Это был последний и единственный долг, выполненный пессимистом Антонием по отношению к семейству злополучного Гоффа. Мизантроп боялся покойников и накрыл ребенка тем, что оказалось под рукой.
Глава тринадцатая
Без заглавия
Очутившись на улице, члены филантропического общества бросились бежать, словно стадо овец, подгоняемых собакой и бичом пастуха. Дождь капал им за воротники, из-под ног брызгала грязь, а они между тем забрасывали друг друга упреками.
— Наш формализм убил это несчастное дитя! — говорил Пёлунович, опираясь на руку Вольского.
— Э, что там формализм! Это ваша нерешительность больше всего виновата… — ответил Дамазий.
— Моя нерешительность! Ты слышишь, Густав! — жаловался пан Клеменс.
— Ну, разумеется, — уверял Дамазий. — Вы были у Гоффа, вы его видели, разговаривали с ним… Надо было предпринять что-нибудь на свой риск, а мы бы потом охотно это утвердили.
— Правда! Правда!.. — повторяли спутники, которые стали смелей среди окружающей темноты.
— И ты им веришь, Густав? — чуть не со слезами спрашивал задетый обвинением председатель. — Разумеется, я бы ему сразу помог, если бы вы меня одного послали; но Антоний все парализовал… все!
— Ах, уж этот Антоний со своей зубочисткой и своим пессимизмом!.. Я к нему чувствовал антипатию с первого же момента, — вставил Дамазий.
— Невыносимый субъект! — прибавил некто в плаще.
— Эгоист! — бросил некто в пальто.
— Только и думает о хорошем ужине!..
— Все мы понемногу виноваты, господа! — сказал нотариус. — Надо было заняться тем, что у нас было под руками, а не широкими проблемами и выслушиванием нелепых меморандумов…
— Пан нотариус! Вы, сударь, вечно ко мне придираетесь! — выкрикнул Зенон. — Вы меня систематически преследуете… Вы заставите меня потребовать объяснений!..
— Ах, беда… заблудились! — прервал вдруг Пёлунович. — Вместо того чтобы идти налево, мы идем направо. Густав, может, я слишком сильно на тебя опираюсь?
— Будьте покойны, сударь! — изменившимся голосом ответил Густав.
Путешественники свернули налево.
— Я вижу в окнах Гоффа свет, — шепнул пан Клеменс.
Густав так ослабел, что его даже дрожь охватила. Заметив это, дедушка оставил его руку и выдвинулся вперед.
— Мы уже у цели, — сказал пан Клеменс следовавшим за ним спутникам и с трудом открыл тяжелую, скрипучую дверь.
Первая комната, в которую толпой ввалились пришельцы, была открыта. На столе не слишком ярко горела лампа, а посреди комнаты стоял небольшого роста человечек в синих очках.
Это был Лаврентий.
Густав, входивший последним, взглянул на Лаврентия, побледнел и отступил в сени. Этого никто не заметил, ибо все заговорили сразу.
— Здесь господин Гофф?..
— Какой ужасный случай!
— Принесли мертвого ребенка…
— Господа! Пусть один кто-нибудь скажет, — сдерживал их Дамазий.
Собравшиеся утихли. Слово взял Пёлунович:
— Дома пан Гофф?..
— Увы, сударь! Его нет с сегодняшнего полудня, — ответил Лаврентий, набожно складывая руки.
— Этот человек принес ко мне мертвого ребенка, — продолжал Пёлунович.
— Неужели? — удивлялся Лаврентий. — Бедная Элюня отправилась за своей матушкой, вечная ей память!
В этот момент пан Зенон шепнул на ухо судье, что этот пожелтевший человек, должно быть, когда-то был актером. Судья согласился и прибавил, что его манера говорить и движения кажутся ему неестественными.
— Вы знали это семейство? — продолжал допрашивать Пёлунович.
— Я был его единственным другом, — ответил Лаврентий.
— Это, должно быть, были люди очень бедные?..
— Бедные, сударь, но богобоязненные. Они придерживались принципа: «Терпи со Христом и ради Христа, если хочешь царствовать со Христом», — ответил ростовщик.
— Но ведь у Гоффа был участок?
— Участок продан за долги.
— И как это никто не помог им!..
— Бедные люди, как мы, могут помогать друг другу единственно советом, а советов несчастный Гофф не принимал, ибо…
И ростовщик указал пальцем на лоб.
— Больше никого из семьи у Гоффа нет?
— Никого. Вчера господь призвал к себе дочь, внучка, вы говорите, умерла сегодня, а зять…
Он оборвал речь жестом, обозначающим, что на зятя рассчитывать нечего.
— Есть у вас надежда еще увидеться с Гоффом?
— Я буду искать его и надеюсь, бог поможет мне найти.
— В случае, если вы его найдете, очень просим вас передать ему эти деньги, — сказал Пёлунович, кладя на стол пачку банковых билетов. — Мы займемся похоронами его внучки, — прибавил он, — а теперь мы простимся с вами, сударь.
— Да наградит вас всемогущий господь, сударь! — ответил, кланяясь чуть не до земли, ростовщик.
— А можно узнать, как ваша фамилия? — спросил вдруг Дамазий.
— Фамилия моя… Гжибович! — запнувшись, ответил ростовщик.
Общество покинуло лачугу. Они прошли уже полулицы, когда Пёлунович позвал:
— Густав! Густав!.. Где же Вольский?
— Я что-то его не вижу, — отозвался Дамазий.
— Должно быть, вышел раньше, — добавил Зенон.
— Может, заболел? — с тревогой говорил пан Клеменс. — Я уже, когда сюда шли, заметил, что ему как-то не по себе…
— Благородное сердце! — сказал Дамазий. — Видимо, это расстроило его, и он сбежал… вероятно, домой.
Выяснив этот вопрос, все направились к дворцу под знаком бараньей головы.
По уходе гостей Лаврентий подошел к столу и стал считать деньги.
В эту же минуту какой-то сдавленный, доносившийся словно из-под земли голос произнес:
— Ой!.. Пожалуй, я уж вылезу…
— Вылезайте, вылезайте, дорогой мой пан Голембёвский, — ответил ростовщик, все еще считая деньги.
Из-под кровати, на которой умерла Констанция, показались две жилистые руки, косматая голова и давно не бритое лицо, затем широкая спина и, наконец, весь человек, огромного роста, одетый в изодранную куртку и сермяжные штаны. Ноги его были грязны и босы.
— Фуу… — передохнул бандит. — Я весь в поту.
— Верю, верю! — с улыбкой ответил пан Лаврентий. — Пан Голембёвский решил было, что это уже за ним…
Голембёвский тяжело упал на скамью и, исподлобья глядя на деньги, сказал:
— Это для старика принесли эти банкнотики?
— Вы же слышали.
— Вот, кабы вы, сударь, немножко мне из них уделили.
— В самом деле? — насмешливо спросил ростовщик.
— А то нет?.. Ей-богу, они бы мне пригодились!
— Старику тоже пригодятся.
— Ну, что мне старик!.. — возмутился бандит.
— Как это, что мне старик? Да ведь ему некуда голову приклонить, а вам стоит только захотеть, даром крышу над головой получите…
Эти произнесенные со спокойной улыбкой слова разъярили бродягу.
— О пан Лаврентий, какой вы жалостливый! — крикнул он. — Не надо было отнимать у старика дом и участок, вот и было бы ему куда голову приклонить!..
— Я у него не отнимал, а купил, дорогой мой пан Голембёвский, — сладеньким голосом ответил ростовщик.
— Знаю! Купили за двадцать рублей…
— За тысячу, дорогой пан Голембёвский.
— Да, и расплатились расписками, под которые давали рубль, а брали десять, мне это известно. Костка говорила…
Ростовщик пожал плечами и, завернув деньги в бумагу, спрятал их в карман.
Глаза бродяги заискрились, но он подавил бешенство и снова дрожащим от волнения голосом стал просить:
— Дайте мне, пан Лаврентий!
— Не могу.
— Хоть немножко…
— Ни чуточки…
— Хоть несколько рублей…
— Ни копейки. Это не мои деньги.
— Ну, так дайте из своих.
— Не могу! Я истратил тридцать рублей на похороны вашей покойной жены, вечная ей память, оплатил недоимки по налогам.
— Не обеднели бы, сударь, если бы и мне еще что-нибудь пожертвовали, — сказал бродяга.
— Я человек бедный, пан Голембёвский, я не могу бросать деньги в грязь.
Оборванец вскипел от гнева:
— Бедный! Бедный!.. Знают люди, какой вы бедный! Знают, что когда надо, так пан Гвоздицкий и в карете ездит!
Слова эти произвели в ростовщике страшную перемену. Он выпрямился, вызывающе взглянул в глаза бандита и сказал:
— Так, говоришь, знают меня люди?
Голембёвский уже не владел собой.
— А что ж им тебя не знать! — крикнул он. — Да и я тебя знаю, ты… мошенник!
В этот момент против открытых дверей комнаты, в темных сенях мелькнуло бледное, полное ужаса лицо Густава, но ссорящиеся его не заметили, и ростовщик тем же резким и решительным голосом продолжал:
— Так ты, значит, знаешь меня, Ендрусь, знаешь?
— Знаю, Лаврусь, знаю! — крикнул бандит.
— А я тебе говорю, — ответил Лаврентий, — ты меня еще не знаешь и узнаешь только сейчас.
С этими словами он снял свои синие очки, из-за которых показались умные черные глаза, такие зоркие и пытливые, что бродяга попятился, не в силах выдержать его взгляда.
— Знаешь ли ты, — продолжал ростовщик, — почему твоя жена умерла с голоду? Так вот, потому что на ее крестинах у вас здесь умерла с голоду другая женщина… А знаешь ли, почему я вас вышвырнул из этого домишки?.. Да потому, что вы меня из него вышвырнули двадцать пять лет назад…
В сенях раздался глубокий вздох, но Лаврентий не слышал его и продолжал:
— А знаешь ли ты, кто тебя заставил кандалы таскать?
— Миллериха, чтоб ей пять лет помирать — не помереть!.. — буркнул бродяга.
— Не Миллериха, сынок, нет, это я… Я, слышишь? А может, сказать тебе за что?
Бандит медленно опустил руку в карман холщовых штанов и молчал.
— Слушай, помнишь ты маленького Гуцека, с которым вы вместе играли, когда ты еще мальчишкой был?
— Это такого белоголового? — с виду спокойно спросил бродяга, становясь против дверей в сени.
— Вот-вот, того самого!.. Того, которого ты толкнул в колодец… У него до сих пор шрам на лбу от края колодца, но зато у тебя на руках и на ногах шрамы от кандалов… Он сейчас барин, а ты пес, которого завтра поймают и снова посадят на цепь…
В руках бандита сверкнул длинный складной нож.
Увидев это, Лаврентий рассмеялся:
— Что это, Ендрусь, иголка… а?
— Не уйдешь живой! — буркнул бродяга, делая шаг вперед.
— Осторожно, Ендрусь, не то я потушу тебя, как свечку! — предупредил Лаврентий, опуская руку в карман пальто и пятясь к другой комнате.
Полсекунды молчания. Голембёвский еще колебался.
В комнате что-то щелкнуло.
В этот миг разъяренный бандит бросился на ростовщика с ножом. Одновременно грянул выстрел.
— А-аа!.. — простонал кто-то в сенях и рухнул на землю. Голембёвский, увидев в руках Лаврентия револьвер, как безумный, прыгнул в сторону, высадил окно и исчез во дворе.
Комната была полна дыма. Лаврентий словно окаменел посередине. Потом медленно подошел к сеням и, глядя во тьму, страшным голосом спросил:
— Кто здесь?..
Ответа не было. На сырой земле, плавая в крови, лежал какой-то человек.
— Гуцек!.. Мой Гуцек!.. Убит!.. — вскрикнул ростовщик. — Я убил свое дитя!
Он кинулся туда, упал на колени и с душераздирающим стоном стал целовать ноги Вольского.
Раненый шевельнул губами, судорожно сжал пальцы и умер.