой человек причиняет ему страдания. Когда бы и сколько бы раз ни причинила ему зло тварь земная, он все приемлет с благодарностью от господа и почитает для себя великой пользой, ибо как бы мало ни претерпел человек во имя божие, все вменится ему в заслугу перед богом…»

«Не огорчайся, дочь моя, — говорилось в другом месте, — если кто-нибудь думает о тебе дурно или говорит такое, что тебе тяжело слушать. Ты еще хуже должна о себе думать и верить, что никого нет слабее тебя… Не в устах человеческих ищи успокоения: хорошо ли, плохо ли говорят о тебе люди, ты от этого не станешь другим человеком. Где же истинный покой и истинная слава? Разве не во мне?»

«Но ведь это жестокое письмо, — подумала Мадзя, — написано матерью, которая от имени семьи отвергает меня. И за что?..»

Сердце Мадзи сжалось от боли, и она начала просматривать другую главу.

«Надо уйти от тварей земных, — советовал дух, — забыть себя самого и вознестись мыслью на ту высоту, с которой можно видеть, что нет среди тварей земных никого, кто был бы подобен тебе, творцу вселенной. Все ничто, кроме бога, и должно быть почитаемо ничем».

Отдохнув, Мадзя нашла главу «О стремлении к вечной жизни».

«Дочь моя! Когда почувствуешь в себе нисшедшую свыше жажду вечного блаженства и пожелаешь освободиться от телесных уз, дабы созерцать ничем не затемненный свет мой, открой свое сердце и с радостью и благодарением прими святое наитие… Еще на земле ты должна пройти искус, многое претерпеть. Исполнятся желания других, ты же будешь терпеть неудачи. Люди будут внимать другим и пренебрегут твоими словами. Другие будут просить и получат, ты же будешь просить, но ничего не достигнешь. Других будут прославлять людские уста, тебя же никто не помянет… Но вспомни, дочь моя, о плодах твоих страданий, близком конце их и награде великой — и ты не почувствуешь тяжкого бремени и укрепишься в своем долготерпении. Ибо за суетную свободу, от которой ты теперь добровольно отречешься, ты получишь свободу вечную на небесах… Там за понесенное бесчестие я воздам тебе славою, за печаль — веселием, за уничижение — вечным престолом царским…»

Когда спустились сумерки и Мадзя закрыла книгу, она уже удивлялась, почему письмо матери причинило ей такую боль. Разве не сказано, что ей суждено пройти через многие испытания? И не станет ли меньше цена страданий, если она не сумеет перенести их со смирением?

Минуло еще несколько дней, писем от брата не было.

«Наверно, ему не хочется писать, — думала Мадзя. — А может, он в пути? Может, хочет сделать мне сюрприз и неожиданно пришлет телеграмму с просьбой приехать?..»

Но в душе ее просыпались сомнения: а что, если Здиславу стало хуже, а что, если он отрекся от нее, как мать?

Мадзя не только не давала себе сформулировать эти опасения, она даже не позволяла себе думать о них. Всякий раз, когда в уме ее, охваченном тревогой, возникали слова: «Ему стало хуже», — она шептала «Богородице, дево, радуйся» либо хваталась за Фому Кемпийского и погружалась в чтение.

Она вторично исповедалась за эту неделю, на этот раз в часовенке у монахинь, обложилась духовными книгами и целыми днями размышляла о боге — последней надежде страждущих. Душа ее уносилась в небеса; в памяти изглаживались следы земных страстей.

«Все ничто, кроме бога, и должно быть почитаемо ничем», — все чаще повторяла она в порыве восторга.

Наконец как-то в полдень почтальон принес сразу две открытки из Вены. Здислав писал в обеих открытках, что осматривает живописные окрестности города и не созывал еще консилиума.

«Как он беспечен!» — с горечью подумала Мадзя.

Вдруг взгляд ее упал на дату одной из открыток: пятое сентября, а на другой открытке — третье сентября.

«Третье сентября сегодня, а пятое — послезавтра, — сказала она про себя. — Почему же он ставит даты, которые еще не наступили? Может быть, он так болен, что теряет память, или… ему опротивело писать мне?»

Отказавшись от обеда, Мадзя поспешила в монастырь, шепча на ходу слова молитвы. В швейной мастерской она поработала вместе с сиротами, а затем вышла в сад со своей любимой книгой.

«Когда человек дойдет до того, что ни у кого не ищет утешения, тогда только в общении с богом он начинает находить истинную радость. Тогда и покой обретает, как бы не обернулись его дела. Тогда не обрадует его чрезмерно удача, но не опечалят и превратности судьбы. Он предаст всего себя с надеждой в руки господа, который для него все, для которого ничто не гибнет и не умирает, но живет и по манию его служит ему…»

«То же самое говорил Дембицкий», — сказала про себя Мадзя. Воспоминание об этом наполнило ее радостью, особенно когда она, перелистывая страницы, нашла пророческие слова, как будто обращенные к ней:

«И низойдет мир в день единый, который одному богу ведом. И будет это не нынешний день, на смену которому приходит ночь, но свет вечный, сияние бесконечное, мир долгий и покой полный…»

«Слово в слово Дембицкий…»

Мадзя забыла о своих тревогах, когда, умиротворенная, с восторгом читала вполголоса:

«Великое дело любовь и великое без меры добро; она одна все трудное делает легким… Любовь не чувствует бремени, не боится трудов, не щадит сил, не спрашивает, что возможно и что невозможно, ибо все она мнит для себя возможным и дозволенным…

Любовь стоит на страже, бодрствует и во сне. В трудах не знает усталости, в оковах не окована; в беде не падает духом, но как живой пламень уносится ввысь и минует все препоны».

Мадзе казалось, что она видит разверстое небо и слышит бессмертные хоры, поющие торжественную песнь:

«Превыше всего почиешь, душа моя, в боге, ибо он вечное успокоение для святых. Превыше всяких даров и щедрот, какие ты можешь даровать и излить, превыше всякой радости и торжества, какие мысль может вместить и ощутить.

Превыше ангелов и архангелов и всего небесного воинства; превыше всего видимого и всего, что не есть ты, боже мой!..»

В эту минуту кто-то дотронулся до ее плеча. Мадзя повернула голову и увидела молодую монахиню.

— Что скажете, сестра? — с улыбкой спросила Мадзя.

— Мать Аполлония просит вас в приемную.

Мадзя шла за сестрой, опьяненная небесными виденьями. Внезапно она пришла в себя: в приемной рядом с матерью Аполлонией стоял Дембицкий. Щеки его обвисли, лицо стало землистым.

Мадзя посмотрела на него, на старую монахиню и потерла лоб. А когда Дембицкий дрожащей рукой стал медленно вытаскивать из кармана какую-то бумагу, остановила его и сказала:

— Я знаю, Здислав умер.

Глава двадцать третья

На какие берега выносят порой человека житейские волны

В половине сентября около семи часов вечера от толпы, проходившей мимо особняка Сольских, отделился невысокий господин в сером пальто и свернул во двор. У чугунных ворот не было никого; из дворницкой, в которой уже горел красный огонек, долетали фальшивые звуки скрипки. На пустом дворе увядали чахоточные деревца и бегали ребятишки, швыряя друг в друга бенгальскими спичками. А так повсюду царила тишина.

Господин в сером пальто посмотрел на главный корпус особняка, резко очерченный на золотистом фоне вечерней зари, затем — на левое крыло, над которым уже сияла Вега. Он бросил взгляд и на зиявшие чернотой окна библиотеки, медленно направился к парадному входу и исчез под колоннами.

Дверь была открыта, и по мраморному полу вестибюля скользили тишина и пустота. Господин ровным шагом прошел на второй этаж, достал из кармана ключ и открыл комнаты, принадлежавшие хозяину дома.

Всюду мрак, тишина и пустота.

Не снимая шляпы, гость миновал несколько гостиных, в которых, словно в ожидании хозяина, с мебели были сняты чехлы. Затем он вошел в комнаты Ады Сольской, такие же тихие, темные и пустые; наконец, свернул в комнаты, которые когда-то занимала Мадзя.

Он почувствовал дыхание свежего ветра и заметил, что балкон открыт. Остановившись в дверях, он стал смотреть на сад, в котором уже краснела и желтела листва, на золотой закат и на Вегу — бриллиант, сверкающий в небе.

Вечер был ясный и теплый, как поцелуй уходящего лета; но над садом уже веяло меланхолическим очарованием осени, неуловимая мгла которой пронизывает все существо и падает на дно души, как слеза беспричинной печали.

Гость оперся на перила балкона; он тяжело вздохнул, видно всматривался в неуловимые очертания ночи и слушал беззвучную песню осени.

В это время из павильона, стоявшего почти под самым балконом, донесся густой бас:

— До чего же мозоли болят! Бьюсь об заклад, что завтра будет ненастье.

— Надень же теплые туфли, ангел мой, — раздался женский голос.

«Ах, вот оно что, — подумал гость, — пан Мыделко проводит в павильоне свой медовый месяц».

— Неохота искать туфли, — ответил бас.

— Я поищу, душенька.

— И сапоги надо стаскивать! — проворчал бас.

— Я и сапоги сниму. Ведь ты мой, весь мой, мой мальчик, мой котик!

«Ого-го! — заключил гость. — До чего же дошла экс-мадемуазель Говард! Нет ничего удивительного, что и Ада делает глупости!»

Он тихо ушел с балкона и опустился в кресло. Положив шляпу на комод, он подпер голову рукой и думал, думал…

Вдруг ему почудился шелест женского платья. Он хотел вскочить… Это в комнату влетел с балкона увядший лист.

— Ах, — прошептал он, — что я наделал, что я наделал!..

На этот раз из дальних комнат действительно долетели голоса и звуки шагов.

Гость прошел в комнаты Ады и через открытую дверь увидел в гостиной двоих: низенького человечка с округлым брюшком и другого, одетого в ливрею, с зажженным канделябром в руках.

— Ну, посмотрите, барин, где же он? Все-таки граф не булавка, — обиженно говорил тот, что держал канделябр.

— А я тебе говорю, что граф приехал, минут пятнадцать назад он прошел к себе. Нечего сказать, хорошо вы стережете дом! — ответил толстяк.

Господин в сером пальто шагнул в гостиную.

— Вот видишь, разиня! — закричал толстяк. — Нижайшее почтение, ваше сиятельство! — прибавил он с низким поклоном.

Увидев в гостиной постороннего человека, слуга остолбенел, а когда узнал в нем хозяина, чуть не уронил канделябр.

— Отнесите свет в кабинет, — приказал ему Сольский. — Ну, пан Згерский, что нового?

Лакей снял с хозяина пальто, зажег в кабинете четыре газовых рожка и вышел, бледный от страха. Тогда пан Згерский, понизив голос, начал рассказывать:

— Важные вести. Наши конкуренты осаждают пана Казимежа Норского, рассчитывая с его помощью приобрести часть акций нашего завода.

— Сомневаюсь, — небрежно заметил Сольский, бросаясь в кресло у письменного стола. — Мой будущий зять слишком умен для того, чтобы выпустить из рук такие бумаги.

Если бы молния скользнула вдруг по округлым формам пана Згерского, он не был бы так поражен, как при этих словах графа. Сольский называет пана Казимежа своим зятем? Светопреставление!..

На минуту воцарилась тишина. Но молчание было пыткой для пана Згерского, и он заговорил, правда, совсем в другом тоне:

— Какой фатальный случай! Бедный доктор Котовский никак не может простить себе этот выстрел. Похудел, осунулся…

— Да, — ответил Сольский, — нужно было целиться в левый бок и чуточку пониже. Что ж, ничего не поделаешь!

Пан Згерский даже за стол ухватился и совсем потерял дар речи.

— А что, — спросил Сольский, — панна Бжеская все еще в монастыре?

— Хуже! — подхватил пан Згерский. — Вчера приехал ее отец со старым майором — вы, верно, помните, ваше сиятельство? — и разрешил панне Магдалене постричься в монахини. Панна Ада, пан Норский, пани Элена Коркович, словом, все мы в отчаянии. Но что поделаешь?

— Что же заставило панну Бжескую окончательно решиться на этот шаг? — спросил Сольский, опершись на руку так, чтобы закрыть лицо.

— Последней каплей, переполнившей чашу горести, была смерть брата, о чем я имел честь писать вам, ваше сиятельство. Но почва была подготовлена сплетнями, клеветой, которые не щадят даже святых. Несколько месяцев вся Варшава просто кричала о панне Бжеской. А за что? За то, что этот ангел во плоти навестил умирающую, хотел помочь сиротке и ухаживал за больным братом! Все бывшие подруги, за исключением другого ангела, панны Ады, отвернулись от несчастной. Более того! Они дали ей понять, что возмущены ее поведением. Был даже такой день, когда панна Магдалена могла очутиться на улице, потому что хозяйка, у которой она снимала комнату, приказала выбросить ее вещи в коридор…

— Да, — перебил его Сольский. — Мне кажется, однако, что и вы бросили камешек в огород…

— Я? — воскликнул Згерский, ударив себя в грудь. — Я?.. Неужели вы потому это говорите, что я считал своим долгом сообщать вам о всех доходивших до меня слухах? Но вы должны признать, ваше сиятельство, что я всегда был точен и никогда не запятнал себя ложью!

— Да, да, я вас не упрекаю. В общем, этот случай не повлияет на наши отношения. Напротив, вы будете получать теперь восемьсот рублей жалованья.

— Так вы не сердитесь на меня, ваше сиятельство! — патетически воскликнул пан Згерский. — Так вы не потеряли ко мне уважения?

— А я никогда его не имел, — буркнул под нос себе Сольский, так чтобы Згерский его не услышал.

И тот, конечно, не услышал. С совершенной легкостью и непринужденностью он завел разговор о сахароварении, а через несколько минут весьма сердечно простился и ушел.

Тем временем слуги надели ливреи и зажгли свет в гостиных; из буфета были извлечены фарфор и серебро, в кухне запылал огонь. В девятом часу к парадному подъезду подкатила карета, и через минуту в кабинет к Сольскому вошла его сестра Ада.

Темное платье подчеркивало бледность ее лица; но вся ее маленькая фигурка выражала энергию, а косо посаженные глаза сверкали.

Сольский встал из-за письменного стола и нежно поцеловал сестру.

— Как поживаешь? — спросил он непривычно мягким голосом.

Ада была так изумлена, что отступила на шаг и, пытаясь снова занять оборонительную позицию, спросила:

— Ты получил письмо, которое я отправила тебе в конце августа?

Сольский смотрел на нее и улыбался.

— Ты хочешь сказать, знаю ли я, что ты обручилась с Норским? Да, знаю, и не только из твоего письма.

— Как ты к этому относишься?

— Молю бога, чтобы ниспослал вам свое благословение; а со своей стороны советую тебе перед венчанием заключить брачный контракт. Даже предлагаю свои услуги в этом деле, если ты не возражаешь.

Ада упала к ногам брата и, обняв его колени, начала целовать их, плача и шепча:

— Брат мой единственный, ты мне заменил отца, ты мне заменил мать! Ах, как я люблю тебя!

Сольский поднял сестру, усадил на диван, вытер ей слезы и, прижимая ее к своей груди, сказал:

— Неужели ты могла подумать, что я способен помешать твоему счастью?

— И это говоришь ты, Стефек, ты? Значит, он может просить у тебя моей руки?

— Ну конечно. Ведь я твой опекун.

Ада хотела снова броситься к ногам брата, но он не позволил. Снял с нее шляпу и пальто, стал успокаивать, так что она совсем развеселилась.

— Боже! — говорила она. — Как давно я не смеялась!

К чаю в кабинет Ады приковылял Дембицкий. Когда слуги ушли и они остались втроем, Стефан с нескрываемым волнением спросил:

— Что же, пан Дембицкий, с панной Магдаленой?

— Да ничего особенного, хочет принять постриг. Отец дал свое согласие, сегодня они писали какие-то прошения…

У Сольского потемнело лицо.

— Вы, пан Дембицкий, всегда невозмутимы, — вмешалась в разговор Ада.

Дембицкий устремил на Сольских кроткий взор.

— А почему я должен говорить иначе? — спросил он. — Ведь и она имеет право если не на счастье, то по крайней мере на покой.

После минутного молчания он прибавил:

— Больные, калеки, животные, даже преступники находят приют и соответствующие условия жизни. С какой же стати отказывать в этих правах душе на редкость благородной?

— То есть как это? — вспыхнул Сольский. — Неужели вы полагаете, что монашеское одеяние…

— Даст ей возможность опекать сирот, ухаживать за больными и помогать несчастным без риска быть обиженной и оклеветанной, — ответил Дембицкий. — Она всегда чувствовала влечение к этому, и сейчас перед, ней открылось широкое поле.

Сольский пожал плечами и забарабанил пальцами по столу.

— Так, так… — заговорил он наконец. — А знаешь, Ада, кого я встретил в Вене? Людвика Круковского и его сестру. Редкостная пара чудаков! Они, оказывается, жили в Иксинове, были знакомы с Бжескими, а Людвик даже ухаживал за панной Магдаленой, но получил отказ. И все-таки ты даже не представляешь себе, с каким уважением отзываются они о всей семье Бжеских и особенно о панне Магдалене. Действительно, в этой девушке есть что-то неземное. А ведь самые подлые сплетни касались именно ее пребывания в Иксинове. Говорили, что она завела роман с каким-то старым майором, который якобы завешал ей свое имущество…

— Этот майор сейчас в Варшаве, — перебил его Дембицкий.

— И, что хуже всего, наговорили, будто из-за панны Магдалены застрелился какой-то почтовый чиновник. И все это — мерзкая ложь! — ударил Сольский кулаком по столу. — Чиновник действительно застрелился, но не из-за панны Магдалены, а из-за другой барышни, которая бесстыдно свалила на нее свою вину. Круковский рассказал мне эту историю со всеми подробностями.

— До тебя эта сплетня дошла в Варшаве? — спросила Ада.

— Конечно. Я поэтому и уехал за границу.

— Что же ты у меня не спросил?

— Ах, почем я знаю! Я тогда едва не помешался. Правда, пан Дембицкий пытался меня образумить, объяснял, как относилась к нам панна Магдалена. Я уже начал успокаиваться, когда до меня дошла эта сплетня о почтовом чиновнике и о завещании майора. И подумать только, что я вместе с этой безыменной сворой мерзавцев толкал ее на этот шаг…

Сольский в волнении сорвался с места и стал расхаживать по комнате.

— Это ребяческое решение, — говорил он, — запереть себя в монастыре! Живя в миру, она могла бы сделать гораздо больше добра. Ваш долг, пан Дембицкий, объяснить ей это. В распоряжении панны Магдалены будут такие же приюты, больницы, все, что хотите, но она будет пользоваться гораздо большим влиянием. Это… это дезертирство, — воскликнул он изменившимся голосом, — это предательство по отношению к обществу! В мире слишком много женщин, которые думают о развлечениях, нарядах и флирте, а таких, как она, не хватает, и поэтому очень жаль, что…

— Стефан прав, — вставила Ада, бросив на старика суровый взгляд.

— Я делал все, что мог, — ответил Дембицкий, — приводил различные доводы, но… Аргументы способны воздействовать на спокойный рассудок, но они не могут излечить раненое чувство.

— Так скажите ей, что, погребая себя заживо в этой могиле, она изменяет… нет, не то слово… она обкрадывает человечество! Если она так набожна, — запальчиво продолжал Сольский, — пусть вспомнит притчу о зарытых талантах! Бог не затем одаряет людей большими достоинствами, чтобы они бежали в пустыню. Это хуже ненависти — это гордыня, презрение к человечеству!

Старик кивал головой.

— Дорогой мой, вы совершенно правы, — сказал он. — Примерно то же говорил ей и я, и особенно этот старый майор, который не меньше вашего сердит на панну Магдалену. И знаете, что она ему ответила? «Сжальтесь надо мной, не тяните меня туда, откуда я бежала, туда, где я потеряла покой и веру, а могла потерять и рассудок. Мне здесь хорошо, а там было страшно». Вот слова панны Бжеской.

— Бедняжка, у нее ужасное нервное расстройство, я сама это заметила, — вставила Ада.

— Да, конечно! — сказал Дембицкий.

— Но ведь нервное расстройство проходит! — бросил Сольский.

— Может быть, и у нее пройдет, — ответил старик.

— Ах, пан Дембицкий, вы просто несносны со своим спокойствием! — воскликнул Сольский.

— И вы были бы спокойней, если бы во всем этом видели не предательство, не дезертирство и не расстроенные нервы, а просто закон природы.

— А это еще что значит? — спросил Сольский, остановившись перед своим учителем.

Дембицкий посмотрел на него и спросил:

— Известно ли вам, что панна Магдалена в самом деле существо необыкновенное?

— Я сам всегда это говорил! Это гений доброты в образе женщины! Ни тени себялюбия, полное самоотречение, вернее, растворение в чужих сердцах… Она всегда за всех переживала, забывая совсем о себе.

— Это вы очень метко сказали: гений доброты, — подхватил старик. — Да! Бывают гении воли, которые умеют ставить перед собой великие цели и разрабатывать соответствующие планы, хотя не всегда располагают нужными средствами. Бывают гении ума, чей взгляд охватывает широчайшие горизонты и проникает в самый корень любого вопроса, но они не всегда находят последователей. И бывают гении чувства, гении доброты, которые, как вы правильно заметили, переживают за всех, но сами ни у кого не встречают отклика. Как видите, общая черта всех выдающихся личностей — отсутствие гармонии между ними и толпой, состоящей из посредственностей. Мы прекрасно умеем ценить, скажем, красоту, богатство, успех; но нам решительно недостает ума, чтобы оценить великие цели, широкие взгляды, ангельские сердца…

— Парадокс! — перебил его Сольский.

— Отнюдь не парадокс, а повседневное явление. Посмотрите вокруг: кто играет главные роли, наживает состояния и пользуется успехом? В девяноста случаях из ста — не выдающиеся люди, а те же посредственности, разве только немного поумней. И это естественно: даже слепой может оценить предмет, который выше его на несколько дюймов, но он никогда не определит высоту горы, хоть заведи его на самую вершину.

— Мне кажется, вы не правы, — заметила Ада.

— Тогда возьмите, сударыня, историю.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56, 57, 58