"– Ненавижу, когда вы на меня так смотрите.
– Как «так»? – спрашивает мужчина.
– Как на собственный обед.
– Извините, – говорит мужчина. – Поверьте, я вовсе не хотел смотреть на вас как на обед".
Во время паузы Бентам смотрит на Свенсона. В его взгляде, обычно иронично-удивленном, читается явное презрение. Ну хорошо, если вам нужно, Свенсон готов признать: голос на пленке его. А второй – Анджелы Арго. Откуда у них эта запись? Он слушает зачарованно – точно не знает, что будет дальше.
"– Я оставил ваш роман Лену Карри, – произносит голос Свенсона. – Он сказал, что чудовищно занят, но при первой же возможности его посмотрит. Естественно, может случиться, что он так и будет занят, а потом сделает вид, что прочел, и отошлет назад.
– Когда я могу ему позвонить? – спрашивает Анджела".
На пленке какой-то шорох. Что-то, очевидно, стерли. Наверное, некие ключевые слова, из которых ясно, что разговор на самом деле совсем о другом.
"–Да пошли вы! – говорит Анджела.
– Погодите! – говорит Свенсон. – Я вам тоже могу сказать: «Да пошли вы». Я уже сходил – отправился на Манхэттен на ланч с издателем, и тот вел себя так, будто я – последнее дерьмо, да еще посоветовал мне на писать воспоминания о детстве, обо всем том, что я уже описал в «Часе Феникса», только на сей раз он предложил мне выдать так называемую правду…"
Снова пропуск. Потом Анджела говорит:
– Не могу поверить, что вы это допустили! Не могу поверить, что вы не стали за меня биться. Да я позволила вам себя трахнуть по одной-единственной причине: думала, вы поможете мне отдать роман тому, кто сумеет хоть что-то…
– Вот уж не думал, что дело обстоит именно так, – говорит Свенсон. – Не понял, что вы просто позволили мне себя трахнуть".
На пленке снова только шорохи, затем раздается звук хлопающей двери. Шаги на лестнице. Какая аппаратура чувствительная – записались даже шаги в коридоре. И тут только до Свенсона доходит: магнитофон был на Анджеле. Шаги замирают. Свенсон вспомнил: он тогда еще подумал, что она замялась потому, что решала, не вернуться ли назад. А оказывается, просто запись останавливала.
Бентам выключает магнитофон.
– Господи Иисусе! – говорит Свенсон. – Оказывается, эта юная сучка явилась на консультацию оснащенная аппаратурой.
Бессмыслица какая-то. Зачем Анджела это устроила? Почему она решила отомстить за то, чего еще не случилось? Ведь не знала перед их встречей, что с Леном у него ничего не вышло, и эта разоблачительная запись… она была, пожалуй, преждевременной. Нет, теперь он вспоминает, как Анджела сказала, что уже знала и все поняла по тому, что он не позвонил. Но как же она могла быть настолько хладнокровной, как умудрилась просчитать заранее, что стоит обзавестись доказательствами, которые могут пригодиться позже? Доказательствами чего? Зачем они могут пригодиться? Что Анджела затеяла? Решила его шантажировать – чтобы он ее не кинул, чтобы снова переговорил с издателем? Тогда почему она не послала эту запись ему? Почему отдала ее Бентаму?
– Вот сучка… – повторяет Свенсон, других слов у него сейчас просто нет.
Бентам деликатно морщится. Уставившись в потолок, он говорит:
– Тед, возможно, еще не время, но напоминаю: все, что вы скажете, может быть использовано против вас.
– Понятно, – отвечает Свенсон. – Я что, арестован? Вы мне зачитываете права Миранды [25]?
– Миранды? – Может, Бентам решил, что это женское имя? Что так зовут еще одну студентку, с которой Свенсон встречается?
– Мои законные права. Мы, американцы, находимся под защитой нашей Конституции.
– Ах, да, – кивает Бентам. – Конечно-конечно. Тед, эти улики, – он показывает на магнитофон, изображая на лице подобие сочувствия, – чертовски серьезны.
– В каком смысле?
– А вот это уже зависит от вас. – Бентам переплетает пальцы. – У нас есть несколько вариантов. Дело весьма неприятное, так что давайте я сразу все выложу. Студентка обвиняет вас в сексуальных домогательствах. Грозится привлечь к судебной ответственности университет. С учетом того, что она предъявила, я полагаю, вам следует подумать об отставке. Это был бы лучший выход для всех нас. Понимаете, старина, я не стал бы просить вас об этом только ради университета. Я бы сказал: хотите драться – вперед, деритесь. Но вы подумайте о своей семье, о своей репутации.
«Старина»! Свенсон и не предполагал, насколько противны ему эти академичные британцы, их напускная, словно «Мармайтом» намазанная, politesse. Какого ответа ждет от него Бентам? Слушаюсь, сэр. Сию минуту, только бумаги из кабинета заберу. А где же справедливость? Свенсон не виновен. Это Анджела потащила его в «Компьютер-Сити», Анджела заманила к себе в комнату, Анджела задрала юбку. Да, конечно, он мог отказаться. Просто сказать «нет». Ему известно про разницу положения преподавателя и студентки. Но здесь дело было не в этой разнице. Дело было в страсти. Скажем так, они взаимно соблазнили друг друга. Ему неловко даже позволить себе подумать, что дело было в любви. И не станет он так думать, во всяком случае в присутствии Бентама.
– А каковы же так называемые варианты? – Он тоже переплетает пальцы – подсознательно копирует Бентама.
– По-видимому, – говорит Бентам, – нам придется созвать комиссию, которая будет во всем разбираться. Собирать свидетельские показания. Беседовать со студентами. Комиссия составит заключение, даст рекомендации. Затем, если понадобится, будет устроено слушание дела. Могу предположить, что понадобится. – Он опять кивает в сторону магнитофона. – И так далее, – пожимает плечами Бентам.
– А если эта комиссия решит, что я виновен, что тогда?
– Тогда, Тед, нам с вами придется расстаться. Это основание для увольнения.
– А как насчет правовой процедуры? Мне следует обратиться к своему адвокату? – К какому адвокату? У него нет адвоката.
– Это же не суд, – устало отвечает Бентам. – Это сугубо внутреннее дело. В университетском справочнике про сексуальные домогательства все разъяснено.
– Э, погодите-ка! – возражает Свенсон. – Не было сексуальных домогательств. Я не принуждал эту девицу спать со мной в обмен на услуги по проталкиванию ее романа.
– А выглядит все это, – Бентам опять показывает на магнитофон, – как классический случай сексуального домогательства. Да, кстати… Мисс Арго обратилась ко мне с просьбой: просила вам передать, чтобы вы не пытались с ней связаться, пока не будет принято решение по этому делу.
Мисс Арго? В этот момент Свенсон и решает, что тонуть будет вместе со всем университетом. Нет, он не уйдет молча и покорно. Если уж так – пусть рушится все. Еще посмотрим, выстоит ли Юстон. Нет, он, черт подери, сдаваться не намерен! Но до него постепенно доходит и все остальное. Жизнь его кончена, брак рухнул. Шерри его бросит, он останется один, без работы, на улице. Придется продавать дом, нанимать адвокатов.
– Что скажете, Тед? – спрашивает Бентам.
– Давайте, приступайте. Объявляйте слушание дела. Сколько времени займет эта чертова процедура?
Ректор смотрит на календарь, но это пустая формальность. Дата ему уже известна.
– Что ж, начинаются рождественские каникулы, потом лекционный период. Думаю, тянуть не надо. Скорее всего, это будет на второй неделе следующего семестра.
– Замечательно, – говорит Свенсон.
– Знаете, такие истории для коллектива бывают весьма пагубны, они только распространяют заразу. Чем раньше они вскрываются, тем меньше нежелательных последствий. Вы, естественно, все это время будете получать свою зарплату. Но для всех будет лучше, если вы пока что приостановите преподавательскую деятельность. Я попрошу Магду Мойнахен взять на время вашу группу. До конца семестра осталось всего три занятия. Считайте, вы получили краткосрочный академический отпуск. Займитесь пока творчеством.
На этой фальшиво-игривой ноте Бентам встает, протягивает руку, Свенсон отказывается ее пожимать. Он просто стоит и смотрит на Бентама в упор. Уголок рта у Бентама подергивается: такое нарушение правил приличия его задевает всерьез. Роман со студенткой – ничто в сравнении с отказом пожать коллеге руку.
Свенсон понимает, что отказ от рукопожатия – мальчишество. Регрессивная реакция, но куда более регрессивна его обида на то, что его отстраняют от занятий. До конца семестра. А может, навсегда! Детская эйфория сменяется вполне взрослым предчувствием горечи сожаления.
– Тед, мы с вами еще побеседуем, – говорит Бентам.
– Боюсь, придется, – отвечает Свенсон.
Свенсон выходит на лестницу перед главным входом и вдруг останавливается: он парализован, никак не может сориентироваться в пространстве. Престранное ощущение. Он не понимает, где находится. Пока преподавать он не будет. Тогда что он делает в кампусе? В кабинет к себе он идти не может – там стоит телефон, который только напомнит ему, что позвонить и рассказать о случившемся некому.
Можно уехать из города. Они этого и хотят. Но сейчас, наверное впервые за то время, что он здесь, уезжать Свенсон не хочет. Хочет просто пойти домой, но домой нельзя – там каждая комната, каждая безделушка будут немым укором, доказательством того, как опрометчиво, бесцельно он все разрушил; будут напоминать ему, что надо рассказать Шерри – а как это сделать?
Как выясняется, он еще в силах сесть за руль. Он несколько раз объезжает кампус. Наверное, это и называется у психиатров «реакцией бегства». Вот так просыпаешься утром и обнаруживаешь себя в Каракасе. Он отправляется домой, ложится, не раздеваясь, в постель. Дважды встает в уборную, снимает ботинки, засыпает, в полдень просыпается, снова засыпает, просыпается в три, принимает душ и едет в амбулаторию.
В приемной за столом сидит Арлен Шерли.
– Тед, привет! – говорит она.
Море слез, плещущееся в ее голосе, вот-вот выйдет из берегов, и Свенсон сразу решает, что она знает, что с ним стряслось. Да нет же, это чистая паранойя. Арлен не самый посвященный в университетские дела человек. Однако говорить она почти не в силах, только машет рукой в сторону кабинета, где сидит и заполняет карты Шерри. Увидев жену, он хочет немедленно броситься к ее ногам, рассказать всю правду, поклясться в вечной любви и молить о прощении.
– Давай сходим куда-нибудь поужинать, – предлагает он.
В глазах Шерри мелькает огонек настороженности. Вот до чего они докатились. Стоит пригласить жену на ужин, и она подозревает в этом некий тайный умысел.
– Есть повод для праздника? – спрашивает Шерри.
– День без катаклизмов – разве не повод?
– Вполне достойный.
– В «Мэйбеллин»?
– Да ну тебя! В Берлингтон? Лучше отпразднуем там месяц без катаклизмов.
– Таких месяцев не предвидится, – говорит Свенсон. – Так что давай уж сегодня. Может, прямо сейчас?
– Тед, сейчас только четыре часа дня.
– Ой-ой-ой. Похоже, Альцгеймер близится. Извини.
Рабочий день Шерри почти закончен. Арлен все сама закроет. Они договариваются встретиться дома – Шерри надо принять душ и переодеться. Свенсон мчится домой – хочет приехать первым, словно там остались улики, которые нужно срочно уничтожить. Он чувствует себя мальчишкой, который в отсутствие родителей назвал к себе гостей, а на самом деле он мужчина средних лет, весь день провалявшийся в постели. Один. Шерри пока незачем ничего говорить. Неизвестно еще, что последует за таким откровением.
Он застилает, снова разбирает постель, опять застилает, но получается она неубедительно. Он чувствует себя больным, страдающим обсессивно-компульсивным расстройством. Он забирается в кровать одетый, только на сей раз ботинки снимает сразу. Он может признаться в том, что лег подремать – сейчас, а не утром, но получается ненатурально: он лежит зажмурившись и прислушивается, не едет ли Шерри; в этом состоянии он пребывает, когда Шерри уже входит в дом и окликает его. Он не отзывается, и она поднимается в спальню. Глаз он не открывает.
Шерри проходит в ванную. Он слышит, как шумит вода. Выждав несколько минут, он идет за ней следом. Стучит в дверь – Шерри терпеть не может сюрпризов.
Тело Шерри, скрытое шторкой и клубами пара, действует на него ровно так, как описывал это старина Павлов. Они смотрят на силуэты друг друга. Шерри вылезает из ванны. Прежде чем посторонние – и вообще любые мысли – его наконец оставят, Свенсон думает, как это выглядело бы со стороны: мужчина собирается переспать со своей женой за пару часов до того, как скажет ей, что скорее всего лишится места, поскольку спал со студенткой. Но одно осталось бы скрыто от глаз постороннего наблюдателя – то, как глубоко, как отчаянно Свенсон любит Шерри.
В семь вечера в будний день «Мэйбеллин» почти пуст. Но таково уж везенье Свенсона и Шерри – они сидят рядом с юной парой, столь безумно влюбленной, что к еде они не притрагиваются, не шевелятся, не разговаривают, лишь робко смотрят друг на друга поверх бокалов с вином, которого и не пригубили.
Заметят ли они, если Свенсон заберет с их стола бутылку и опорожнит ее, пока официантка не подала ему вина? Оно ему нужнее, чем им. Обычно музыкальный центр в «Мэйбеллин» играет коронную смесь из Чака Берри и Вивальди – вот еще один симптом биполярного расстройства, побудившего этот сравнительно новый и вполне популярный ресторан сделать фирменными блюда из рациона вермонтских фермеров. Но сегодня проигрыватель молчит, наверное, сломался, и Свенсон лишен завесы посторонних шумов, под которые он собирался признаваться Шерри.
Свенсон, потерянный, смертельно напуганный, полагается на расхожую мудрость: если собираешься сообщить своей возлюбленной нечто ужасное, выбери какое-нибудь людное место, это позволит избежать или свести к минимуму рыдания, шквал упреков, истерики, попытки самоубийства и так далее. Сейчас он видит массу недостатков этого плана. Но уже поздно. Он принял решение. Он готов пройти через это. Все равно придется, уж лучше сразу, потому что чем дольше… Да ему давно надо было сознаться.
Но везет – так везет. Официантка вполне могла бы быть старшей сестричкой Анджелы. Когда она протягивает им меню, Свенсон замечает у нее между большим и указательным пальцем татуировку – крошечный цветок.
Свенсон изучает меню. Цены здесь запредельные. Даже если Шерри когда-нибудь простит его за то, в чем он собирается признаться, все равно будет злиться, что при этом он столько потратил. Весной и летом «Мэйбеллин» специализируется на редкостях: сморчках, побегах папоротника, которые собирают специально нанятые местные хиппи, – но сейчас, в начале зимы, сезонные блюда представлены в основном пернатой и четвероногой дичью, запеченной в кленовом сиропе.
– Дежурные блюда у вас есть? – спрашивает Шерри.
– Нет. – Официантка пожимает плечами. – Кажется, нет.
– Кажется или точно? – спрашивает Свенсон.
– Точно, – отвечает девица. – Нету.
– Ладно, – говорит Свенсон. – Мы начнем с бутылочки «шардонне». Прямо сейчас.
– Натурального?
– Хотелось бы, – говорит Свенсон. – Будьте добры.
Официантка понуро улыбается. Шерри провожает ее сочувственным взглядом, который тут же суровеет, когда она оборачивается к Свенсону.
– Тед, ну ты же обещал!
– Что обещал?
– Что не будешь цепляться к людям. Эта девочка вполне могла бы быть твоей студенткой.
Свенсон смотрит на нее с ужасом. Да нет, это не про Анджелу. Шерри просто констатирует очевидное.
– Может, потому я и цепляюсь. – И вообще, он не помнит, что когда-нибудь такое обещал.
– Ты же прекрасно понял, что она имела в виду – дежурных блюд нет. Просто не хотела нас огорчать.
– Ей, видите ли, кажется, что дежурных блюд нет. Что, у всех кругом разжижение мозгов? Тебе же не кажется, что у больного ангина. С этим нужно бороться. Надо их приучать говорить прямо.
– Господи, – вздыхает Шерри. – Ты рассуждаешь как восьмидесятилетний старик.
– Просто восхитительно! – говорит Свенсон. – Мы тратим сотню баксов на обсуждение того, показалось ли официантке, что дежурных блюд нет.
Те же и официантка. Она приносит вино, разливает его по бокалам, пролив при этом немного воды из ведерка со льдом, в котором подана бутылка.
– Вы уже выбрали?
– Я буду оленину, – говорит Шерри.
Господи, прошу тебя, молит Свенсон, пусть оленина окажется жесткой, пусть Шерри сосредоточится на мясе и не смотрит на него, Свенсона, когда он будет говорить о том, о чем должен сказать. Свенсон заказывает лосося и в ту же секунду думает: сколько же тому лососю пришлось проплыть, чтобы добраться до Вермонта. Но у него нет сил изменить ни ход мыслей, ни заказ.
Шерри подымает бокал.
– За то, чтобы хуже не стало.
– Это уже вряд ли возможно, – говорит Свенсон. – Давай выпьем за… за терпение!
– Отлично! – чокается с ним Шерри. – За терпение!
Они быстро пьют и, не сговариваясь, благодарно улыбаются друг другу. Настроение почти благостное, и Свенсон, подлив им еще вина, говорит:
– Знаешь, я в сегодняшней «Таймс» в разделе «Наука» прочел странную статью – про какую-то новую болезнь, что-то связанное с поражением функций мозга.
Несмотря на все принятые им решения, он, похоже, снова врет. Это он прочел во вчерашней газете. Сегодня он газет не читал – слишком был занят размышлениями о том, что жизнь его кончена. Он уже ждет, что Шерри его поправит, напомнит, что «Наука» была в прошлом номере, но она, слава богу, пропускает это мимо ушей, и он продолжает свой рассказ, хоть и совершенно не помнит, почему завел об этом речь.
– Так вот, при этом поражается какая-то часть мозга, вследствие чего больной постоянно слышит запах рыбы.
– Рыбы? – переспрашивает Шерри.
– Рыбы.
– Не верю, – говорит Шерри.
– Не веришь? Но об этом же написали в «Таймс». Почему ты им не веришь?
– Потому что рыба – это как-то слишком банально. Почему не мазут? Или кофе? Или ацетон?
Если Шерри решила, что это слишком банально, как она отреагирует на то, что он пригласил ее поужинать, чтобы признаться в своем романе со студенткой? Собственно, это был не вполне роман, но эта тонкость может от нее ускользнуть, особенно когда она узнает, что жалоба была подана самому ректору.
Шерри говорит:
– По-моему, День благодарения прошел вполне удачно. Я имею в виду Руби. Какие у нас планы на Рождество?
– Я уже и забыл про День благодарения, – бормочет Свенсон. – Я вообще мало что запоминаю.
Свенсону невмоготу знать то, чего не знает Шерри, то, что изменит все. Как будто он смотрит фильм, где она героиня: он знает, что сейчас она завернет за угол, где ее поджидает убийца; он хочет – как в детстве – закричать, предупредить ее, хотя сам и есть тот убийца, затаившийся во тьме.
– Но речь же не о прошлом, а о будущем, – говорит Шерри. – Взгляни на свой магический кристалл. Как тебе кажется, приедет она домой на Рождество?
– Надеюсь. – Больше Свенсону сказать нечего.
Шерри вдруг говорит:
– Знаешь, я так рада, что мы с тобой сюда приехали – вдвоем. Свенсон должен сказать ей сейчас. Но он дожидается, пока подадут ужин. Он надеется, что за едой Шерри расслабится, и это смягчит удар. Он радуется, когда им приносят заказ, не оттого, что голоден, а потому, что теперь официантка скроется надолго. Ему противно, что лососина так легко расслаивается. Он нанизывает на вилку крохотный кусочек и через силу глотает его.
– Зуб все болит? – спрашивает Шерри.
– Иногда.
– Тебе нужно срочно им заняться. Боюсь предложить тебе попробовать оленину. А она великолепна.
– Обещаю завтра же позвонить врачу. Да, кстати, об обещаниях… – Он делает глубокий вдох. – Мне нужно кое-что тебе сказать. Обещай, что не возненавидишь меня.
– Знаешь, меня подобные просьбы всегда настораживают.
– Я серьезно. – Тон у Свенсона такой, что Шерри откладывает на тарелку ребрышко, которое она с упоением обсасывала.
Взгляд ее холоден и суров.
– Ты переспал со студенткой?
Что ж, теперь Свенсон избавлен хотя бы от одной проблемы: как это сформулировать. Почему-то оттого, что Шерри сама это сказала, все звучит не так уж серьезно. Она обо всем знает.
– Я не то чтобы с ней переспал, – говорит он и понимает – увы, слишком поздно, – что Шерри ничего не знала.
– А что же тебе… помешало?
– У меня зуб сломался.
Да, нашел что сказать – грех его теперь увязан с определенным временем, с воспоминанием, с очередной ложью, с тем, чему Шерри успела посочувствовать.
– То есть ты собирался с ней переспать, но у тебя сломался зуб, так?
– В общем, так, – говорит Свенсон.
– Она что, дала тебе затрещину?
– Нет, – отвечает Свенсон. – А наверное, следовало бы.
Может, в таком случае ей не пришлось бы поручать эту миссию ректору. Только теперь он понимает, что совершил огромную ошибку – рассказал все Шерри в ресторане, как будто она его очередная подружка и отношения у них еще настолько шаткие, что он не рискнул говорить с ней с глазу на глаз, а ведь тогда Шерри могла бы сохранить хоть крупицу собственного достоинства. С лица ее с устрашающей быстротой слетает благостное выражение, и это настолько очевидно, что даже поглощенные друг другом влюбленные оборачиваются посмотреть, что за драма разыгрывается за соседним столиком.
– Как ты узнала? – спрашивает Свенсон.
– Ты думаешь, я полная идиотка? – говорит Шерри. – Ты меня всегда считал идиоткой.
– Неправда! Ты человек с феноменальной интуицией.
– Иди ты к черту! – чуть ли не кричит Шерри, и юная пара уже в открытую глазеет на достойную мыльной оперы сцену крушения великой любви. – Да ты на меня смотри! – кричит Шерри. – Что ты на них уставился? – Парочка шарит глазами по залу – ищет официантку. – Ты мне одно скажи. Это она тебе звонила, когда ты якобы был в Нью-Йорке?
– Думаю, да, – говорит Свенсон. – Только я на самом деле был в Нью-Йорке.
– А как ты думаешь, с кем ты отправился встречаться, когда нам с Руби сказал, что едешь в Нью-Йорк?
– Я был в Нью-Йорке. На ланче с Леном. – Как радуется он каждой возможности сказать правду. – О таких вещах я не вру. Из суеверия. Вот если бы мой самолет рухнул и…
– Жаль, что этого не случилось, – обрывает его Шерри. – Она хорошенькая?
– Ни капельки.
– Тогда что в ней такого? Молодость? Роскошная фигура? Что?
– Да нет же. Она… она умеет писать.
– Умеет писать? Так дело в ее талантах? А тебе ни разу не пришло в голову, что твое желание переспать с этой девицей могло… Повлиять на твой литературный вкус?
– Все совсем не так было, – говорит Свенсон. – Если бы не книга, которую она пишет, я бы на нее второй раз и не взглянул. – Зря он сказал про второй раз. Шерри и про один-то слышать невыносимо.
– А-аа, поняла, – говорит она. – Ты не со студенткой трахался. Ты с книжкой трахался. Ты как восторженные поклонницы, эти цыпочки, которые после чтений на тебя вешались, потому что думали, будто ты знаменитый писатель. – Теперь уже Шерри зря сказала думали. – Только ты хуже всякой поклонницы. Ты – вампир, насосавшийся девичьей крови. Родная дочь отказывается с ним разговаривать, потому что он забыл о ее существовании – настолько зациклился на себе, на своих проблемах, погрузился в свои мелкие мыслишки, что у нее остался один-единственный способ привлечь к себе внимание – закрутить роман с парнем, репутация которого настолько сомнительна, что о ней известно даже ее папаше, витающему в заоблачных высях.
У Свенсона была совсем иная версия взросления Руби. Но после слов Шерри все кажется простым и понятным.
– Не надо быть Зигмундом Фрейдом, чтобы сообразить, что это как-то связано с Руби. – Шерри отложила вилку, а нож зажала в кулаке. – Это же замещение – ты завел себе другую дочку. Поэтому все и происходит именно сейчас. А я-то думала, не произойдет: сколько раз почти случалось – и все-таки нет, рассасывалось. Ты западал то на одну, то на другую, начинались сюсюканья, мол, мисс Такая-то ну очень талантливая, а потом все приставал ко мне с вопросами, может ли кто-нибудь находить тебя привлекательным, будто не спрашивал о том же очередную девчушку, которая привлекла твое внимание… Однако всякий раз пуля просвистывала мимо. Ты сам себя отговаривал – холодной водой обливался или еще что, уж не знаю. Но я все знала. И думала, раз этого раньше не случалось, и на сей раз не будет. Только вот просчиталась. Нельзя, услышав про какие-нибудь банальные мужские глупости, думать, что твой-то муж на такое не способен. Банальность она оттого банальность, что все вы, мужики, рано или поздно так поступаете.
– Ты, конечно, вправе это расценивать именно так…
Хотя это слишком жестокая и упрощенная картина. Потому что все совсем иначе. Тут ни при чем ни Руби, ни отцовские чувства, ни даже секс. Здесь все дело в любви. Только этого он Шерри сказать не может. Как бы ни хотел признаться и покаяться, ничто не заставит его поступить с ней так. А в награду за свое великодушие он ждет ответного великодушия. Ждет прощения, некоего почти божественного, всеобъемлющего понимания. Как в том рассказе Чехова, когда герой понимает, что Бог и время вечны, что они выше всех человеческих неурядиц.
– Как ее зовут?
– Анджела, – отвечает Свенсон осторожно. – Анджела Арго.
– Шутишь? – говорит Шерри. – Это что, розыгрыш?
– Ты ее знаешь? – спрашивает Свенсон с таким интересом, с таким неподдельным любопытством, что его чувства к Анджеле оказываются как на ладони.
– Конечно знаю, – говорит Шерри. – Она половину времени проводит в амбулатории.
– Правда? – Свенсону вдруг становится тяжело дышать. – Она больна?
– У нее суицидальные наклонности. Господи, Тед! Ну надо было тебе выбрать самую слабенькую, самую ранимую девочку во всем университете! Я столько лет с тобой прожила, а совершенно тебя не знала…
Свенсон говорит:
– Эта бедная беспомощная девочка обвиняет меня в сексуальных домогательствах.
– Замечательно! Я очень надеюсь, что они тебя распнут. Заставят тебя за все заплатить.
Ужин они доедают молча. Наконец Свенсон спрашивает:
– Ну и как мы будем дальше? Мы остаемся мужем и женой?
– Посмотрим, как будут развиваться события.
От слов Шерри ему становится совсем худо, накатывает неудержимое желание закричать, как в детстве, в голос: «Как это „посмотрим“? Ты уж сразу ответь!» И повторять это, пока взрослый тебе не уступит… Свенсон почему-то вспоминает отца, как ближе к концу его даже язык не слушался, слова превращались в звуки, которые он мог пропускать мимо ушей и слушать параллельную бредовую беседу, построенную на каламбурах и двусмысленностях. Во всяком случае, Свенсон был уже достаточно взрослым, чтобы не пытаться разобраться в сути того, что говорил отец…
Пара, сидевшая за соседним столиком, похоже, ушла. Наверное, пока они с Шерри сидели, погруженные в свои проблемы, влюбленные вновь укрылись в коконе света и благодати, избранности, дарованной им одним привилегии жить в мире, где то, что случилось с Шерри и Свенсоном, с ними не случится никогда.
* * *
Шерри остается с ним на две недели, и эти четырнадцать дней длятся дольше, чем вся их совместная жизнь, потому что время состоит из череды пристойных до тошноты эпизодов: никаких взрывов и скандалов, только убийственная вежливость. Каждый обмен репликами – точно камень на дороге, который надо либо обойти, либо перешагнуть. Все разговоры вянут, все попытки, которые они предпринимают, – то Шерри расскажет случай с пациенткой, то Свенсон перескажет то, что прочитал, – требуют героических, но бесплодных усилий вести себя естественно. Когда Свенсону хочется дотронуться до Шерри, он останавливает себя, отдергивает руку; любое инстинктивное проявление нежности кажется просчитанным заранее ходом, хуже того – жестоким оскорблением.
О смехе не может быть и речи. Каждое движение дается с трудом: умываешься, готовишь еду, вскрываешь письма – словно разыгрываешь этюд в театральной школе. Ощущение, что они на сцене, не покидает их, даже когда они одни. Шерри явно пытается не опускаться до враждебности, то есть не обсуждает ни его отношений с Анджелой, ни грядущее слушание дела. Но иной темы просто нет – все так или иначе с этим связано.
Вот почему Господь дал людям алкоголь. Многие – из тех, кто присутствовал на приеме у Бентама, возможно, Лен, наверное, даже Шерри – скорее всего думают, что у Свенсона уже давно проблемы с выпивкой, однако Свенсон с этим не согласен. Впрочем, сейчас такая проблема помогла бы решить другие, более серьезные. Для таких случаев Господь и придумал склонность к алкоголизму. Свенсон наблюдает за тем, как коробки с вином опорожняются, и мир вокруг него становится словно обложенным пенопластом, который приглушает звуки, сглаживает углы, служит буфером между Свенсоном и его жизнью. Алкоголь держит его в состоянии оцепенения, но в то же время Свенсон удивительным образом напоен злостью, доставляющей ему удовольствие: она глушит тревожный шепоток боли, страха, тоски.
Поэтому он не придает должного значения рассказу Шерри о том, как она ходила в библиотеку, у входа в которую устроили митинг: Женская лига университета вышла с плакатами, требующими, чтобы Юстон стал для женщин безопасен. Готовясь к сему радостному дню, они взялись украшать все кругом. На женском общежитии развешаны транспаранты. НЕТ – СЕКСУАЛЬНЫМ ДОМОГАТЕЛЬСТВАМ! РАСПУТНИКОВ – К ПОЗОРНОМУ СТОЛБУ! И поэтому над заснеженным университетским двориком словно витает дух Марди Гра [26].
Бедняжка Шерри вынуждена была пройти сквозь эту толпу. Она стояла и наблюдала за выступавшими, вопившими теми пронзительными голосами, слыша которые, она всегда говорила: понятно, за что мужчины ненавидят женщин. Интересно, была ли там Анджела, думает Свенсон. Когда Шерри подошла к демонстрантам, загородившим вход в здание, Лорен Хили предложила ей подняться на трибуну и выступить, а остальные радостно эту идею поддержали.
Шерри говорит:
– Я не могла туда подняться и вступить с ними в спор, будто я на твоей стороне. Но я так долго была на твоей стороне, так к этому привыкла, что сама не могла понять, за кого же я теперь, и вообще, могу ли я вы брать одну из сторон.