– Раз так, едем, не будем терять времени, – согласился Брюханов, и скоро они уже тряслись на ухабах в машине Чубарева, потому что у Веселейчикова разладилось зажигание, сконфуженный Веселейчиков, виновато разводя руками и обещая тотчас нагнать, остался копаться в моторе, а Чубарев с Брюхановым, отъехав примерно с километр от города, натолкнулись на несколько застрявших машин с кирпичом; шоферы хотели проскочить обочь неровной дороги, и колеса, продавив верхний мерзлый слой, размесили землю в жидкую грязь. Чубарев тотчас приказал своему шоферу остановиться, вышел, застучал по кабине задней машины ладонью.
– Ну и какого черта вас мимо дороги понесло? – спросил он подошедшего молодого, светлоглазого, с ног до головы заляпанного грязью шофера.
– Хотели поровнее проехать, Олег Максимович, – сказал виновато шофер. – А оно вон как, не застыло еще как следует, Волобуйко уже ездил на попутной на стройку трактор просить, не дают, а так не вылезть, на брюхо сели.!
– Вам бы штраф закатить, семь машин стоят! Который час стоите?
– Часа полтора, Олег Максимович.
– Полтора! За это время можно было дважды обернуться. Видите, вас на лошадях обгоняют, вы же мне авторитет техники подрываете! Ей-ей, безобразие!
Мимо по дороге, объезжая полуторку, тянулся обоз с кирпичом подвод в сорок; мужики громко насмешничали над шоферами; завидев Чубарева, они умолкали, стаскивали шапки, кланялись, и Брюханов невольно отметил, что начальника строительства здесь все знают в лицо.
– Эй, ребята, стой! – замахал Чубарев рукой, останавливая мужиков. – Давай сюда, давай, давай, таким миром можно паровоз на рельсы поставить, не то что паршивые полуторки!
Он подождал, пока возчики со смехом и шутками облепили со всех сторон переднюю машину, сам уперся плечом в грязный борт и крикнул выглядывавшему из кабины шоферу:
– Давай разом! Разом! Ну, взяли! Ну, взяли!
Брюханову было неловко стоять в стороне, но из-за множества людей к бортам машины пробиться было нельзя, и он по примеру других, которым тоже не досталось места, принялся подталкивать кого-то в широкую спину, туго обтянутую овчиной; минут через пятнадцать машина стронулась, медленно выползла на дорогу, и хотя пришлось еще провозиться около часа, дело пошло, и когда последняя машина выбралась на твердое и мужики-возчики, утирая шапками мокрые лбы, разошлись к своим подводам, Брюханов почувствовал, что тоже хорошо разогрелся; Чубарев, очищая какой-то щепкой сапоги от грязи, ворчал, что с дорогами беда, шоферы неопытны, мальчишки, только с курсов, еще и азбуку в своем деле не совсем твердо знают.
– Тоже единоличники? – кивнул Брюханов в сторону мужиков-возчиков; Чубарев неопределенно хмыкнул, покосился на сапоги Брюханова, ноги по колена были заляпаны грязью; Брюханов засмеялся, поискал глазами, тоже нашел щепку, стал соскабливать жирную, глинистую грязь с сапог и с пальто.
– Вряд ли стоит относиться к этому народу с иронией, Тихон Иванович. У меня сейчас в конном обозе подвод около шестисот, и их все прибавляется. В основном мужик свои дела кончил, осень, самое время ему подработать. Представляете, сколько они в день перемещают земли, камня, сколько завозят леса? Вот и сегодня в ночь им предстоит поработать, правда, расшевелить их трудновато.
Они вернулись в свою машину; Брюханов, откинувшись на спинку сиденья, внимательно всматривался во все, что летело им навстречу: в новые телеграфные столбы вдоль дороги и кучи щебенки и булыжника, приготовленного для покрытия, в длинные ряды бараков, неожиданно открывшиеся взгляду с пригорка, и в огромную стройку, похожую на развороченный, шевелящийся муравейник; да, конечно, этакая махина изменит не только лицо одного района, она втянет в свою орбиту и область полностью, наложит на все свой отпечаток.
– Когда-нибудь наше время будут рассматривать с изумлением, – сказал Чубарев громко; он вообще привык из-за постоянного шума разговаривать громко. – С двадцать второго года на четвертом таком строительстве, человек я, смею надеяться, поднаторелый, красавец будет завод. Люблю такую кутерьму, без нее кисну, места себе не нахожу на своем Скарятинском, – жена на меня рукой махнула, сидит себе в Москве, в проектном институте, воспитывает детей. У меня их двое. Дочке пятнадцать. Умница, отличница. А сын лоботряс. Семнадцатый год, а от материнской юбки ни на шаг. Пробовал взять его с собой, в Сибирь, куда-а! Сбежал на второй месяц. Вот до собственных детей руки не доходят.
Машина остановилась, как показалось Брюханову, в самом средоточии раскардаша, шума и скрежета, и Чубарев, прежде чем выйти, не торопясь, по-хозяйски огляделся кругом.
– Симфония! Ей-богу, люблю! – прокричал он с удовольствием, косясь на Брюханова, и тут же заторопился, повел гостя кормиться; у входа в длинную приземистую столовую Брюханов задержался перед фанерным щитом. Ему в глаза бросились огромные черные цифры – 159 783, и он уже потом прочитал, что это счет ВЦСПС, на который следует отправлять средства в помощь республиканской Испании; Чубарев невидяще скользнул глазами по давно заученному наизусть плакату.
– И как?
В ординарном сочетании цифр, выставленных в самом центре стройки, звучал особый смысл, связующий собой не подвластную никакому учету множественность происходящего.
– Непостижимое время, – коротко отозвался Чубарев. – Сам видел женщин из бригады землекопов, женщин, представьте себе! Не нужно быть слишком прозорливым, чтобы понимать значение каждого рубля для них, когда у них одна шерстяная юбка на бригаду да по ситцевой кофтенке. И вот они всей бригадой постановили отдавать десять процентов своего месячного заработка в фонд Испании, при мне вносили… И тут же заем третьего года пятилетки… А ведь у них семьи, дети. Не знаю, есть ли душа у каждого человека, вот у народа она непременно есть.
В итээровской столовой они поели густого пшенного супа, съели по котлете со сладкой, уже подмороженной картошкой, и Чубарев повел Брюханова знакомиться со стройкой; для Чубарева это был еще один обычный рабочий день, он обходил объект за объектом, побывал в котловане двух цехов, у растущей плотины, на ходу распоряжаясь, подписывая документы и накладывая резолюции, решая что то с десятниками, инженерами, бригадирами, кого-то хваля, кого-то тут же ругая, и от этого потока к концу дня у Брюханова отяжелела голова; он с непривычки устал, а Чубарев все так же легко и стремительно двигался, а вечером, все в той же итээровской столовой, приминая в тарелке рассыпчатую гречневую кашу, неожиданно поднял на Брюханова светлые, тихие глаза.
– Знаете, Тихон Иванович, – сказал он ему с доверительной теплотой, уже как своему, – человечество тысячи лет искало приложения своим страстям, своей силе, в какие только области не забиралось! Тоска о бессмертии! Бессмертие, для кого и для чего? Для одного человека? Очень не хочется уходить… все только начинается. Какой непочатый край дерзости, работы, движения.
– Вам-то рановато тосковать о бессмертии, Олег Максимович, – искренне засмеялся Брюханов, припоминая прожитый день – на ногах, почти в непрерывной ходьбе. – Опомниться не могу от сегодняшней разминки.
– Не гребень-то голову чешет – время, – сказал Чубарев и, меняя тему разговора, спросил, где думает Брюханов ночевать, в Зежск вернется, в гостиницу, или останется здесь.
– Не хотелось бы вас стеснять, – коротко отозвался Брюханов, – но на комсомол ваш взглянуть бы не мешало.
– Что стеснять, у меня часто ночуют, – сказал Чубарев, и было видно, что он рад Брюханову. – Специально для этого мягкий диван поставил в своих апартаментах.
– Спасибо, вряд ли понадобится диванчик сегодня, Олег Максимович.
Увидев стройку, Брюханов почувствовал, что с налету в самой сути происходящего не разберешься, как раз главное и упустишь; они пошли дальше, Чубареву нужно было к каменщикам, на строительство механического цеха, там нежданно-негаданно просел большой участок стены, под которыми изыскатели прохлопали плывун. Нужно было уладить дело с особистами, которые тотчас вмешались и не разрешали разбирать кладку до полного выяснения дела; Чубарев не без хитрости повел Брюханова именно на этот объект, на ходу объясняя положение. Каждый упущенный час грозил, по его словам, самыми тяжелыми последствиями для всего строительства; остановившись как раз напротив просевшего участка кладки метров в десять, Чубарев подождал, пока к нему подойдет прораб, рыхлый пожилой мужчина с быстрыми глазами.
– Ну что, Стрельников, чего вы ждете? – спросил Чубарев, нахмурившись при виде его, и Брюханов с любопытством оглядел сбоку его изменившееся, построжавшее лицо. – Я еще вчера приказал разобрать кладку, – он кивнул на просевший участок, – углубить фундамент, закрепить его ниже агрессивного слоя. Сколько времени прошло?
Прораб достал из кармана часы на длинном ремешке.
– Ровно сутки, Олег Максимович. Что же я могу? Товарищ Ларионов запретил…
– Ну так вот, Стрельников, – тихо и внятно, так, что раздельно слышалось каждое слово, прервал прораба Чубарев. – Сейчас же разобрать осевшую стену и начать работы по усилению фундамента. Не то можешь считать себя уволенным, сейчас, и ни одной секундой позже.
– Да уж не знаю, что хуже, – пожал плечами прораб. – У Ларионова тоже не залежится. Хотя что же, я хоть сейчас сюда пару бригад брошу. Эй, Кузьмич, – тотчас крикнул он, слегка приподняв лицо, обращаясь к кому-то вверху, на лесах, – поди-ка сюда. Позови соседа Воронина.
Брюханов, о котором совершенно забыли, уже через несколько минут видел, как просевшую часть стены облепили люди и она словно стала таять под их руками; еще не схватившийся раствор поддавался легко, и кирпичи снимались слой за слоем; женщины-подсобницы передавали их из рук в руки, обивали раствор молотками и мастерком и складывали неподалеку в штабеля. Метрах в пяти от Брюханова работала Маня Поливанова, в брезентовой куртке и штанах, забрызганных раствором; он видел ее однажды мельком и, конечно, теперь не узнал в рабочей одежде, хотя с минуту любовался ее уверенными, отличающимися какой-то неуловимой плавностью и законченностью движениями; она брала кирпич, подбрасываемый в кучу к ее ногам, обивала от раствора и, нагибаясь, складывала уже в другом месте. Но сама Маня, случайно взглянув еще с лесов, где она подавала каменщикам-мастерам раствор и кирпич, тотчас признала Брюханова и, оказавшись почти рядом с ним, больше всего боялась, что он ее узнает; она работала, пряча от него лицо, но мысль о том, что рядом находится человек, знающий о ней с Захаром, держала ее в напряжении и скрытом беспокойстве.
Пока Брюханов стоял, присматриваясь и раздумывая, как бы он сам поступил в подобном случае на месте Чубарева, работа уже развернулась полным ходом; взламывая негодную стену, каменщики пошучивали, что времена теперь хороши, строй – деньги в карман, ломай – тоже в убытке не останешься; а Чубарев, убедившись, что его приказ будет теперь выполнен, уже отдавал прорабу распоряжения иным, доверительно-деловым тоном.
В день встречи с Брюхановым Маня долго не могла успокоиться, она уже свыклась со своим новым положением, работа была ей не в тягость; когда Чубарев с Брюхановым ушли, она все так же продолжала выбирать из кучи кирпичи, обивать их от затвердевшего раствора и аккуратно складывать в штабель. Было ясно, что Брюханов ее не приметил, но зато сама она хорошо помнила, сколь много значил в жизни Захара в свое время этот человек (Захар рассказывал ей о Брюханове), а потому и в ее жизни. Но думала она о нем недолго; не ей было судить об отношениях между Брюхановым и Захаром; Брюханов был лишь толчком, от которого она словно покатилась куда-то назад, в свою прошлую жизнь. С Захаром у них все было покончено, она твердо знала это, хотя забыть его не могла, и подступали, бывало, такие минуты, когда ей хотелось все бросить, найти Захара и сказать, что она больше не может без него, что она согласна идти с ним хоть на край света; она и на строительство-то ушла потому, что рядом с ним все равно бы не выдержала, и вот теперь черт принес этого Брюханова; до смерти захотелось домой, в Густищи, прижать к себе Илюшу, хотя бы издали увидеть высокую фигуру Захара.
Маня привычным движением положила очищенный кирпич в штабель, взяла следующий; поврежденную стену уже доламывали; она слышала, как прораб Стрельников, после разговора с Чубаревым не отходивший от места работы, говорил Кузьмичу, бригадиру, что с фундаментом будет теперь мороки, и послал заранее двух подсобниц за ломами в инструменталку. «Хотя бы скорее день-то кончался», – думала Маня, занятая однообразной и монотонной работой, прислушиваясь к разговорам ломавших стену каменщиков и ворчанию Кузьмича, который уже третий раз начинал выговаривать Стрельникову, что соревноваться с Будановым не согласен таким макаром, чтобы сначала складывать, а затем рушить из-за дурости разных там недоучек или еще кого похуже, и что он завтра об этом куда следует подаст бумагу.
Когда стену разобрали и фундамент выломали, Маня тоже подошла вместе с другими поглядеть в широкую и глубокую яму, на дно которой уже успела насочиться вода, и каменщики вокруг говорили, что придется брать глубже метра на полтора, а то и на два; кто-то к случаю опять вспомнил нехорошие разговорчики насчет вредителей, что вообще-то все строительство на болоте идет. Маня, кое-как очистив одежду, пошла в барак со своей напарницей, веснушчатой Танюхой Ковылиной, круглой, как арбуз, мимо которой ни один мужик не мог пройти равнодушно: или какую-нибудь шутку отмочит, или непременно попытается ущипнуть; нужно было успеть в столовую, пока там не остались одни объедки, а вечером они собирались сходить в клуб: еще вчера обещали крутить кино.
Идти до женского барака было недалеко, и Танюха всю дорогу жаловалась Мане, как ей трудно жить и терпеть приставания мужиков; Маня шла и думала о своем. Она привыкла и к новой работе, и к новым людям; они все больше казались ей добрее и приветливее деревенских, она тайком всерьез начинала подумывать о курсах токарей при заводе; как ее товарки по бригаде говорят, никакой особой трудности там нет. Мысли Мани шли и дальше – придет время, может, и жилье дадут, Илюшу к себе забрать, чтобы на глазах рос, хоть и родные дед с бабкой, все не родная мать. Не успеешь оглянуться, парнишке и в школу пора; одним словом, потаенный план своей дальнейшей жизни был у Мани готов, и где-то в глубине души она была уверена, что этот ее план непременно сбудется, как раньше сбылось ее горькое решение уйти из Густищ, подальше от Захара.
Длинный дощатый барак, разделенный фанерными перегородками на общежития по тридцать человек, гудел, как потревоженный улей, приходили с работы, шли умываться, шептались с соседками, обсуждая новости; иногда в этом бабьем царстве раздавался мужской голос – кто-нибудь приходил звать девок в клуб на танцы или в кино. По сразу установившемуся, неписаному закону ни один мужчина не имел права ступить в женский барак ногой; если какой-нибудь смельчак пренебрегал этим правилом и, подмигнув посмеивавшимся товарищам, натянув фуражку поглубже, нырял в дверь, больше минуты он не задерживался и выскакивал оттуда красный, встрепанный; вслед ему тотчас вылетала фуражка или другая часть одежды, конфискованная женскими руками; даже если дело принимало серьезный оборот и доходило до свадьбы, мужчине все равно не разрешалось входить в общежитие; он лишь мог вызвать свою Настю или Машу с порога. Такое правило завела с самого начала комендантша женских бараков Матрона Тимофеевна, комиссарша в гражданскую войну, и неукоснительно его поддерживала.
Маня боялась Матрены Тимофеевны пуще огня, когда она, в гимнастерке под тугим ремнем, в сапогах, с худым обветренным лицом, появлялась в бараке и методично обходила комнату за комнатой, наводя порядок. Впрочем, если другие были недовольны строгостью комендантши, Мане это было безразлично; после работы она, кроме столовой, почти никуда не ходила, хотя ее не раз и не два звали в клуб; давно она уже приметила на себе оценивающие взгляды молодого белесого каменщика, ласкового, видать, характером Федота Трегубова; знала от той же пронырливой Танюхи, что он выведывал о ней стороной. Танюха уже не раз на работе подталкивала локтем Маню, шептала, что Трегубов опять на нее пялится, и удивлялась бесчувственности подруги.
– Да ты ай каменная, мать? – простодушно спрашивала она. – Такого ладного мужчину уж я бы не упустила…
Маня отмалчивалась, Федота Трегубова старалась обходить далеко стороной. Сегодня же, после Брюханова, в ней что-то переменилось; как всегда, она сходила умылась, переоделась и, поглядывая, как девки собираются в клуб, вертятся по очереди перед небольшим настенным зеркалом; все упорнее думала, что надо ей записаться на курсы; в Густищи назад ей дорога заказана, а здесь вон как все обстраивается; говорят, придет время, целый город вырастет.
Танюха, словно угадав ее настроение, из столовой, где они поели разваренной в кисель пшенной каши с горчившим маслом, потянула ее в клуб; Маня для виду поупиралась; Танюха тотчас наговорила ей с десять коробов, и вскоре они уже пробирались сквозь плотную толпу куривших у входа мужиков; с ними заговаривали, шутили, и Танюха привычно отбивалась, Маня шла молча, опустив глаза, но уже у самой двери ее кто-то сильно, по-свойски прихватил за руку; она сердито отдернула рукав, оглянулась и тут же радостно заулыбалась: перед ней стоял подпоясанный по короткому нагольному полушубку толстой веревкой Фома Куделин.
– Фома Алексеевич! – удивилась Маня. – Да ты как здесь?
– Здорово, землячка, то-то мне верно подсказали, где тебя укараулить, – Фома с достоинством потряс ее руку. – Мы ить нынче в обед из колхозу в двадцать подвод сюда на месяц, по договору, слышь, Лукерья тебе харчей прислала, да я никак не мог сыскать тебя в этом крошеве. Счас неколи, ставят нас седне в ночь на работу, а завтра ты меня ищи в западных бараках, в крайнем к конюшням, там наши остановились. Мужики-то тебе все знакомые, правда, Захара нет – строиться затеял, – добавил Фома простодушно, заметив враз закаменевшее лицо Мани. – Ну, я побег, будь здорова. Слышь, за ночную работу-то самому передовому начальство патехвоном грозилось, так я непременно этот патехвон Нюрке хочу приволочь. Вот чуда будет! Вот тебе, скажут, и Фома!
Последние слова он уже договаривал на ходу, весело скаля зубы, а Маня с Танюхой, которая во время разговора нетерпеливо дергала Маню за рукав, протиснулись в клуб. На одной из скамеек знакомые девушки сдвинулись, и они тоже пристроились; Маня тотчас почувствовала на себе упорный, знакомый уже взгляд и, не видя, поняла, что Трегубов здесь, сидит недалеко сбоку и смотрит на нее. Танюха сообщила, что сначала будет лекция, а потом кино. Но лекция почему-то задерживалась, и объявили танцы. Тотчас все зашумели, повставали с мест и начали составлять скамьи к стенам; со веех сторон толкались. Трегубов, вытягивая шею в толпе, придвигался к Мане все ближе и ближе; Маня вначале пожалела о своем решении идти в клуб, но встреча с Брюхановым, а теперь вот и с Фомой Куделиным взбудоражила ее; да что ей теперь Захар, думала она, со злостью видя, как Трегубов все ближе и ближе подвигался к ней в толпе. Правы девки, та же Танюха, для кого я себя берегу? Эка дура, вот уже двадцать четвертый застучал, а бабьего веку, как известно, сорок лет. Что же ей теперь ждать, жизнь одна, пролетит и не увидишь; Захар давно ее забыл, вишь, строится, у них, у мужиков, за этим не станет. Эка дура, корила она себя нещадно, да что на нем, белый свет сошелся? Вон какие кругом, только моргни. И чем дальше думала Маня, тем смелее и просторнее становились ее мысли, и тем горше делалось на душе. Гармошка заиграла камаринскую, какая-то пара вышла плясать, и знакомая девка с батистовым платочком в руках (эк трепыхается огоньком, подумала Маня, невольно отмечая женским своим видением, что эта пара давно уже ведет любовную игру и что они пока души не чают друг в друге); имя этой девки Маня никак не могла вспомнить, хотя видела ее не раз и даже разговаривала с нею. Трегубов уже стоял рядом, и Маня, чувствуя его за своей спиной, продолжала следить за плясавшей девкой, но тут же, рассердившись на себя за свой невольный страх, резко повернула голову и, смело взглянув на Трегубова, увидев его неожиданное смущение, насмешливо, с вызовом засмеялась.
Танюха, все видевшая и примечавшая, одобрительно подтолкнула ее в бок локтем и независимо отвернулась.
– Чего это ты за мной ходишь? – спросила Маня у Трегубова с холодной непримиримостью, но мужским инстинктом он тотчас уловил поощрение, ту извечную игру женщины перед небезразличным ей мужчиной и, не подавая виду, что понял это, внутренне тоже осмелел.
– Чего уж ты такая строгая? – спросил он, еще придвинувшись и став наконец рядом и вместе с нею глядя на плясавшую девку, которая нравилась Мане и почему-то тревожила своей статью и дерзостью. – Я тебе плохого не хочу.
Словно не слыша, все с тем же выражением лица Маня продолжала глядеть, но вместо плясавших видела теперь чуть подрагивающую, тусклую лампочку под потолком. Вот поскачет, задрав хвост, как про Илюшку узнает, думала она, все вы сначала соловьем; она хотела ему сказать, что у нее сын и пусть ищет себе другую, но не могла осилить этих трудных сейчас для себя слов.
– Ничего тебе не отломится, – сказала она ему с неожиданной грубостью. – Не ходи за мной, зря ноги обтреплешь.
– Ну, это не твоя забота, Маня! – Трегубов говорил с мягкой улыбкой, сделавшей его лицо определеннее и тверже. – Уж мне самому знать, за кем ходить, а за кем нет.
– Надоест, сам бросишь…
– Поглядим, – пообещал он ей уже без улыбки и таким голосом, что у нее сладко сжалось сердце; эк поднесло его, рассердилась она на себя и обрадовалась, услышав чей-то громкий голос, сказавший прекратить танцы и расставить скамейки на место; Трегубов отодвинулся вместе с толпой, и она увидела его круглый стриженый затылок ряда через три от себя, когда на невысокой сцене появился начальник строительства Чубарев и выжидательно смотрел в пространство перед собой, расстегнув куртку; в зале постепенно устанавливалась тишина.
– Здравствуйте, товарищи, – сказал Чубарев. – Сегодня по плану мое сообщение о ходе пятилетки в нашей стране, но обстоятельства, от меня, также и от вас мало зависящие, заставили меня опоздать. Сегодня у нас день особый, сегодня комсомол нашей стройки решил отработать в ночь вторую смену, и я не буду задерживать ни вас, ни себя. Коротко остановлюсь на следующем. В последние два дня среди рабочих поползли слухи о вредителях, якобы просочившихся на строительство. Случай с просевшей кладкой на механическом тоже приписывается делу рук вредителей, якобы и все строительство ведется на гнилом месте и со временем завод просядет в болото. Вы сами понимаете, что эти слухи и есть как раз дело рук недоброжелателей Советской власти и трудового народа. Изыскатели и проектировщики могли ошибиться в какой-то частности, но в целом место для завода выбрано отличное, и я заявляю, что со своей стороны буду решительно пресекать всяческие провокационные кулацкие выдумки. Строительство наше – государственной важности, нам нельзя дальше зависеть от прихотей капиталистов, и мы должны все необходимое для жизни и развития страны научиться делать у себя сами – это и дешевле, в конце концов, и разумнее. Если знаешь, ради чего трудишься, работа идет легче, и вы не позволите скрытому врагу лишить вас хотя бы частицы уверенности и силы, которая прежде всего необходима вся до капли строительству, а следовательно – народу, нам с вами, товарищи.
Чубарев говорил негромко, но в установившейся тишине его хорошо слышали в самых дальних углах; Маня тоже во все глаза глядела на него; она раньше видела Чубарева только издали и теперь впервые слышала его так близко от себя, в пяти шагах; ей даже показалось, что Чубарев просто пришел поговорить с рабочими, в том числе и с нею; она сдвинула платок с головы на плечи, чтобы ничего не упустить.
– Не нравится-то начальству, – уловила она приглушенный шепот у себя за спиной. – Белая кость, все одно своих не выдаст. Вот сколько труда пропало, пойди пойми, кто виноват, раз начальство глаз у народа вбок отводит.
– Все мы знаем наши трудности и недостатки, и всех нас можно разделить на две категории; одни, их немного, но они есть, злорадствуют, а другие, большинство, честно и самоотверженно отдают все свои силы преодолению этих трудностей. Разница очевидна. Мы не против борьбы мнений, но драка драке рознь. Если львы дерутся, так они дерутся со львиным рыканьем, а если кошки – совсем другое, в темноте, с отвратительным визгом, – говорил Чубарев, стоя все в том же положении у самого края сколоченной на скорую руку из неструганых досок сцены.
Мане казалось, что этот высокий большелобый человек, о котором чего только она не наслышалась на стройке, но которого несомненно боялись и уважали, как будто все время с кем-то борется и что этот его неприятель сидит тут же в зале; Маню подмывало оглянуться. И хотя она не понимала этой скрытой борьбы, она была на стороне Чубарева; она была его защитницей от сердца, которое почему-то говорило, что этот человек перед народом хороший, не злой, раз он так стремится добиться от людей ответной волны, она ему нужна, такая волна. Вот, наверно, у него баба-то счастливая, подумала почему то Маня.
Она сразу же ушла, как только Чубарев кончил отвечать на вопросы и еще раз призвал всех желающих принять участие в комсомольском почине, предупредив, что каменщики, бетонщики, плотники, электросварщики от участия в ночной работе категорически освобождаются. Маня ложилась спать рано, по-крестьянски, но в этот раз она долго стояла за навалом бревен недалеко от клуба, вслушивалась в ночные разноголосые щумы стройки и долго глядела на полыхающее море костров; она видела, что Трегубов, искавший ее глазами, пошел записываться в ночную смену.
В ту ночь ей приснился Захар. Шел, как наяву, посредине Густищ, с разбитым лицом, тяжело и медленно передвигая ослабевшие ноги, и каждый его шаг слепой болью отдавался у нее в сердце, и чем ближе подходил Захар, тем нестерпимее становилась боль; Маня заметалась головой по подушке, глухо застонала и проснулась.
– О господи, – сказала она, опять закрывая глаза. – Всю душу измотал, откуда ты на мою голову навязался, окаянный…
Вздрогнув, Маня теперь уже совсем проснулась; вчерашнее опять прихлынуло к ней, и, словно жалея о своем освобождении, она затаилась и замерла; так не могут долго свыкнуться и примириться с дорогой и горькой утратой и в какой-то тайной надежде, уже зная, что возвращения не будет, все ждут и медлят ускорить развязку.
* * *
Брюханов оказался втянутым в дела стройки совсем не так, как он представлял себе вначале; он долго разговаривал с парторгом стройки, худощавым, несмотря на возраст (ему было пятьдесят восемь), подвижным Вахромейко; Брюханов едва поспевал следом, все новые и новые лица мелькали перед ним; одних Вахромейко с тайным удовольствием и гордостью представлял Брюханову, с другими наскоро перекидывался двумя-тремя словам и шел дальше. Приглядываясь к нему, Брюханов видел, что Вахромейко ведет свою сегодняшнюю работу в прямой связи с предстоящим в ночь комсомольским штурмом; уже перед самым вечером в парткоме собралось человек тридцать партийцев и комсомольцев, тут же решено было выпустить боевые листки, широко оповещать о результатах соревнования бригад, отдельных шоферов, возчиков, землекопов. Кто-то предложил, чтобы всю ночь гармошка играла революционные и трудовые песни, но Вахромейко, подумав, не согласился.
– Ну что, что это! – сказал он живо. – Для гармошки другое время выберем, да и где набраться музыкантов? Итак, ребята, надо в первую очередь оповестить народ о премиях; бригаде-победительнице вручается почетный красный вымпел, лучшему возчику из колхозов – патефон с набором русских народных песен, победителю-возчику из единоличников – десять метров сатина; землекопу – именные часы от начальника строительства. Обязательно выделить людей, регулирующих движение на дорогах, чтобы не было заторов и машины с подводами не мешали друг другу. В столовых установить проверочные посты, чтобы дополнительное питание получили все участники; Стукалов, без всяких там махинаций, проследи! Полюшкин, – тут же обратился Вахромейко к курносому невысокому пареньку, – не забудь про точила, чтобы землекоп в любой момент мог лопату подправить. Лопата сегодня в ночь – главное оружие, экскаваторы вряд ли машины успеют обеспечить.
– Хорошо, Василь Сидорыч, – отозвался паренек. – Точила из мастерской уже прямо на место работ вывезли.
– Добре, – подхватил Вахромейко, и по его взгляду, вскользь брошенному в сторону паренька, Брюханов определил, что Вахромейко любит этого курносого, с задорно торчащим рыжим чубом Полюшкина особо, верит ему и опекает. После торопливого ужина с Вахромейко, Чубаревым, с десятком инженеров и прорабов, выделенных для руководства ночными работами, Брюханов вообще потерял ощущение времени. Переодевшись в рабочее, он в числе других шагал спустя полчаса в брезентовой куртке и тяжелых, просторноватых сапогах рядом с Вахромейко по основательно прихваченной морозцем земле к сборочному.
Вдали двумя озерами полыхали костры, вокруг которых смутно угадывались мелькавшие тени людей; тусклые фонари на длинных рядах столбов были не в силах перебороть темноту подступившей ночи, но все же они давали достаточно света, чтобы различать, а вернее, угадывать неустанное движение на развороченной вокруг местности. От бараков, облепивших строительство с двух сторон, от палаточного городка шли и шли к котловану и плотине комсомольские бригады, многие шли с песнями и наскоро написанными на красных полотнищах плакатами – «Даешь сборочный!»; где-то недалеко ржали лошади, скрипели колеса телег, гудели машины, приглушенным, низким гулом давала о себе знать электростанция. Полузабытое, горчащее полынным ветром, стремительной лавиной накатывающее ощущение атаки охватило Брюханова; вот так же, как здесь сейчас, в сотнях мест страны, в глухой тайге и по берегам диких рек, в пустыне и у Полярного круга на вечной мерзлоте, шло наступление, росли города и поднимались заводы, и поднимают их вот такие неостановимые человеческие потоки.
От костров небо взялось еще большей темью, придвинулось к земле; слабое искрение звезд в разрывах туч едва угадывалось; ветер дул с северо-востока, холодный и резкий.