Глава первая
Энергичные женщины и слабые мужчины
Приблизительно в тысяча восемьсот семидесятом году среди женских учебных заведений Варшавы самым известным был пансион пани Ляттер.
Лучшие матери, примерные гражданки, счастливые супруги выходили из этого пансиона. Всякий раз, когда газеты сообщали о вступлении в брак девицы из общества, богатой невесты, сделавшей прекрасную партию, можно было поручиться, что, описывая добродетели новобрачной, ее подвенечный наряд, ее красоту, озаренную счастьем, газеты упомянут о том, что избранница судьбы окончила пансион пани Ляттер.
После такого упоминания в пансион пани Ляттер всякий раз поступало несколько новых воспитанниц — приходящих или постоянно живущих при учебном заведении.
Нет ничего удивительного, что и самое пани Ляттер, чей пансион приносил столько счастья своим воспитанницам, тоже считали счастливой женщиной. Говорили, что пани Ляттер начала дело со скромными средствами, но сейчас наличный ее капитал составляет десятки тысяч рублей; неизвестно только, помещен он в ипотеках или в банке. Глядя на бальные платья ее дочери Элены, девятнадцатилетней красавицы, особенно же слушая толки о мотовстве ее сына Казимежа, никто не сомневался, что пани Ляттер располагает солидными средствами.
Впрочем, ни красавица с ее туалетами, ни молодой человек с его шиком никого не смущали, — оба они не переступали известных границ. Панна Элена ослепляла свет туалетами, но выезжала редко, а пан Казимеж собирался за границу для завершения образования, и срывать цветы удовольствий в Варшаве ему предстояло недолго. Он мог поэтому кое-что себе позволить.
Знакомые шептали, что пани Ляттер не зря поощряет шалости молодого человека, который в обществе варшавской золотой молодежи лечился от демократических мечтаний. Они удивлялись уму и такту матери, которая не стала упрекать сына за то, что он набрался губительных теорий, и позволила ему возродиться в светской жизни.
— Привыкнет молодой человек к обществу, к свежему белью и перестанет носить длинные волосы и отпускать косматую бороду, — говорили знакомые.
Молодой человек очень скоро привык и к стрижке и к свежему белью, стал даже законченным франтом, а тут, в середине октября, заговорили о том, что в самом непродолжительном времени он уедет за границу изучать общественные науки. Само собой разумеется, ехать за границу собирался не молодой Ляттер, а молодой Норский. В первом браке пани Ляттер носила фамилию Норской, а Казимеж и Элена были ее детьми от этого брака.
Второй муж, пан Ляттер… Впрочем, не стоит говорить о нем. Достаточно сказать, что со времени основания пансиона пани Ляттер носила вдовий траур. Несколько раз в год она ездила на Повонзки и возлагала цветы на могилу первого муже; никто не спрашивал, где лежит ее второй муж: на Повонзках или в другом месте.
Не удивительно, что пани Ляттер, сердце которой было дважды разбито судьбой, стала холодна в обращении и сурова с виду.
Ей уже перевалило за сорок, но она все еще была хороша собой. Выше среднего роста, нельзя сказать, что полна, но и не худа, в черных волосах уже блестят серебряные нити, лицо смуглое, с выразительными чертами, и чудные глаза. Знатоки утверждали, что этими глазами пани Ляттер могла бы покорить сердце не одного богатого вдовца из числа тех, чьи дочери учились у нее в пансионе. К несчастью, взгляд ее «черных очей» был не нежен, а скорее пронзителен, что в сочетании с тонкими губами и внушительной осанкой возбуждало равным образом у женщин и у мужчин прежде всего — уважение к их обладательнице.
Ученицы боялись ее, хотя она никогда не повышала голоса. Самый шумный класс мгновенно умолкал, когда в соседней комнате как-то по-особенному отворялась дверь и слышалась ровная поступь начальницы.
Классные дамы и даже учителя удивлялись тому магическому влиянию, какое пани Ляттер имела на своих учениц. Матери, у которых были дочки на выданье, с беспокойством думали об ее дочери Элене, как будто юная красавица могла отбить у невест всех женихов и испортить барышням будущность. Какой-нибудь богатый отец безобразного и хилого сына думал про себя:
«Этого кутилу Норского природа щедро наделила здоровьем и красотой, хватило бы на добрый десяток таких, как мой Кайтусь, а впрочем, Кайтусь парень тоже ничего!»
Итак, пани Ляттер была во всех отношениях счастливой женщиной: все завидовали ее богатству, весу в обществе, пансиону, детям, даже глазам. А меж тем на лбу у нее все резче обозначалась загадочная морщина, все ниже нависало облако на лице, набегая неизвестно откуда, и глаза все пристальней смотрели куда-то мимо людей, словно силясь разглядеть что-то такое, чего не видят другие.
В эту минуту пани Ляттер расхаживает по своему кабинету, окна которого смотрят на Вислу. Октябрь на исходе; об этом говорит искрасна-желтый свет, которым солнце, прячась за Варшавой, окрасило дома Праги, трубы отдаленных фабрик и серые, подернутые мглою поля. Свет словно заразился от увядших листьев и сам увянул, или насытился рыжими парами локомотива, который в эту минуту мчится далеко за Прагу и исчезает вдали, увозя прочь каких-то людей, быть может, какие-то надежды. Безобразный свет, который напоминает о том, что октябрь уже на исходе, безобразный локомотив, который заставляет думать о том, что все в этом мире находится в непрерывном движении и исчезает для нас, чтобы показаться где-то другим.
Пани Ляттер бесшумно ступает по ковру кабинета, похожего на мужскую рабочую комнату. Иногда она смотрит в окна, где увядший свет напоминает ей о том, что уже конец октября, а порою бросает взгляд на дубовый письменный стол, где лежат большие счетные книги, над которыми склоняется бюст Сократа. Но изборожденный морщинами лоб мудреца не сулит ей ничего хорошего; она сжимает скрещенные на груди руки и ускоряет шаг, точно ей хочется поскорее наконец куда-то дойти. Глаза у нее блестят ярче, чем обыкновенно, губы еще больше сжимаются, и темнеет облако, которое не могут рассеять ни мысль о красоте детей, ни мысль о той доброй славе, которой она сама пользуется в обществе.
Стенные часы в приемной пробили половину пятого, большие английские часы в кабинете еще торжественней пробили половину пятого, и в дальних комнатах этот бой тоненько и торопливо подхватили какие-то часики. Пани Ляттер подошла к письменному столу и позвонила.
Шевельнулась темная портьера, дверь приемной тихо отворилась, и на пороге появился высокий слуга во фраке, с седыми бакенбардами.
— Станислав, в котором часу вы вручили письмо пану Згерскому?
— В первом часу, пани.
— Вы отдали письмо ему лично?
— В собственные руки, — ответил слуга.
— Можете идти. Если придет кто-нибудь из гостей, тотчас проводите его ко мне.
«Он заставляет меня ждать два с половиной часа, видно, я не могу на него рассчитывать», — подумала пани Ляттер.
«Конечно, — продолжала она размышлять, — он прекрасно понимает мое положение. До Нового года мне нужно семь тысяч шестьсот рублей, от приходящих учениц я получу две с половиной тысячи, за полный пансион мне заплатят самое большее полторы, итого четыре тысячи. А где остальные? Поступят после Нового года? Но тогда обнаружится, что доход, по сравнению с прошлыми годами, стал на четыре тысячи меньше. Нечего обманываться! У меня выбыло двадцать пансионерок и шесть приходящих учениц; в будущем году их не прибавится, никогда уже не прибавится. Чистого годового дохода остается самое большее тысяча рублей, этих денег хватило бы на одного человека, а нас трое… Что же делать? На покрытие маленького долга приходится занимать большую сумму денег, потом еще большую; когда-нибудь этому должен быть конец. Згерский без всяких стеснений открывает мне на это глаза, он не обманывается…»
Жизнь пани Ляттер была так наполнена цифрами, цифры так терзали ее воображенье, что куда бы она ни обратила взор, они всюду мерещились ей. Они распирали счетные книги, лежавшие на письменном столе, выскакивали из большой золоченой чернильницы, скользили по английским гравюрам, украшавшим стены кабинета. А сколько их таилось в тяжелых складках занавесей, сколько за стеклом резного книжного шкафа, сколько их копошилось в тени каждой портьеры — не счесть!
Чтобы отвлечься от их докучных роев, пани Ляттер остановилась посредине кабинета и, подняв голову, стала слушать, что делается наверху. Над ее кабинетом находилась гостиная, пансионерки принимали там посетителей; сейчас наверху сновали ученицы, значит, посетителей не было. Вот две старшеклассницы, взявшись, наверно, под руки, ровным шагом идут из дортуара в класс; вот пробегает маленькая первоклассница или второклассница; вот девочка ходит по кругу, вероятно, учит в гостиной урок; кто-то уронил книгу.
Но вот раздаются тяжелые широкие шаги — это панна Говард, лучшая учительница пансиона.
— Ах, эта Говард! — шепчет пани Ляттер. — Она принесла мне несчастье…
При появлении панны Говард ученицы разбегаются; в гостиную входит еще несколько человек. Одна девочка, другая, потом кто-то из старших. Панна Говард теперь уже торопливо семенит ногами, слышно, как передвигают стулья. Очевидно, пришел кто-то из посетителей.
«Уж не Малиновская ли, приятельница Говард, наведывается в мой пансион? — думает пани Ляттер. — От этих сумасшедших всего можно ждать! Есть у нее десять — пятнадцать тысяч, вот она и задумала открыть пансион, чтобы разорить меня. Разумеется, года через два прогорит, но ей кажется, что именно она призвана совершить переворот в воспитании девочек. Говард ей составит программу. Ха-ха! То-то будут довольны редакции, хоть на некоторое время Говард перестанет засыпать их своими статьями. Независимые женщины! Я не принадлежу к их числу, хоть на пустом месте создала пансион; теперь они станут учить меня независимости за те тринадцать тысяч, которые Малиновская хочет по указке Говард пустить на ветер…»
Стрелка английских часов медленно приближается к пяти, напоминая пани Ляттер, что наступает время вечернего приема. Она напоминает пани Ляттер и о том, сколько тысяч посетителей прошло уже через этот кабинет; все они чего-то требовали, о чем-то просили, спрашивали. Всем приходилось отвечать, давать советы, объяснения — и что же? Что осталось от всех этих тысяч советов, которые она дала другим? Ничего. Сегодня все возрастающий дефицит, а завтра, быть может, банкротство.
— Нет, я не сдамся! — прошептала пани Ляттер, хватаясь руками за голову. — Я не сдамся… Я не отдам моих детей, я ничего не отдам! Это неправда, что бывают безвыходные положения… Если в Варшаве слишком много пансионов, закроется не мой, а слабые.
Острый слух пани Ляттер уловил шорох в приемной. Вместо того чтобы позвонить, кто-то дважды нажал на ручку двери; лакей отворил, кто-то, вполголоса переговариваясь с ним, медленно стал раздеваться.
Пани Ляттер сделала гримасу, догадавшись по всему, что посетитель явился к ней по своему делу.
В дверях показались седые бакенбарды лакея.
— Там пан учитель, — шепотом сказал лакей.
Через минуту в кабинет вошел полный, среднего роста мужчина в черном сюртуке. Лицо у него было бледное, спокойный взгляд выражал добродушие, клочок волос на лысине, зачесанный к левому виску, темной прядью тянулся надо лбом. Посетитель ступал медленно, на ходу высоко поднимая колени; большой палец левой руки он заложил за лацкан сюртука; все, казалось, свидетельствовало о том, что этот тихий человек не отличается энергией.
Пани Ляттер стояла, скрестив на груди руки и вперив пылающий взгляд в его стеклянные глаза; но посетитель был настолько невозмутим, что не смешался под ее взглядом.
— Я, собственно… — заговорил он.
В эту минуту стенные часы в приемной, английские в гостиной и часики где-то в дальних комнатах на разные лады пробили пять часов.
Посетитель оборвал речь, словно не желая мешать часам, а когда они смолкли, снова начал:
— Я, собственно…
— Я все решила, — прервала его пани Ляттер. — У вас будет не шесть, а двенадцать уроков в неделю…
— Я чрезвычайно…
— Шесть уроков географии и шесть естествознания.
— Я чрезвычайно… — повторил посетитель, кивая головой и все еще держа за лацканом большой палец левой руки, что начало раздражать пани Ляттер.
— Это даст вам, — снова прервала его пани Ляттер, — сорок восемь рублей в месяц.
Посетитель умолк и быстро забарабанил пальцами по лацкану. Затем он устремил кроткий взгляд на нервное лицо пани Ляттер и произнес:
— Разве не по десять злотых за час?
— По рублю, — ответила начальница.
Раздался сильный звонок, кто-то с шумом вошел в приемную.
— Мой предшественник получал, кажется, по два рубля за час?
— Сейчас мы не в состоянии платить за эти предметы больше чем по рублю… В конце концов у нас три кандидата, — глядя на дверь, сказала пани Ляттер.
— Что ж, я согласен, — проговорил посетитель с прежним спокойствием. — Но, быть может, тогда моя племянница…
— Если позволите, мы поговорим об этом завтра, — прервала его с поклоном начальница.
Посетитель, не выказав удивления, постоял минуту, собираясь с мыслями, затем кивнул головой и направился к двери. Уходя, он по-прежнему высоко поднимал колени и держал палец за лацканом сюртука.
«Совершенный тюфяк!» — подумала пани Ляттер.
Лакей отворил дверь, и в кабинет вкатилась низенькая, толстая и румяная дама в шелковом платье орехового цвета. Казалось, шелест ее пышного платья наполнил всю комнату и догорающий дневной свет прянул от блеска ее цепочек, колец, браслетов и множества украшений, сверкавших в прическе.
Поздоровавшись с посетительницей, пани Ляттер подвела ее к кожаному дивану, и дама присела так, будто вовсе и не садилась, а только стала еще меньше ростом и еще больше распустила хвост своего пышного платья. Когда служитель зажег два газовых рожка, впечатление было такое, что дама с трудом удерживает в пухлых ручках целое море шелка, которое может залить весь кабинет.
— Я отвела дочек наверх, — заговорила дама, — и хочу попросить вас разрешить им завтра еще раз проститься со мной.
— Вы завтра уезжаете?
— Да, вечером, — со вздохом сказала дама. — Десять миль по железной дороге да три мили на лошадях. Единственной радостью в этом путешествии будет для меня то, что мои девочки остаются на вашем попечении. Ах, какая благовоспитанная особа панна Говард, ах, какой пансион!
Пани Ляттер в знак благодарности склонила голову.
— Такой лестницы я не видала ни в одном пансионе, — продолжала дама, отдавая поклон с грацией, как нельзя более отвечавшей непомерной пышности ее орехового платья. — И дом прекрасный, вот только у меня просьба к вам, — прибавила она с милой улыбкой. — Мой брат подарил девочкам очень красивые пологи к кроваткам, — они сделаны на его собственной фабрике. Нельзя ли повесить их у кроваток? Я сама этим займусь…
— Я бы ничего не имела против, — сказала пани Ляттер, — но доктор не разрешит. Он говорит, что пологи в дортуарах задерживают движение воздуха.
— У вас девочек лечит доктор Заранский? — прервала ее дама. — Я его знаю, два года назад он четыре раза приезжал к нам из Варшавы, — десять миль по железной дороге да три мили на лошадях, — когда у моего мужа было, простите, плохо с мочевым пузырем. Я доктора Заранского прекрасно знаю — каждый его визит обходился нам в сто двадцать рублей! Может, для моих детей он сделал бы исключение?
— Сомневаюсь, — ответила пани Ляттер, — в прошлом году он не разрешил повесить полог у кровати племянницы графа Киселя, которая спит в одной спальне с вашими девочками.
— Ну, если так! — вздохнула дама, вытирая лицо кружевным платочком.
Наступила пауза; казалось, обе дамы хотят что-то сказать, но не могут найти нужных слов. Дама в ореховом платье уставилась на пани Ляттер, а та старалась изобразить на своем лице учтивую холодность. Глаза дамы говорили: «Ну, скажи ты первая, тогда я буду смелей!» А каменное лицо пани Ляттер отвечало: «Нет, ты бросайся в атаку, а уж я тогда с тобой разделаюсь!»
В этой борьбе между нетерпением и хладнокровием отступила дама в шелках.
— У меня к вам еще одна просьба, — заговорила она. — Моим девочкам надо развивать таланты…
— Я слушаю вас.
— Одна могла бы учиться, ну, скажем, играть на цитре. Мой муж очень любит этот инструмент, у него даже есть своя цитра; будучи на практике в Вене, он состоял в клубе цитристов. Другая могла бы учиться рисовать, ну хотя бы пастелью. Так приятно смотреть, когда барышни рисуют пастелью! В прошлом году я была в Карлсбаде, так там все молодые англичанки, когда им не удавалось составить партию в крокет, раскладывали свои альбомы и рисовали пастелью. Это очень украшает молодую девушку!
— Которая же из них хочет рисовать?
— Которая? Да ни одна не хочет, — со вздохом ответила дама. — Но я думаю, что учиться следует старшей, она ведь первой должна выйти замуж.
— Простите, к чему вашим девочкам таланты? — мягко спросила пани Ляттер. — Им, бедняжкам, и без того больше других приходится учить уроки.
— А! Вот не думала, что вы придерживаетесь таких взглядов! — возразила дама, поудобней усаживаясь на диване. — Как, в наше время девушке не нужны таланты, когда все говорят, что женщина должна быть независимой, должна развиваться во всех отношениях?..
— Но у них нет времени…
— Нет времени? — повторила дама с легкой иронией. — Если у них хватает времени на то, чтобы шить белье приютским подкидышам…
— Они учатся таким образом шить.
— Моим девочкам, благодарение богу, шить не придется, — с достоинством возразила дама. — Впрочем, оставим этот разговор. Если вы не хотите, что ж, девочкам придется подождать.
Пани Ляттер в холод бросило от этих слов. Итак, уйдут еще две пансионерки, за которых она получает девятьсот рублей!
— В таком случае, — продолжала дама притворно сладким голосом, — нельзя ли девочкам хотя бы танцевать…
— Они учатся танцам у лучшего артиста балета.
— Да, но они танцуют только друг с дружкой и не встречаются с молодыми людьми. Между тем сегодня, — со вздохом говорила дама, — когда от женщины требуют, чтобы она была независимой, когда в Англии барышни катаются с кавалерами на коньках и ездят с ними верхом, наши бедняжки так робеют в обществе молодых людей, что слова не могут вымолвить… Муж в отчаянии, он говорит, что девочки совсем поглупели…
— Я не могу приглашать кавалеров на уроки танцев, — возразила пани Ляттер.
— Что ж, в таком случае, — понизив голос, сказала дама, — думаю, вы не удивитесь, если после каникул…
— Вы ничем меня не удивите, — ответила пани Ляттер, которой кровь ударила в голову. — Что же касается наших с вами расчетов…
Дама сложила пухлые ручки и сказала сладким голосом:
— Я как раз хотела расплатиться с вами за первое полугодие… Сколько я должна вам?
— Двести пятьдесят рублей.
Голос дамы стал еще слаще, когда она спросила, вынимая из кармана портмоне:
— Нельзя ли кругло… двести?.. Ведь некоторые ученицы платят вам по четыреста рублей в год, а в других пансионах… Сказать по правде, я бы не подумала забирать девочек из такого образцового пансиона, где они находятся под настоящим материнским присмотром, где такой порядок, прекрасные манеры, если бы вы согласились на восемьсот рублей в год… Вы не поверите, какое мы переживаем страшное время! Ячмень подорожал вполовину, а хмель… О пани Ляттер! Прибавьте к этому три мили ужаснейшей дороги до станции и болезнь моего мужа, да и мне самой в будущем году тоже надо опять ехать в Карлсбад… Клянусь вам, сегодня нет никого несчастнее фабрикантов, а все думают, что нам только птичьего молока не хватает, — закончила дама, вытирая, на этот раз полотняным платком, слезы, которые лились у нее из глаз. Кружевной платочек предназначался для других целей.
— Что ж, пусть на этот раз будет двести, — медленно произнесла пани Ляттер.
— Милая моя, дорогая! — воскликнула толстуха с таким видом, точно она готова броситься пани Ляттер на шею.
Та любезно поклонилась, взяла две сторублевых кредитки и, вырезав из счетной книги квитанцию, вручила ее толстухе, на лице которой, словно два облачка, бегущих по прояснившемуся небу, рисовались умиление и радость.
Проводив шуршащую и сверкающую драгоценностями даму в приемную и подождав, пока она уйдет, пани Ляттер велела слуге:
— Попросите панну Говард.
Она вернулась к себе и в раздражении начала ходить по кабинету. Ей представились стеклянные глаза учителя, который держал большой палец левой руки за лацканом сюртука и безропотно согласился получать в месяц на двадцать четыре рубля меньше, и рядом ореховое платье и блестящие драгоценности толстухи, которая урвала у нее за полугодие пятьдесят рублей.
«Ах, как все это нелегко! — сказала она про себя. — Кто нуждается, тот должен уступать. Так было, есть и будет».
В дверь постучались.
— Войдите.
Дверь отворилась, и в комнату не вошла, а влетела восемнадцатилетняя девушка и вдруг остановилась перед начальницей. Это была брюнетка, среднего роста, с правильными чертами лица. Черные кудряшки рассыпались по невысокому лбу, точно она быстро бежала навстречу ветру, серые глаза, смуглое лицо и пунцовые губы кипели здоровьем, энергией и весельем, которое она сдерживала только потому, что была у начальницы.
— А, Мадзя! Как поживаешь? — промолвила пани Ляттер.
— Я пришла сказать вам, — торопливо заговорила девушка, приседая, как пансионерка, — что была у Зоси Пясецкой. У бедняжки небольшой жар, но это не страшно, она только огорчена, что завтра не сможет быть на занятиях.
— Ты целовала ее?
— Не помню… Но я вымыла лицо и руки. И у нее нет ничего опасного, — прибавила девушка с непоколебимой уверенностью, — она такая милая, такая хорошая девочка!
Пани Ляттер улыбнулась.
— Что случилось в третьем классе? — спросила она.
— Право, ничего. Учитель — он очень почтенный человек — обиделся совершенно напрасно. Он думал, что Здановская смеется над ним, а на самом деле Штенгль показала ей на крыше трубочиста, ну та и рассмеялась. Прошу вас, — проговорила она с такой мольбою в голосе, точно речь шла об освобождении от каторжных работ, — не сердитесь на Здановскую. Учителя я успокоила, — шаловливо продолжала она, — взяла его за руку, заглянула ему умильно в глаза, и он уже ничего плохого о Здановской не думает. А она, бедняжка, так плачет, так рыдает, что даже мне ее жалко…
— Даже тебе? — улыбнулась начальница. — А что, панна Говард наверху?
— Да. У нее сейчас Эля и пан Казимеж, они беседуют об очень умных вещах.
— Наверно, о независимости женщин?
— Нет, о том, что женщины должны сами зарабатывать себе на жизнь, что они не должны быть слишком чувствительными и во всем должны походить на мужчин: быть такими же умными, такими же смелыми… Погодите, кажется, сюда идет панна Говард.
— Зайди ко мне, Мадзя, после шести, я дам тебе работу, — смеясь сказала пани Ляттер.
Девушка исчезла в дверях, ведущих в приемную, а в это время распахнулась внутренняя дверь, и на пороге появилась высокая дама в черном платье. Лицо у нее было продолговатое, все какое-то розовое, волосы белесые, точь-в-точь такого цвета, как воды Вислы в разливе, грудь как доска, держалась дама как аршин проглотила. Надменно кивнув начальнице головой, панна Говард спросила контральто:
— Вы хотели меня видеть, сударыня? — Она произнесла эти слова так, точно хотела сказать: «Кому надо меня видеть, тот мог бы и сам ко мне прийти».
Пани Ляттер усадила учительницу на диван, сама села в кресло и, сжимая длинные руки панны Говард, задушевно сказала:
— Я хотела поговорить с вами, панна Клара. Но прежде всего, прошу вас, не думайте, что я хочу вас обидеть…
— Я и мысли такой не допускаю, чтобы кто-нибудь имел право обидеть меня, — проговорила панна Говард, высвободив свои руки, которые в эту минуту стали влажными и холодными.
— Я очень ценю ваши способности, панна Клара… — продолжала пани Ляттер, глядя в белесые глаза учительницы, у которой на лбу обозначилась морщина. — Я восхищаюсь вашими познаниями, вашей работой, добросовестностью.
Розовое лицо панны Говард начало хмуриться.
— Я ценю ваш характер, знаю, какие жертвы вы приносите ради общего блага…
Лицо панны Говард еще больше нахмурилось.
— Я с удовольствием читаю ваши замечательные статьи…
Словно целый сноп солнечных лучей озарил в эту минуту лицо панны Клары, разорвав тучу, чреватую громом.
— Я не во всем с вами согласна, — продолжала пани Ляттер, — но много размышляю над вашими статьями…
Лицо панны Говард совсем прояснилось.
— Бороться с предрассудками трудно, — сияя, ответила учительница, — но я считаю своей величайшей победой, если читатели хотя бы только задумываются над моими статьями.
— Значит, мы понимаем друг друга, панна Клара?
— Безусловно.
— А теперь позвольте мне сделать вам одно замечание, — сказала начальница.
— Пожалуйста…
— Так вот, панна Клара, ради того дела, которому вы себя посвятили, будьте осторожнее в разговорах с ученицами, особенно не очень развитыми, и… с их матерями.
— Вы полагаете, что мне грозит какая-то опасность? — воскликнула панна Говард густым контральто. — Я ко всему готова!
— Я понимаю, но не готовы же вы к тому, что кто-то станет извращать ваши мысли. У меня только что была особа, с которой вы наверху беседовали о независимости женщин.
— Уж не пивоварка ли Коркович? Провинциальная гусыня! — с пренебрежением прервала начальницу панна Говард.
— Видите ли, в вашем положении вы можете относиться к ней с пренебрежением, а я вынуждена с нею считаться. Знаете, как она использовала беседу о независимости женщин? Она желает, чтобы ее девочки учились рисовать пастелью и играть на цитре, а главное, чтобы они поскорее вышли замуж.
Панна Говард подскочила на диване.
— Я таких мыслей ей не внушала! — воскликнула она. — В статье о воспитании наших женщин я решительно протестую против обязательного обучения наших девушек игре на фортепьяно, рисованию, даже танцам, если у них нет к этому способностей или склонности. А в статье о призвании женщины я заклеймила тех кукол, которые мечтают только о том, чтобы сделать партию. Я с этой дамой вовсе не говорила о том, какими должны быть женщины, а только о том, как они воспитываются в Англии. Там женщина получает такое же образование, как и мужчина: она учится латыни, гимнастике, верховой езде. Там женщина ходит одна по улице, совершает путешествия. Там женщина свободна, и ее уважают.
— Вы знаете Англию? — спросила вдруг пани Ляттер.
— Я много читала об этой стране.
— А мне пришлось там побывать, — прервала ее пани Ляттер, — и, уверяю вас, воспитание англичанок представляется нам совсем не таким, как оно есть на самом деле. Поверите ли, девочек там, например, иногда секут розгами!
— Но они ездят верхом.
— Ездят, как и у нас, те, у кого есть лошади или деньги на лошадей.
— Значит, девочек можно обучать верховой езде и гимнастике, — решительно заявила панна Говард.
— Можно, но в пансионе нельзя открывать школу верховой езды.
— Да, но можно открыть гимнастический зал, можно преподавать бухгалтерию, учить ремеслам, — нетерпеливо возразила панна Говард.
— А если родители этого не хотят, если они желают только, чтобы девочки учились рисованию или танцевали с молодыми людьми?
— Невежественные родители не могут определять программу воспитания своих детей. Для общественных реформ существуют научные учреждения.
— А если в результате реформы сократятся доходы учебных заведений? — спросила пани Ляттер.
— Тогда руководительницы учебных заведений, вдохновленные сознанием своего общественного долга, должны пойти на жертвы.
Пани Ляттер потерла рукою лоб.
— Вы думаете, что любая начальница пансиона может пойти на жертвы, что любая начальница располагает средствами?
— Кто не располагает средствами, должен уступить тем, у кого они есть, — ответила панна Говард.
— Ах, вот как! — протянула пани Ляттер, снова потирая лоб. — Голова болит, дел сегодня было пропасть… Итак, панна Малиновская твердо решила открыть пансион?
— Она предпочла бы стать сотоварищем в каком-нибудь известном деле, и я уговариваю ее побеседовать с вами.
Лицо пани Ляттер покрылось ярким румянцем. У нее промелькнула мысль, что такое объединение могло бы стать для пансиона якорем спасения, но, возможно, привело бы к окончательному крушению. Сотоварища пришлось бы посвятить в финансовые дела, он имел бы право спрашивать отчета за каждый рубль, который она тратит на Казика.
— Я не буду сотоварищем панны Малиновской, — сказала пани Ляттер, опуская глаза.
— Жаль! — сухо ответила учительница.
— А вы, панна Клара, будете осторожнее в разговорах с ученицами и… их матерями?
Панна Говард поднялась с дивана.
— Только я несу ответственность за свою неосторожность, — отрезала она, — и я не подумаю отказываться от моих убеждений…
— Даже если я из-за этого потеряю пансионерок, которых мать желает поместить в более дешевый и передовой пансион? — медленно и раздельно произнесла пани Ляттер.
— Даже если мне самой придется потерять у вас службу! — также раздельно произнесла панна Говард. — Я принадлежу к числу тех, кто ради личных выгод не жертвует ни идеей, ни гражданским долгом.
— Чего же вы в конце концов хотите?
— Я хочу сделать женщину самостоятельной, хочу воспитать ее для борьбы с жизнью, хочу, наконец, свергнуть с нее бремя зависимости от мужчин, которых я презираю! — говорила учительница, и ее белесые глаза пылали холодным огнем. — Если же вы полагаете, что я у вас лишняя, что ж, я с нового года могу уйти. Вам мои взгляды приносят вред или просто вас раздражают, а меня мучит эта необходимость считаться с каждым словом, бороться с рутиной, с самой собою.
Панна Говард церемонно поклонилась и вышла, шире, чем обычно, вытягивая шаг.
— Истеричка! — прошептала пани Ляттер, снова сжимая руками лоб.
«Хочет ввести обучение бухгалтерии, ремеслам, в то время как родители желают, чтобы дочки рисовали пастелью и поскорее выходили замуж! И я ради подобных опытов должна жертвовать своими детьми?» — думала пани Ляттер.