— Но почему я здесь сплю? — прошептала она.
Понемногу, словно сквозь туман, она начала вспоминать отъезд из Варшавы после телеграммы Мельницкого, сообщившего о том, что пани Ляттер утонула. (Так, значит, это была правда?..) Потом ей пришло на память, что домой она вернулась в дождливый день, что встречала ее младшая сестра, Зося, и два каких-то господина: один помоложе, другой постарше, но оба приятные. Помнится, мать, со страхом глядя на нее, спросила: «Что с тобой, Мадзя?» — а отец взял ее за пульс, посмотрел язык и велел лечь в постель.
«Она устала и промокла», — сказал отец.
«Не послать ли за Бжозовским?» — спросила перепуганная мать.
«Никаких коновалов, никаких отрав, — возразил отец. — Ей нужен покой, все обойдется».
Дверь гостиной скрипнула, и Мадзя услышала разговор.
— Вино, сударыня, отменное, венгерское, сладкое. Эйзенман клялся, что только вам уступает бутылку за три рубля, — произнес мужской голос.
— Не нам, сударь, а вам, — возразила мать Мадзи. — Позвольте, сударь, я верну вам деньги…
Мадзя открыла глаза, чтобы посмотреть на мужчину, но увидела только мать, которая на цыпочках подошла к комоду и достала кошелек. В полосе света, падавшей из сада, Мадзя узнала свой кошелек.
«Наверно, у мамы нет мелочи», — подумала Мадзя.
— Вы мне сдачи с десяти рублей дадите? — спросила мать.
— С удовольствием, сударыня. Хотя мне было бы приятней преподнести вино панне Магдалене, — тихо говорил мужчина, стоя за дверью. — Итак, кризис миновал? Какое счастье! Вчера я был в костеле и всю обедню молился о здравии…
Мадзя услышала шелест денег, шарканье ног, затем кто-то запер дверь.
Мужчина ушел.
— Тоже мне поклонник! — прошептала мать, стоя над постелью.
Мадзя почувствовала, что мать всматривается в ее лицо; но за минуту до этого у нее сами сомкнулись глаза, и не было сил открыть их. Она ощутила на лбу нежный поцелуй и снова уснула.
С этой поры Мадзю оставили страшные сновиденья, хотя она засыпала по нескольку раз в день. Сон ее был теперь таким крепким и внезапным, что, проснувшись, она, случалось, хотела продолжать разговор, начатый два часа назад.
Каждое пробуждение было для нее неожиданностью; самые обыденные вещи казались ей новыми, точно она только сейчас появилась на свет или вернулась из другого мира. Она не могла оторвать глаз от дикого винограда, который вился по стене между двумя окнами, и с удовольствием раздумывала о том, кто же создал дикий виноград, и мыслимо ли это, что гибкие его плети и темно-зеленые листья выросли сами собой, без помощи умелых, хоть и невидимых рук? Еще больше восхищал ее вид мухи, которая садилась порой на пикейное одеяло. С изумлением задавалась она вопросом, как может эта маленькая мушка бегать и даже летать? Как может она испытывать голод, любопытство или страх?
«Видно, она чувствует так же, как и я. Быть может, в эту минуту она смотрит на меня и удивляется, что на свете существуют такие огромные и неуклюжие чудовища, как человек», — говорила она и тянулась к мушке прозрачными пальцами.
— Нет, папочка, — ответила она. — Я хотела поиграть с мушкой.
— Что ты выдумываешь, Мадзя? — вмешалась мать, стоявшая рядом. — Взрослая барышня играет с мухами?..
— Прекрасно, — сказал отец. — Это доказывает, что силы возвращаются не внезапно, а постепенно. Как же ты себя чувствуешь? — спросил он немного погодя.
— Мне хочется есть.
— Давайте ей молоко и бульон через каждые три четверти часа, — распорядился отец.
— Тебе скучно? Это очень хорошо, дитя мое. Сегодня можно поднять одну шторку… Дверь в сад тоже надо отворить.
— Ах, Феликс, как бы это ей не повредило! — стала возражать мать.
— Толкуй, толкуй! — воскликнул отец. — Хорош будет род человеческий, если начнет верить, что ему вредны свежий воздух и солнце.
— Да мы сегодня с тобой ласкались уже два раза.
— Я не помню, — в страхе прошептала она.
— А помнишь ли ты, — говорил он, склоняясь над нею, — как в комнате у мамы я сидел над твоей колыбелькой? А помнишь ли ты, как я качал тебя на коленях или как ты играла моими часами? А помнишь ли ты, как в этом вот зальце велела мне достать из-под стола котенка, который вырвался у тебя из рук? Не помнишь, потому что была малюткой. И сегодня ты маленький ребенок, который спит двадцать часов в сутки и сквозь сон попивает молочко. Только тогда тебе пришлось годами расти, а теперь ты вырастешь за несколько дней и снова станешь взрослой барышней, к которой уже стучатся кавалеры…
— Феликс! — прикрикнула на него мать.
В другой раз Мадзю разбудил разговор в растворенных дверях.
— Ну, прилично ли это пробираться тайком в комнату к барышне? — смеясь, говорила мать.
— Ах, сударыня! Тысячу извинений, но, клянусь честью, я даже не взглянул… Нашел в саду чашку, налил воды, положил вот их, увидел, что дверь отворена, и хотел поставить чашку на пол. Но панна Магдалена могла бы принимать визиты, она прекрасно выглядит, — говорил какой-то мужчина.
— Исхудала.
— Мадонна, истинная Мадонна! — сложив руки, вздыхал мужчина.
— Вы, пан Людвик, волокита. Вот я Фемце скажу…
— Э, что там панна Евфемия! Не могу же я соперничать с почтовым чиновником.
В эту минуту Мадзя услышала приятный запах. Она приоткрыла глаза и на столике, неподалеку от постели, заметила глиняную чашку, полную фиалок. В дверях, ведущих в сад, она увидела господина с сильной проседью, пышными бакенбардами и моноклем в глазу, говорившего с ее матерью. Мадзе бросилось в глаза, что господин голенаст, носит куцую визитку и делает такие движения, точно у него болит поясница.
— Сестра просила узнать, не нужны ли вам… — начал господин.
— Нет, нет, благодарю вас… А впрочем, на той неделе, пожалуй, придется попросить… Вы не поверите, сколько хлопот с этими должниками! Все стараются оттянуть до последней минуты, — говорила мать, удаляясь с гостем в глубь сада.
«Что это значит?» — думала Мадзя, по концу разговора догадываясь, что с деньгами у родителей дела обстоят плохо. От страха пот выступил у нее на лбу: она вспомнила о денежных затруднениях пани Ляттер.
«Боже мой, неужели и у мамы не хватает денег?» — в ужасе подумала Мадзя. Однако она тут же вспомнила о бабушкиных трех тысячах и успокоилась.
— Мама, откуда эти фиалки? — громко спросила она, увидев, что мать вернулась из сада.
— А ты уже заметила цветочки? Это пан Круковский принес.
— Я не знаю его.
— Ты с ним познакомилась, когда вернулась из Варшавы. Впрочем, тогда ты, бедняжка, мало кого узнавала. Ах, сколько нам пришлось пережить! Слава богу, все миновалось, ты здорова. Ну, а пан Круковский вот уже несколько лет как переехал со своей сестрой к нам на жительство. Сестра его богатая вдова, у нее тысяч двести злотых, а он живет при ней и когда-нибудь все от нее унаследует. Они свели с нами дружбу, ей уже за шестьдесят, она страдает ревматизмом и лечится у отца, а сам Круковский влюблен в Фемцю и все со мною толкует о ней.
— Не знаю, — ответила мать, пожимая плечами. — Человек он хороший, но то ли чудак, то ли просто непостоянен. Всё ему нравятся новые и новые барышни. Сестра хотела женить его, но он еще не встретил своей суженой, — прибавила она в задумчивости.
Мадзя так быстро выздоравливала, что отец велел поднять шторы, разрешил дочери есть цыпленка и даже принимать гостей с короткими визитами.
— Ты их принимай, — говорил он Мадзе, — только сама не разговаривай.
Глава вторая
Старые и новые знакомства
Первый визит сделала заседательша со своей дочкой Евфемией. Девушки сердечно поздоровались, как старые подруги. Мадзя по этому случаю вспомнила, что, когда ее отвозили в пансион в Варшаву, заседательша велела ей называть Фемцю, которой было тогда девятнадцать лет, панной Евфемией.
— Видишь ли, моя ке-ерошечка, — с чувством протянула заседательша, — ты еще ребенок, а Фемце и замуж можно…
И Мадзя, приезжая к родителям на каникулы, несколько лет обращалась к Фемце как ко взрослой и называла ее панной Евфемией.
Но в прошлом году, когда Мадзя кончила пансион, заседательша сказала ей вдруг, поджимая, по своему обыкновению, губы:
— Моя де-ерогая Мадзя, почему ты называешь Фемцю панной? Говори ей пе-еросто: Фемця, вы ведь ровесницы.
При этом заседательша сделала красивый и неопределенный жест.
Мадзя сразу не осмелилась назвать панну Евфемию по имени; но перезрелая ровесница горячо расцеловала подругу и воскликнула:
— Ну, скажи: ты, ты, ты, Фемця!
— Ты, ты, ты, Фемця! — покраснев до корней волос, повторила Мадзя.
— Ну вот видишь, как хорошо! — сказала Фемця. — Не знаю, зачем люди ввели столько различий: тот молод, этот стар, а у того должность маленькая… Вот никто никого и не любит, и барышни замуж не выходят…
В день визита заседательша уселась с матерью Мадзи на диванчике, а Фемця, в десятый раз поцеловав выздоравливающую, сказала:
— Я знаю, с тобой нельзя разговаривать. Чтобы не соблазниться, я посижу у окошка, а ты подремли себе.
И она уселась под окном, а в окне среди цветов мелькнула чья-то тень.
— А что, пана Зе-едислава, — протянула заседательша, — вы на каникулы не ждете?
— Не думаю, чтобы он приехал, — вздохнула докторша. — После того как он окончил технологический институт…
— С золотой медалью, — вставила заседательша.
— …он сразу поступил на фабрику и теперь уже сам зарабатывает себе на жизнь.
— Мне из Петербурга писал родственник мужа — он служит в министерстве юстиции, — что пан Зе-едислав сделает прекрасную карьеру. Он изобрел какую-то машину…
— Новый краситель, — поправила ее докторша.
— Да, какую-то ке-ераску, и теперь у него реноме в Петербурге. Родственник мужа писал, что пана Зе-едислава ждет прекрасная будущность, но он чересчур замкнут и не бывает в обществе.
— Работает! — со вздохом сказала мать.
— Да, и немножко увлекается Шопеном.
— Шопенгауэром, мамочка, — поправила ее панна Евфемия, сидевшая у окна. — Шопенгауэр это был философ, пессимист, он говорил, что жизнь — это несчастье, и ненавидел женщин, — продолжала панна Евфемия, обрывая листочки с какой-то ветки и бросая их за окно.
Заседательша кивала головой.
— Вы се-елышите, сударыня! — вполголоса сказала она докторше таким тоном, который означал, что ее дочь необыкновенно образованная особа и что эту ее образованность не ценят в маленьком городишке.
Но докторша в эту минуту не думала о панне Евфемии.
— Здислав, — сказала она со вздохом, — был пессимистом, пока ему казалось, что он нам в тягость. Сегодня, когда он сам зарабатывает себе на жизнь, он уже не предается отчаянию. Зато письма его становятся все короче и короче…
Желая показать, что пан Здислав гораздо меньше ее интересует, чем панна Евфемия, заседательша смотрела в окно. И как назло за цветочной клумбой она заметила тень, которая смахивала на почтового чиновника.
— Фемця, — сказала она, — мне кажется, ты что-то бросаешь за окно…
— Листочки, мама…
— Де-ерогая девочка, — жеманно сказала заседательша, — барышне из общества нельзя выглядывать в окошко или бросать на улицу листочки. Разве ты знаешь, кто может поднять листок и какую безрассудную надежду ты можешь пе-еробудить в его сердце? Выйди, Фемця, в сад, погуляй среди цветочков.
Послушная дочка вышла с видом Марии-Антуанетты, шествующей на эшафот.
— Я услала ее, — сказала заседательша, — чтобы она не была свидетелем нашего разговора. — Вместо «свидетелем» заседательша произнесла «се-евидетелем». — Я не хочу, чтобы это невинное дитя даже догадывалось о том, какой наглец или безумец преследует ее…
Докторша хотела заметить, что Мадзя тоже невинное дитя и при ней тоже не следует все рассказывать. Увидев, однако, что Мадзя спокойно лежит с закрытыми глазами, она промолчала.
— Вы, сударыня, добрый друг нашей семьи, — с глубоким вздохом начала заседательша, — поэтому я открою вам мою ужасную тайну. Вы только представьте себе, этот почтовый чиновник, этот Цинаде-еровский безнадежно влюблен в нашу Фемцю. Мне жаль безумца, но я, быть может, меньше жалела бы его, если бы он не был такого низкого звания.
— Его отец, кажется, богат, — прервала ее докторша.
— Какой-то управитель! А Фемця высшее существо! Поверите, сударыня, вот уже двенадцать лет она тайно от меня и от отца выписывает «Пшеглёнд Тыгоднёвы». Получая на почте журнал, она таким образом и познакомилась с паном Цинаде-еровским.
— На почте бывает столько народу! Кто может запретить молодому человеку влюбиться? — заметила докторша.
— Я с вами согласна и, может, даже пожалела бы несчастного, если бы не одно обстоятельство… Вы знаете, за Фемцей серьезно ухаживает Ке-еруковский. Партия подходящая, и я была бы готова пожертвовать своими материнскими чувствами и отдать за него Фемцю. Меж тем Цинаде-еровский начал преследовать Фемцю, — нет, нет, только взглядами и вздохами! И Ке-еруковский вот уже три недели не был у нас…
«С тех пор как увидел Мадзю», — подумала докторша.
— Не пристало мне… — мялась заседательша, опуская взор. — Нет, нет, мы предпочли бы с Фемцей умереть, чем делать такому мужчине авансы… Но вы, сударыня, были так добры к нам, так оберегали любовь этих двух существ, несомненно созданных де-еруг для друга…
— Чем же я могу вам помочь? — спросила докторша, поклявшись в душе, что шагу не сделает для сближения панны Евфемии и Круковского.
— Он постоянно бывает у вас, его сестра так вас любит. Может, представится удобный се-елучай сказать ему, что мы с Фемцей возмущены Цинаде-еровским и обе питаем к пану Людвику самые де-еружеские чувства.
— Мне кажется, сударыня, все и так уладится, — сказала докторша. — Я не могу говорить об этом с паном Круковским, он ведь знает о наших с вами отношениях. Лучше предоставить все времени…
— Может, вы и пе-еравы. В конце концов если пан Людвик начинает ревновать, то все тем временем должно объясниться…
— Само по себе, — подхватила докторша, заранее предвкушая провал всех этих планов.
«Я уж вижу, что он влюбился в Мадзю со времени ее приезда, но ни завлекать его, ни уговаривать вернуться к Фемце не стану».
Вскоре заседательша вспомнила, что и Мадзя и ее мать нуждаются в отдыхе, и — простилась с докторшей. Проходя через зал, панна Евфемия подошла на цыпочках к постели Мадзи и, поцеловав в воздухе ее волосы, положила на одеяло белый цветок и, как всегда, полная поэтического очарования, исчезла за дверью.
— Ах, стареет панна Евфемия, — не без удовольствия сказала про себя матушка Мадзи. — Жеманничать стала, шейка вянет, двадцать семь годков стукнуло…
Мадзя уже стала подниматься, садиться в постели, даже читать книги. В последние дни она сделала интересное наблюдение. Всякий раз, когда приближалось время полдника и ей приносили бульон, бифштекс и рюмку вина, в саду творились странные дела. Неизвестно откуда начинали лететь камешки, они задевали за ветки деревьев, скатывались иногда на землю по крыше.
Мадзя объясняла это явление весьма просто и весьма пессимистично. Каменный дом родителей был уже ветхим и, видимо, медленно разрушался, денег-то на ремонт у родителей не было. Но почему он начинал разрушаться именно в полдень? У Мадзи и тут нашлось объяснение: в шорохе падающих камешков ей слышался как бы голос самой природы:
«Ешь, выродок ты этакий, ешь крепкие бульоны, пей вино, хоть у бедного твоего отца нет надежной крыши над головой!»
Иногда Мадзя порывалась сказать матери, что не хочет таких дорогих блюд и вообще ничего не хочет есть. Но голод был таким сильным, а запах бифштекса таким соблазнительным, что она не могла удержаться и ела, хотя сердце ее было полно презрения к себе.
Однажды ночью налетела короткая, но сильная гроза; казалось, вода затопит землю, молнии сожгут небеса, гром сокрушит городок и ничего уже больше не останется в этом мире. Однако утром Мадзя убедилась, что все стоит на месте, и день необыкновенно прекрасен.
Это был памятный день: около десяти часов утра отец посмотрел на Мадзю и сказал:
— Барышня сегодня встанет с постели.
Какая это была радость! Мальчик-слуга так почистил ей башмачки, что они блестели как зеркало, мать достала из шкафа ситцевый халатик, который таинственная колдунья выстирала и обшила новыми кружевами (по тринадцать грошей за локоть). Няня согрела белье, а кухарка обещала поджарить бифштекс размером с целую тарелку.
Мадзю одели, отворили стеклянную дверь, отец взял дочку под одну руку, мать под другую, и вдвоем они вывели ее в сад. Два воробушка, которые дрались за перышко, лежавшее на земле, при виде Мадзи прервали драку и уставились на девушку. Потом они улетели и, наверно, созвали других птичек, потому что сад в одно мгновение наполнился щебетом. Каштан кистью изумрудных листьев коснулся головы Мадзи, словно желая привлечь ее внимание.
В это же самое время ее приветствовала и открытая беседка, а потемневшая от старости скамья выставила ножку, словно желая кинуться ей навстречу. Каждая вишня, яблонька, груша, каждый куст малины и смородины, каждая грядка клубники, покрытой в эту пору цветами, напоминали Мадзе о себе; они не могли окликнуть ее и манили своим ароматом или вытягивали навстречу ей свои одетые зеленью ветви.
Даже камень, который Мадзя еще маленькой девочкой закатила однажды с братом в угол сада, вынырнул из тени под забором и смотрел на нее, как старик, который силится вспомнить знакомую прежних лет.
А вот стали собираться и люди. Кухарка поцеловала Мадзе руку, мальчик подал ей стул, а няня укрыла ее шалью. Скрипнула калитка, и в сад вошли старые друзья родителей. Восьмидесятилетний майор с огромной трубкой на изогнутом чубуке, ксендз, который крестил Мадзю, заседатель. Ксендз дал ей золотой образок, заседатель поцеловал ее в лоб, а какой-то коротко остриженный молодой человек с белокурыми усиками торчком преподнес ей полуфунтовую коробку английских конфет.
— Сударыня, — сказал он, — вы смело можете попробовать эти конфеты, Эйзенман клялся, что краски совершенно безвредны.
Мадзя не знала, как быть: принять ли от незнакомого молодого человека конфеты, приветствовать ли дорогих гостей, или убежать в сад, который так и манил ее к себе?
Но тут майор, который так зарос, что живо напомнил ей поседелого медведя, не вынимая трубки изо рта, прижал к груди ее головку и пробормотал:
— Ну и переполошила же ты нас, моя милочка!
Мадзя расплакалась, а вслед за нею расплакались мать, няня и кухарка.
— Ну-ну! — прикрикнул майор. — Завело бабье музыку! Нечего тут с ними валандаться! Дай-ка шахматы, доктор.
— Право, не знаю, хорошо ли так вот сразу? — заметил ксендз.
— Что вы, что вы, пожалуйста! — воскликнула мать Мадзи. — Ведь вы несколько недель не играли.
— Ну, если так, — сказал ксендз, — то позволю себе напомнить, что моя очередь играть первую партию с майором.
— Нет, уж простите! — вмешался заседатель.
— Ксендз прав, — прервал его майор.
И они ушли в кабинет доктора, откуда через минуту послышался стук шахмат, посыпавшихся на стол, и пронзительный голос майора, который настаивал на том, что он должен играть белыми.
— Бросим жребий, дорогой майор, бросим жребий, — упирался ксендз.
— Жребий только дуракам помогает! Никаких жребиев! Вчера вы играли белыми! — кричал майор с такой яростью, точно ксендз посягал на его честь или кошелек.
Садовая калитка снова отворилась, и с улицы донеслись голоса.
— Люцусь, ты не проедешь! О, боже! — простонал женский голос.
— Мы столько раз проезжали, сестрица, — возразил мужской голос.
— Ах, боже мой! Люцусь!
— Фигуры не ставят на четыре клетки, а только на одну! — крикнул майор.
— Ну, чего вы опять! — вскипятился ксендз.
В калитке появилась странная группа. На коляске для паралитиков, с зонтиком в одной руке и корзиной цветов в другой, въехала тощая желтая дама в черном атласном платье, вся увешанная ювелирными изделиями. На шее у нее была золотая цепь и сапфирная брошь, у пояса огромные золотые часы, а на руках по два золотых браслета. Коляску катил известный уже Мадзе пан Круковский, у которого из глаза то и дело выпадал монокль.
При виде этой пары молодой человек с усиками торчком внезапно ретировался в гостиную, а оттуда в комнату к шахматистам. Тем временем коляска въехала в сад, и дама уже рассматривала Мадзю в лорнет с золотой ручкой.
— Ах, какая гостья, какая гостья! — воскликнула докторша и бросилась встречать даму в коляске.
Коляска остановилась около Мадзи, пан Круковский с изысканным поклоном вручил выздоравливающей корзину, полную ландышей и фиалок.
— О, как я счастлив, видя вас здоровой! — сказал пан Круковский и нежно поцеловал Мадзе руку.
— Хороша, хороша! — говорила дама в коляске, гримасничая и лорнируя Мадзю. — Мне следовало подождать, пока вы сами ко мне придете, панна… панна…
— Магдалена… — подсказал Круковский.
— Но Людвик так приставал, все время только о вас и говорил…
— Сестрица! — простонал пан Людвик.
— Разве я не говорю, что она хороша? — прервала его нетерпеливая сестра. — Личико в стиле… в стиле…
— Рафаэля, — прошептал брат.
— Мурильо, — поправила его сестра. — Но и она надоест тебе, как все прочие…
— Сестрица! — вспыхнул брат, но на него бросили такой убийственный взгляд, что он сбежал в комнату к шахматистам.
— У вас был тиф? — начала дама, играя лорнетом. — Это тяжелая болезнь, но разве ее можно сравнить с моей? Вот уже шесть лет я шагу не могу ступить без посторонней помощи, болезнь приковала меня к месту, я завишу от прихоти людей. Если бы не ваш отец, я, быть может, совсем не владела бы членами, быть может, даже умерла, что, как я полагаю, никого особенно не огорчило бы. Пани докторша, не могу ли я попросить у вас стакан воды с капелькой красного вина?
— Может, содовой? — спросила матушка Мадзи.
— Ну, что ж, пожалуй! — вздохнула дама. Когда они остались с Мадзей одни, дама сказала:
— А не пойти ли нам под тот каштан?
Несмотря на слабость, Мадзя покатила коляску под каштан.
— Присядьте около меня, возьмите стул, — расслабленным голосом говорила дама. — Давайте познакомимся поближе, прежде чем… Ой!..
Это мимо коляски пролетел и ударился оземь камень.
«Опять рушится дом!» — подумала Мадзя, поглядывая на солнце, которое действительно показывало время полдника.
Другой камешек пролетел между ветвями каштана.
— Боже, они убьют меня! — крикнула парализованная дама.
Мадзя охватила руками ее голову и заслонила гостью собственным телом.
— Что это значит? Ах, какой ужас! — кричала дама.
Третий камешек ударился о крышу, с грохотом скатился на грядку клубники, и — в это мгновение совершилось чудо. Парализованная дама, с силой оттолкнув Мадзю, сама выпрыгнула из коляски и опрометью бросилась в гостиную, крича в истошный голос:
— Люцусь! Доктор! Убивают!
В это самое время с улицы донесся детский плач и крик того самого мужчины, который преподнес Мадзе коробку английских конфет:
— Ага! Ты у меня в руках, осел!
Если бы на площади уездного города Иксинова произошло извержение вулкана, в доме доктора не царило бы такое смятение, как после этого и впрямь чрезвычайного происшествия. В мгновение ока хозяин с хозяйкой, прислуга и даже гости, игравшие в шахматы, очутились в гостиной около парализованной дамы, которая, оправившись от внезапного испуга, схватила Мадзю в объятия и кричала:
— Смотрите, господа! Смотри, Люцусь! Вот героиня! Собственной грудью она заслонила меня, благодаря ей я снова владею ногами! Люцусь, — прибавила она, хватая Круковского за руку, — она или никто, понял? На этот раз это я тебе говорю!
— Вы ранены, сударыня? — вскричал майор, ринувшись с огромной трубкой к больной даме.
— Напротив, исцелена! — ответила докторша. — Сама поднялась с коляски и прибежала сюда из сада.
— Она всегда была здорова. Ох, уж эти мне бабы! — сердито сказал майор.
— А вы говорите, что чудес не бывает! — вмешался ксендз. — Вот чудо, которое совершилось у вас на глазах, неверный, — продолжал он, стукая пальцем по голове чудесно исцеленной дамы.
— Э, что вы, ксендз, болтаете! — возразил майор, окутавшись клубами дыма. — Ну, пошли за работу.
— Ступайте, ступайте, — сказал доктор, подавая даме руку. — Сударь, ну-ка возьмите сестру с другой стороны, — обратился он к Круковскому.
В эту минуту в гостиную вошел молодой человек с усиками торчком, ведя за ухо мальчишку, который орал в истошный голос.
— Вот он! — говорил энергический молодой человек. — Сын фельдшера Фляйшмана, осел этакий! За то, что наш почтенный доктор не позволяет пускать кровь мужикам, этот клоп бросает в сад камни.
— Я не за это, — плакал мальчишка. — Я во флюгер на крыше… Я всегда попадал во флюгер! Это другие мальчишки швыряли в сад!
Доктор взял мальчика за подбородок, посмотрел ему в глаза и, покачав головой, сказал:
— Ах, Фляйшманчик! Ну, не реви, ступай домой, а своим друзьям скажи, чтобы не бросали камни в сад, не то я заставлю пособрать их.
— Ладно, пан доктор.
— А мы пойдем гулять, — обратился доктор к удивленной даме. — Пан Круковский, прошу, только попроворней… Раз, два!
— Я не могу! Меня убьют! Ах, я опять не владею ногами! — стонала дама, семеня между доктором и братом, которые пустились вперед крупной рысью.
— Почтенный доктор слишком снисходителен, — говорил молодой человек матушке Мадзи. — За такую шалость Фляйшмана следовало высечь.
— За что? — удивилась Мадзя. — Ведь эти камни исцелили тяжелобольную.
— Тоже мне больная! — пожал плечами молодой человек. — Да она покрепче нас с вами. Позвольте представиться: Ментлевич, — поклонился он, — держу посредническую контору. Всем обязан только себе: у меня нет богатой сестры, которая содержала бы меня и платила за меня долги…
— Сударь, сударь, ну, что это вы говорите? — вмешалась огорченная докторша, услышав, что молодой человек кинул камешек в огород Круковского, и догадываясь, чем вызвана такая неприязнь.
— Только себе, даю слово, только себе, — продолжал пан Ментлевич. — Сказал, что получу образование, и получил…
Докторша тихо вздохнула.
— Сказал, что уйду из управы, и ушел, сказал, что сделаю состояние, и делаю. Уж если я, сударыня, что решу, непременно сделаю. Я умею быть терпеливым…
Мадзя побледнела и оперлась на стул; увидев это, мать извинилась перед Ментлевичем и повела дочь в комнаты.
— Круковский человек очень милый, хороший человек, — говорила она Мадзе. — Любезный, деликатный. Он тебе понравится, когда ты поближе с ним познакомишься.
Но Мадзя была так утомлена, что в эту минуту ей были безразличны и Ментлевич, и Круковский, и даже чудесно исцеленная дама.
Тем временем экс-паралитичка, влекомая доктором и братом, обошла несколько раз сад и призналась, что может ходить. Когда ее освободили от упражнений по ходьбе, она самостоятельно вошла в гостиную, упала на диван и стала расточать похвалы Мадзе, которой она, мол, обязана жизнью и здоровьем. Пан Круковский внимал этим похвалам с восторгом, а пан Ментлевич с кислой миной. Когда докторша вернулась от дочери и экс-паралитичка стала что-то вполголоса ей говорить, показывая золотым лорнетом на брата, смущенный пан Круковский удалился в комнату к шахматистам, а пан Ментлевич, не прощаясь, ушел через сад в город.
Он чего-то так был зол, что, выйдя за калитку, тут же надрал уши двум мальчуганам, которые сквозь щели в заборе заглядывали в сад доктора.