Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Эмансипированные женщины

ModernLib.Net / Классическая проза / Прус Болеслав / Эмансипированные женщины - Чтение (стр. 2)
Автор: Прус Болеслав
Жанр: Классическая проза

 

 


Из дальних комнат через отворенную дверь до слуха ее долетел разговор.

— Так вот, держу пари, — говорил звучный мужской голос, — что не позже чем через месяц вы сами захотите, чтобы я целовал вам руку! Эля, будь свидетелем! Все зависит от опыта.

— А на что вы держите пари? — вмешался женский голос.

— Я не буду держать пари, — возразил другой женский голос. — Не потому, что боюсь проиграть, а потому, что не хочу выиграть.

— Так отвечают женщины нашей эпохи! — со смехом отозвался первый женский голос.

— Ах, какое ребячество! — воскликнул мужчина. — Это вовсе не новая эпоха, а старое, как мир, женское жеманство.

В кабинет вошла очень красивая пара: дочь и сын пани Ляттер. Оба блондины, оба черноглазые и чернобровые, оба похожие друг на друга. Только в ней соединились все прелести женщины, а в нем — здоровье и сила.

Пани Ляттер с восхищением смотрела на них.

— Что это за пари? — спросила она, целуя дочь.

— Да это с Мадзей, — ответила панна Элена. — Казик хочет целовать ей руки, а она не позволяет…

— Обычная увертюра. Добрый вечер, мамочка! — поздоровался сын.

— Я столько раз просила тебя, Казик…

— Знаю, знаю, мамочка, но это я в приступе отчаяния…

— За неделю до первого числа?

— Именно потому, что еще целая неделя! — вздохнул сын.

— У тебя в самом деле уже нет денег? — спросила пани Ляттер.

— Это слишком серьезное дело, чтобы можно было шутить…

— Ах, Казик, Казик! Сколько тебе надо? — спросила пани Ляттер, выдвигая ящик, в котором лежали деньги.

— Вы знаете, мамочка, что никакому цвету в отдельности я не отдаю предпочтения, а люблю белый в сочетании с красным и синим. Это из любви к Французской республике.[1]

— Пожалуйста, не шути. Пяти рублей хватит?

— Пять рублей, мама, на целую неделю? — проговорил сын, целуя матери руку и с нежностью поглаживая себя этой рукой по лицу. — Вы же назначили мне сто рублей в месяц, стало быть, на неделю…

— О Казик, Казик! — прошептала мать, считая деньги.

— Казик, — обратилась к брату панна Элена, — постарайся, пожалуйста, чтобы поскорее ввели эмансипацию женщин. Может, тогда на долю твоей несчастной сестры перепадет хоть четвертая часть тех денег, которые ты получаешь.

Пани Ляттер посмотрела на нее с укоризной.

— Надеюсь, ты так не думаешь, — промолвила она. — Разве я кому-нибудь из вас оказываю предпочтение? Разве я тебя меньше люблю, чем его?

— Господи, да разве я это говорю? — ответила девушка, накидывая на плечи белый платок. — И все-таки панна Говард права, когда утверждает, что мы, девушки, по сравнению с молодыми людьми обижены. Вот, например, Казик, не кончил одного университета, а уже едет за границу учиться в другой, смотришь, годика четыре там и просидит; а мне, чтобы съездить за границу, надо заболеть чахоткой. Так было в детстве, так будет в замужестве, так будет до самой смерти.

Пани Ляттер смотрела на нее сверкающими глазами.

— Стало быть, панна Говард и тебя обращает в свою веру и тебе преподает подобные взгляды?

— Да не слушайте вы ее, мама, — произнес пан Казимеж, который расхаживал по кабинету, держа руки в карманах. — Панна Говард вовсе не подговаривает ее ехать за границу, она сама хочет ехать. Напротив, панна Говард толкует ей, что женщины должны зарабатывать себе на жизнь, как мужчины.

— А если мужчины ничего не делают, и вдобавок им не хватает ста рублей в месяц?

— Эленка! — укоризненно сказала мать.

— Мама, не придавайте значения ее словам! — заметил, улыбаясь, сын. — Не дальше, как полчаса назад, она распиналась, что мужчина должен учиться дольше, чем женщина, как дуб должен расти дольше, чем роза.

— Я потому говорила, что ты мне постоянно твердишь об этом, а думаю я совсем иначе.

— Извини, я женщин сравниваю не с розами, а с картошкой.

— Нет, вы только посмотрите, мама, каких он набрался манер в своей компании! Однако шестой час, я должна идти к Аде. Ну, будь здоров, мой могучий дуб, — сказала панна Элена, обняв голову брата и целуя его в лоб. — Ты так долго уже учишься и тебе столько еще предстоит учиться, что, наверно, ты гораздо умнее меня. Может, потому я не всегда тебя понимаю… Пока до свидания, мамочка, — прибавила она, — через час мы придем сюда с Адой. Не пригласите ли вы нас на чай?

Она со смехом вышла.

Пан Казимеж расхаживал по кабинету, держа руки в карманах и опустив голову на грудь.

— После таких разговоров, — сказал он, — меня всегда мучит совесть. Может, мне и в самом деле уже нельзя учиться, а надо зарабатывать на жизнь? Может, я в тягость вам, мама?

— Что это пришло тебе в голову, Казик? Ведь я живу только твоими надеждами, твоим будущим.

— Даю вам, мама, честное слово, я бы предпочел кусок черствого хлеба, только бы не быть вам в тягость! Я понимаю, что трачу и буду тратить уйму денег, но я делаю это для того, чтобы завязать связи. Сколько раз я сгорал со стыда оттого, что провожу время в обществе этих кутил, этих молодых прожигателей жизни, для которых не существует великая идея! Но я вынужден это делать! Я буду счастлив только тогда, когда, как представитель масс, брошу им в лицо…

В дверь постучали, и в кабинет вошла красивая шатенка с большими выразительными глазами. Она вспыхнула, как небо на утренней заре, и тихим голосом сказала:

— Пани Ляттер, родные опять надоедают мне, просят навестить их.

Она еще больше зарумянилась.

— Но ведь сегодня твое дежурство, Иоася, — заметила пани Ляттер.

— Знаю, и это очень меня беспокоит. Но панна Говард обещала заменить меня.

Пан Казимеж смотрел в окно.

— Долго еще пробудут здесь твои родные? — хмуро спросила пани Ляттер.

— Несколько дней, но я за все дни отработаю. Всю зиму никуда не буду ходить.

— Ну-ну, ступай, дитя мое, если уж так тебе хочется.

Когда пан Казимеж повернулся, шатенка уже исчезла.

— Не нравятся мне эти постоянные прогулки, — сказала как бы про себя пани Ляттер.

— Но ведь родственники, да еще из провинции, — заметил сын.

— Говард — это корень всех наших бед, — со вздохом произнесла пани Ляттер. — Всюду ей надо сунуть свой нос, она даже вас завертела…

— Меня!.. — рассмеялся пан Казимеж. — Стара, безобразна и вдобавок умна. Ах, эти пишущие бабы, эти реформаторы в юбках!

— Но ведь и ты хочешь быть реформатором!

Пан Казимеж заключил мать в объятия и, покрывая ее поцелуями, приглушенным голосом нежно проговорил:

— Ах, мамочка, нехорошо так говорить! Если вы видите во мне такого реформатора, которого можно поставить на одну доску с панной Говард, то лучше уж мне тогда пойти служить на железную дорогу. Лет через десять стану получать несколько тысяч рублей жалованья, потом женюсь и растолстею. Может, я, мама, и в самом деле вам в тягость?

— Не говори так, прошу тебя.

— Ладно, больше не буду. А теперь спокойной ночи, мамочка, дайте я поцелую вас в один глазок, теперь в другой… Я не буду сегодня пить у вас чай, мне надо уходить. Так у вас покойно, а там…

— Куда ты идешь?

— Загляну в театр, а потом поеду ужинать… Ах, как все это мне опротивело!..

Он снова осыпал поцелуями глаза, лицо и руки матери, послал ей, уходя, воздушный поцелуй с порога и исчез в приемной.

«Бедные девушки, — подумала мать, — они, наверно, от него без ума».

Пани Ляттер отвела глаза от двери и безотчетно бросила взгляд на ящик письменного стола, из которого только что достала сыну двадцать пять рублей. Она задрожала.

«Как? Я стану жалеть для него денег? — подумала она. — Что же ему тогда остается? Служить на железной дороге? Нет, пока я жива, этому не бывать!»

Глава вторая

Души и деньги

Вечерний прием кончился. По многолетней привычке пани Ляттер села за свой мужской письменный стол, откуда на нее смотрели Сократ, погруженный в размышления, огромных размеров чернильный прибор и еще больших размеров счетные книги. В прежнее время она в такие минуты принималась за счета, читала письма и отвечала своим корреспондентам. Но вот уже год как пани Ляттер изменила своим старым привычкам. Она не просматривает теперь счетов. Да и что она может увидеть в них? Неизбежность дефицита. Не читает она и писем, — их сегодня, кстати, не было вовсе, — не хочется ей и писать письма, ведь результат ей наперед известен: лишь немногие пришлют деньги, остальные будут просить об отсрочке. К чему же писать?

Она чувствовала, что с некоторых пор почти не властна изменить течение событий, зато события приобретают над нею все большую власть. Вот и сейчас, вместо того чтобы проверять счета, составлять планы и обдумывать средства спасения, она сидит, опершись руками на подлокотники кресла, а перед взором ее плывут призраки, которые рисует ей воображенье. Снова видит она толстуху, которая хочет учить своих дочерей рисованию и игре на цитре, а сама урывает у нее пятьдесят рублей. Потом видится ей белобрысая панна Говард, которая стремится к тому, чтобы сделать женщин независимыми, а ее самое, женщину, которая вот уже добрых пятнадцать лет живет независимой жизнью, ведет к разорению!

Наконец, ей представляется спокойное лицо учителя географии, который безропотно позволил урвать у себя двадцать четыре рубля в месяц.

— Тюфяк! — с гневом говорит пани Ляттер. — Не мужчина, а тряпка!

«Тряпка» напоминает ей о том, что приближается срок уплаты по счетам булочнику и мяснику и что домохозяину надо заплатить за полугодие две с половиной тысячи.

«Ну, сегодня я могу об этом не думать, — говорит она, встряхиваясь. — Эленка у Ады, а Казик, наверно, собирается в театр…»

Однако и сегодняшний разговор с детьми не будит у нее приятных воспоминаний. Мыслимое ли это дело, что Казик все еще не может уехать за границу? Не потому, что он ее сын, и хороший сын, — нет, самый строгий судья должен был бы признать, что это исключительный юноша, о котором через несколько лет заговорит вся Европа.

С каким достоинством он держится, какую обнаруживает зрелость мысли, как стыдится своих нынешних приятелей, для которых не существует великая идея, какие идеи, наверно, вынашивает сам! Боже милостивый, на что же это похоже, что такой юноша не может уехать за границу только потому, что у матери нет какой-нибудь тысячи рублей? Мыслимое ли это дело, что у нас нет учреждения, которое снабжало бы гениальных юношей средствами для получения образования? Она тотчас пошла бы туда и, попросив не разглашать ее тайны, сказала бы членам этого учреждения:

«Милостивые государи, я воспитала несколько поколений ваших сестер, жен, дочерей, но у меня самой нет денег для завершения образования моего сына. Прошу вас, окажите мне помощь не за мои заслуги и работу, а потому, что Казик энергичный, благородный, гениальный юноша. О, если бы вы знали его так, как я, вы поверили бы, что об его будущности я бы позаботилась, даже если бы он был мне чужим. Вы только взгляните на него, призадумайтесь над каждым его словом, взглядом, движением… Нет, к чему все это! Вы только прижмите его к сердцу, как я, и сразу увидите, какая необыкновенная душа живет в моем дорогом сыне…»

Пани Ляттер безотчетно ломает руки. Увы, нет такого учреждения, которое оказывало бы материальную поддержку гениальным юношам, а если бы оно и было, то разве члены его поверили бы, что она говорит о сыне одну только правду, что все это плод не материнских восторгов, а трезвых наблюдений? Разве она не знает людей, разве не слышала она тех полуслов, которые они бросают по адресу Казика? Что же в конце концов удивляться чужим, если родная сестра, да еще такая исключительная девушка, как Эленка, иногда подшучивает над глубокими мыслями Казика? Она даже в претензии, что на образование Казика уходит слишком много денег!

«Неужели ты не понимаешь, — говорит мать в душе дочери. — как велика разница между женщиной и мужчиной? Вы похожи друг на друга, как близнецы, а сравни себя с ним: его голос, рост, взгляд, каждое движение… Если ты перл создания, он владыка и господин. А потом подумай: что значит сила женщины по сравнению с силой мужчины? Все удивляются моему уму и энергии, а каких трудов стоило мне воспитать вас и прокормиться. Между тем мужчина содержит себя и жену, воспитывает кучу детей и вдобавок руководит фабриками, правит государствами, изобретает…»

В эту минуту тень мужчины встает перед умственным взором пани Ляттер, и ненависть изображается на ее лице. Она срывается с кресла и начинает ходить по кабинету, заставляя себя думать о другом.

Она думает о том, что с некоторых пор, вот уже год, должно быть, вокруг нее происходят перемены. Выбыло много приходящих учениц и пансионерок, уменьшились доходы, некоторых дорогих учителей пришлось заменить более дешевыми. В то же время она все чаще слышит громкие слова о независимости женщин, как бы направленные против нее самой.

Сперва слово «независимость» употребляла одна только панна Говард, потом его подхватили учительницы и классные дамы, а сегодня повторяют старшие ученицы и даже их матери.

«В чем заключается эта независимость, — думает пани Ляттер. — В верховой езде и рисовании? Но все это старо, как мир. В борьбе с жизнью? Но боже правый, сколько лет уже я борюсь с жизнью. Стало быть, в независимости от мужчины? О, если бы они знали, от какого мужчины я избавилась! То, о чем они только говорят, я давно уже делаю или сделала, и все же я не понимаю их, а они считают, что я стою на их пути. Тысячи женщин в каждом поколении делали то же, что и я, были даже такие, которые ходили на войну! Так почему же сегодня все это объявляется открытием, сделанным якобы панной Говард, хотя она много говорит, но ничего не свершила? Она хорошая учительница, и только».

— Я не помешаю? — раздался за спиной у нее нежный голос.

Пани Ляттер вздрогнула.

— Ах, это ты, Мадзя! — сказала она. — Как хорошо, что ты пришла.

Девушка, которую взрослые звали Мадзей, а ученицы панной Магдаленой, вошла в кабинет в веселом настроении духа. Это было заметно и по ее шаловливому взгляду, и по смеющемуся лицу, и, наконец, по всей фигуре, которая, казалось, всем своим видом говорила, что с панной Мадзей только что танцевали ее ученицы и напоследок расцеловали свою классную даму.

Однако, взглянув на пани Ляттер, Мадзя почувствовала, что веселость ее неуместна. Ей показалось, что начальница не то чем-то огорчена, не то очень рассержена. За что же и на кого она сердится? Уж не на нее ли за то, что за минуту до этого она танцевала с четвероклассницами, — она, классная дама!

— Я хочу дать тебе работу, Мадзя. Выручишь меня? — спросила пани Ляттер, садясь за письменный стол.

— Что за вопрос? — ответила Мадзя.

И покраснела, потому что ей пришло в голову, что такой ответ может показаться пани Ляттер дерзким.

Девушка села на краешке дивана и, склонив голову, исподлобья смотрела на начальницу, силясь угадать, что ее угнетает. Сердится она или огорчена? Ну, конечно, сердится и, разумеется, на нее за эти танцы там, наверху. Сколько раз ей твердили, что классная дама должна держаться с солидностью, приличествующей ее положению. Кто знает, может, пани Ляттер сердится и за то, что она целовала Зосю Пясецкую и могла весь пансион заразить какой-нибудь неизвестной болезнью. А может, за то, что она заступалась за Здановскую?

— Посмотри-ка, Мадзя, — заговорила наконец пани Ляттер, передавая девушке пачку почтовой бумаги и заметки. — Вот сколько писем надо написать, разумеется, если захочешь.

— И это все? Я только тогда чувствовала бы себя по-настоящему счастливой, если бы вы велели мне писать все письма, — воскликнула Мадзя таким голосом, точно она была солдатом, который жаждет пожертвовать жизнью за своего командира.

— Ах, ты неисправимая энтузиастка! Однако когда-нибудь, наверно, и ты излечишься. Даже скорее, чем я думаю! — понизив голос, сказала пани Ляттер, а потом прибавила: — Я даю тебе скучную работу, думаю, это тебе пригодится. Ты все еще мечтаешь открыть школу?

— Ах, пани Ляттер, ну, хоть двухклассную, хоть одноклассную! Это мечта всей моей жизни! — сложив руки, воскликнула Мадзя.

Пани Ляттер улыбнулась.

— Надеюсь, что ты забудешь и эту мечту всей своей жизни, — проговорила она. — Я помню их уже несколько. В шестом классе ты мечтала пойти в монастырь, в пятом помышляла о смерти и о светло-голубом гробике, в котором тебя непременно должны были похоронить, а в третьем классе, если мне не изменяет память, ты непременно хотела стать мальчиком…

— Ах, пани начальница! — вздохнула Мадзя, краснея до корней волос и закрывая руками лицо. — Ах, какая, какая я! Из меня никогда ничего не выйдет!

— Отчего же, выйдет, только сперва ты отречешься от многих своих планов и прежде всего от этой мечты о школе.

— О пани начальница, это будет только приготовительный класс!

— Час от часу не легче! — улыбнулась пани Ляттер. — Прежде чем открыть свой приготовительный класс, напиши-ка письма родителям, дядюшкам и тетушкам наших девочек. Писать надо вот как: сначала обращение — «Милостивый государь» или «Милостивая государыня», а затем: «Прилагая согласно вашей просьбе квитанцию за первое полугодие, имею честь напомнить, что с вас причитается рублей…» Сумму выписывай по этому списку.

— Так это они столько вам должны? — пробегая список, в ужасе воскликнула Мадзя.

— Они должны мне вдвое больше, — ответила пани Ляттер. — Но некоторые уплатят только после Нового года, а найдутся и такие, которые никогда не уплатят.

Она вскочила с кресла и, сложив на груди руки, заходила по кабинету.

— Вот тебе пансион, о котором ты мечтаешь, — произнесла пани Ляттер, силясь говорить спокойным голосом. — Вот те огромные доходы, на которые панна Говард хочет ввести обучение бухгалтерии, ремеслам, гимнастике! Сумасбродка! — проскрежетала пани Ляттер.

— А я-то думала, что она умница! — с удивлением сказала Мадзя. — Она так красноречива! Как она объясняет, что современная женщина является бременем для общества, что она рабыня семьи, что женщины должны работать наравне с мужчинами и должны пользоваться такими же правами, как они, и что вся система воспитания должна быть изменена.

Дрожа от негодования, пани Ляттер остановилась перед Мадзей.

— Ну, — сказала она сдавленным голосом, — хоть ты узнаешь цену речам этой… бесноватой. Вот видишь, сколько тысяч нужно до Нового года, чтобы накормить детей и заплатить учителям. Если у меня сегодня голова идет кругом… Ах! Что это я болтаю! — прошептала она, потирая лоб. — Нет, ты сама посуди: откуда при таких обстоятельствах взять денег на преподавание новых предметов, да и откуда дети возьмут время на ученье? У меня болит голова!

Она прошлась по кабинету, а затем, взяв за руки испуганную учительницу, заговорила уже спокойней:

— Нездоровится что-то мне, да и раздражена я, а тебе, дитя мое, доверяю, вот и разболталась. Но я уверена, что…

— Неужели… неужели вы допускаете, что я могу проговориться? — спросила Мадзя. А потом, устремив на пани Ляттер глаза, полные слез, и целуя ей руки, прибавила: — Я… я отказываюсь от своего жалованья.

Начальница коснулась губами ее разгоряченной головы.

— Ребенок, ребенок! Что значит для меня твое скудное жалованье, пятнадцать рублей, которые ты получаешь в месяц? И думать об этом не смей!

У Мадзи блеснула замечательная мысль. Слезы ее высохли.

— Хорошо, я буду получать жалованье, но умоляю вас об одном большом одолжении…

И она вдруг опустилась перед пани Ляттер на колени; та со смехом подняла ее.

— Что еще за одолжение?

— Бабушка, умирая, оставила мне, — прошептала Мадзя, опустив глаза, — оставила мне… три тысячи. И я умоляю вас, моя дорогая, моя хорошая…

— Взять у тебя эти деньги, да? Ах, ты неисправимая! Вспомни, на что только не предназначала ты эти деньги? Ты хочешь открыть пансион…

— Я уже не хочу!

— Нет, это просто замечательно. Быстро же ты принимаешь решения! Ты хотела дать взаймы тысячу рублей панне Говард, хотела до окончания образования взять на свое иждивение…

— Вы смеетесь надо мной! — заплакала Мадзя.

— Нет, я только перечисляю все твои проекты. Ты ведь хочешь еще поехать за границу и повезти туда на свой счет Эленку…

— Ах, пани начальница! — рыдала Мадзя.

— Счастье, что при тебе нет этих денег и ты не имеешь права распорядиться ими. Ах, если бы ты была так богата, как Ада! — как бы про себя сказала пани Ляттер.

Лицо Мадзи снова оживилось, и глаза засветились радостью.

— Ну, довольно об этом, дитя мое. Ступай через мою спальню наверх, умой мордашку и садись писать письма. Только, пожалуйста, ничего не выдумывай, легкомысленное ты существо, — закончила пани Ляттер.

Пристыженная девушка взяла бумагу и вышла в спальню, проливая по дороге последние слезы. Она была очень опечалена, узнав о денежных затруднениях своей начальницы, да и себя самое упрекала в душе за тысячи несообразных поступков.

«Чего только я не наболтала, сколько наговорила глупостей! Нет, во всем мире не найдешь никого глупее меня», — думала она со слезами.

Пани Ляттер смотрела вслед девушке. Ей невольно представились рядом два лица: подвижное лицо Мадзи, которое каждую минуту пылало новым чувством, и словно изваянное, прекрасное лицо дочери, Элены. Эта сочувствовала всем и вся, та всегда была невозмутима.

«Чудная девочка, но в Элене больше достоинства. Она так не воспламеняется», — с гордостью подумала пани Ляттер.

А Мадзя, прежде чем сесть за письма, помолилась о том, чтобы бог позволил ей, пусть даже ценою собственной жизни, помочь пани Ляттер. Потом она вспомнила знакомцев, у которых тоже были свои горести: больную Зосю, обворованного сторожа, ученицу из пятого класса, которая была безнадежно влюблена в пана Казимежа Норского, — и вновь ощутила потребность пожертвовать собой, на этот раз за этих несчастных.

Но тут ей пришло в голову, что бог не захочет внять молитве такого жалкого существа, как она, и, терзаемая сомнениями, полная отчаяния, она уселась писать письма, напевая вполголоса:

Нашли страну, где померанец зреет…[2]

Ей казалось, что этот напев как нельзя более отвечает ее мыслям о собственном ничтожестве и о невозможности принести себя в жертву за весь мир, особенно за пани Ляттер, больную Зосю, обворованного сторожа и несчастную пятиклассницу, которая любила без надежды.

Глава третья

Пробуждение мысли

Вот уже несколько дней панна Магдалена сама не своя. Глаза ее утратили блеск и стали глубже, смуглое лицо побледнело, черные волосы лежат гладко, что придает их обладательнице траурный вид.

Молодая девушка уже несколько дней плохо спит и плохо ест. Если она смеется, то только по ошибке; если поет, то только по забывчивости, и если делает два-три тура с одной из своих учениц, то совершенно машинально. Душа панны Магдалены не принимает участия ни в одном из этих проявлений веселья; панна Магдалена знает о том, что сегодня душа ее не принимает решительно никакого участия в веселье, и, право, она не стала бы сердиться, если бы весь мир узнал об этом интересном состоянии ее души, которая полна забот и важных тайн.

Это ужасное состояние так тяготит панну Магдалену, что она невольно ищет, кому бы открыть свою душу.

Молодая учительница сама не знает, как она очутилась у дверей пятого класса, сама не знает, зачем вызвала ту самую хорошенькую пятиклассницу, которая пылает несчастной любовью к пану Казимежу, а в настоящую минуту сидит над немецким упражнением. К Магдалене подбегают девочки в коричневых формах и целуют ей лицо, волосы и шею; они очень огорчены и тем, что она печальна, и тем, что бульон за обедом был такой невкусный, но больше всего тем, что дождь пометал им выйти на прогулку. Панна Магдалена поддакивает им, но голос у нее срывается. Девочки пятятся в глубь класса, затем, взявшись под руки, отходят в угол, о чем-то шепчутся там и показывают на учительницу с таким явным сочувствием, что на душе у Магдалены делается легче. Она уже хочет открыть всему классу свою великую тайну, но вовремя спохватывается, что это не ее тайна, и становится еще печальней, совсем замыкается в себе.

Тем временем к ней подходит та самая пятиклассница, на сочувствие которой Магдалена больше всего рассчитывала; но вид у девочки такой, словно тайна учительницы ее нимало не интересует, ведь у нее самой такое горе, которое не смогли бы рассеять все классные дамы. Все же панна Магдалена ведет ее в гостиную, сажает рядом с собой на диван и говорит со вздохом:

— Ах, какая ты счастливица, милая Зося!

Пятиклассница забывает о немецком упражнении и заливается слезами.

— Так вы все знаете? — говорит она, прижимаясь к плечу Магдалены.

— Да, счастливица, — повторяет панна Магдалена. — ты ведь еще слишком молода для того, чтобы понять, какие бывают странные состояния души…

Семнадцатилетняя ученица с изумлением глядит на восемнадцатилетнюю учительницу и отвечает ей, хмуря брови:

— То же самое сказал мне он, когда мы в первый раз встретились с ним в том коридорчике… знаете. Я думала, что сгорю со стыда, а он пробормотал: «Какая прелестная цыпочка!» Слыхали вы что-нибудь подобное! Я думала, что растерзаю его, и в эту минуту почувствовала, что уже никогда не перестану любить его…

Тихие рыдания прервали ее речь.

— Говорю тебе, Зося, есть тревоги, горшие любви…

— Ах, боже мой, знаю, знаю! Но они всегда бывают от любви.

— Ты глупенькая девочка, милая Зося! — с достоинством прерывает ее панна Магдалена. — Пока женщина любит, она счастлива… Впрочем, я не должна говорить с тобою о подобных вещах. Несчастье начинается лишь с той минуты, когда женщина начинает думать, как мужчина, о предметах важных. Когда она думает, например, о деньгах, о чужих делах, о спасении кого-нибудь…

— О, если это вы обо мне, — сверкая глазами, восклицает Зося, — то меня никто не спасет! С той минуты, как Ядзя Зайдлер увидела, как он целовал панну Иоанну, жизнь моя разбита. Так это он не ради меня заглядывал в классы, не меня искал, когда со двора смотрел на наши окна, так потому он не поднял розы, которую я ему бросила. Но я не стану им мешать; я умру, конечно, не ради этой кокетки, а ради него. Пусть будет счастлив, с кем хочет, хотя у меня предчувствие, что когда-нибудь он обо мне пожалеет…

При этих словах Зося заливается слезами, а панна Магдалена смотрит на нее в изумлении.

— Зося, милая, что ты болтаешь? Кто мог целовать Иоасю?

— Да уж больше некому, как пану Казимежу! Вскружила ему голову эта хищница, завидно ей.

Панна Магдалена торжественно поднимается с диванчика и говорит:

— Панна Иоанна классная дама и порядочная девушка, она никогда не позволила бы пану Казимежу целовать ее.

— Вы в этом уверены? — спрашивает Зося, складывая руки.

— Я в этом совершенно уверена и жалею, что доверилась тебе…

— О панна Магдалена!.. — сквозь смех и слезы говорит умоляюще Зося.

— Ты ребенок, — строго прерывает ее панна Магдалена, — и не понимаешь, что в жизни женщины могут быть дела поважнее всяких любовных восторгов. Ты сама убедишься в этом, когда тебе надо будет подумать о чужой нужде, когда придется спасать других…

— Я уже спасена, я уже не умру, панна Магдалена! Теперь я все понимаю! Ядзя сама, наверно, в него влюблена, вот она и бросает на него тень, чтобы я от него отвернулась. О, я уже обо всем догадалась!

Она осыпает панну Магдалену поцелуями, вытирает слезы и убегает из гостиной.

«Ах, какая она глупенькая! — думает панна Магдалена о своей юной подружке. — Если бы пани Ляттер рассказала ей все, как мне, и ей пришлось бы ломать голову, как помочь начальнице, вся любовь у нее улетучилась бы… Разумеется, Ада одолжит начальнице денег, но что станется до тех пор с моей головушкой!»

Все тоскливей и тяжелей на душе у панны Магдалены. Ей не хочется уже поделиться с кем-нибудь своей великой тайной, нет, ей хочется знать: неужели у всех пробуждение сознательной мысли сопряжено с такой тревогой? Ведь еще в приготовительном классе, даже дома, ей приказывали мыслить; семь лет она мыслила по школьной программе, будучи в пансионе, вот уже год она мыслит без программы, будучи классной дамой; но никогда ей не казалось, что мыслить — это так ново и так оригинально!

Она чувствовала, что после разговора с пани Ляттер в душе ее пробудились чувства, каких она до сих пор не знала, хотя ее с первого класса называли мыслящей девочкой.

«Наверно, во мне пробудилось то чувство независимости, о котором говорит панна Говард, — сказала себе Магдалена. — Нет, — думала она, — я не должна избегать этой женщины, только она может объяснить мне состояние моей души…»

Под влиянием этой мысли Магдалена направилась к панне Говард; услышав за дверью разговор, она постучалась.

В комнате было трое. Прежде всего сама панна Говард, которая, скрестив руки на груди, сидела в кресле и разглагольствовала. Напротив нее ерзал на плетеном стуле небрежно одетый и невероятно растрепанный студент университета с потертой фуражкой в руках. Опершись о подлокотник кресла панны Говард и словно прячась за учительницей, сидела на табурете прехорошенькая шестиклассница Маня Левинская с лицом ребенка и глазами взрослой женщины.

Магдалена заметила, что Маня Левинская смотрит на студента с выражением тихого восторга, что панна Клара пожирает его глазами и что он поглядывает на панну Говард, а сам думает о притаившейся за ее креслом Мане.

— Милости просим! — воскликнула панна Говард, протягивая руку. — Пан Владислав Котовский, панна Магдалена Бжеская.

Студент и Магдалена поклонились друг другу, причем взлохмаченный гость состроил такую гримасу, точно он недоволен появлением нового лица. Впрочем, когда Магдалена села так, что не заслонила от него Мани Левинской и в то же время не могла следить за его взглядом, он успокоился.

— Жаль, что вы не пришли четверть часа назад, — сказала панна Говард. — Я как раз читала свою статью, которую пан Владислав берет для «Пшеглёнда».[3] Я развиваю в этой статье мысль, что незаконнорожденным детям государство должно присваивать фамилии, государство должно давать им образование и снабжать их средствами существования; чем лучше будут фамилии и выше образование, тем в большем почете будут незаконнорожденные. Ясно, что таким образом удастся разрешить вопрос о внебрачных детях. А пока женщины даже в таких естественных делах должны оглядываться на мужчин…


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56, 57, 58