Любовь земная (№1) - Судьба
ModernLib.Net / Современная проза / Проскурин Петр Лукич / Судьба - Чтение
(стр. 14)
Автор:
|
Проскурин Петр Лукич |
Жанр:
|
Современная проза |
Серия:
|
Любовь земная
|
-
Читать книгу полностью
(2,00 Мб)
- Скачать в формате fb2
(748 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56, 57, 58
|
|
Осторожно покосившись в сторону жены, Пекарев про себя вздохнул, жалея ее. Она ничего не знала, а завтра утром опять может вспыхнуть пожар. А может, и нет, тут же подумал он, чувствуя, что в нем просыпается все тот же знакомый бес; он почти физически ощутил, как в машине течет бесконечная бумажная лента, на которой в положенных ей рамках оттискивается еще одна статья того же Чубарева. Рано утром почтальоны разнесут газету по Холмску…
Пекарев сидел все в той же позе у стены, закинув руки за голову; вторую статью Чубарева он сам выправил, убрал все резкие формулировки и после некоторого раздумья понес ее Петрову. Теперь он твердо знал, что это был неверный шаг с его стороны, именно с этого момента и вспыхнул в нем вновь дух противоречия. Ну, хорошо, думал Пекарев, первый не стал читать статью и дал ясно понять, что он, Пекарев, стоит во главе газеты, ему самому и надо решать. В быстрых, живых глазах Петрова Пекарев на мгновение уловил недовольство и даже легкую насмешку, и это тотчас было расценено им, Пекаревым, запальчиво и неверно. Вот теперь, одумавшись и еще раз перебрав в памяти все обстоятельства до мельчайших деталей, Пекарев понял ошибочность, несвоевременность своего решения, но что-либо переменить уже не мог, остановить текущую в машину бумажную ленту было невозможно. Да, он неправильно истолковал усмешку Петрова и его отказ прочесть статью; вот, мол, было достаточно легкого недовольства – и человек тотчас переменился и перестроился на все сто восемьдесят градусов; уже и обычное дело решить самостоятельно боится, так я, мол, и знал, что из него толку не будет.
Пекарев с безжалостной откровенностью в отношении себя перебирал все последующее, как он вернулся в кабинет, как сидел часа полтора в полном одиночестве, злой, взъерошенный, разогреваясь все новыми фантазиями, и как затем взял и, восстановив в статье Чубарева все до последней запятой, тут же подписал ее в следующий номер и даже прикрикнул на ответственного секретаря Филимонова, когда тот хотел что-то возразить, и вот теперь сидит и ждет, а бумажная лента течет непрерывно…
Искоса наблюдая за мужем, Клавдия, довольная удавшимся вареньем, подошла к нему.
– Чем ты так озабочен, Сеня? – спросила она бездумно, наклонилась, поцеловала его в начинавшую редеть макушку, и засмеялась. – Ай-яй-яй, Сеня, уже просвечивает, – приятно, как ему показалось, удивилась она. – Такой симпатичный пятачок в наши лета.
– Можно подумать, ты этому радуешься, – сердито отозвался он, и Клавдия опять засмеялась, отошла и уже издали что-то ответила; Пекарев не понял, по-прежнему погруженный в свои мысли; он припомнил, что совсем недавно, с месяц тому назад, на активе много было критики в адрес газеты, и, возможно, до Петрова дошли самые резкие высказывания, ну, так ему плевать. Что, что страшного может случиться? Самое худшее, отберут газету, бог с ней, с газетой, хомут ему найдется. Ну конечно, от жены придется потерпеть, некоторые станут здороваться менее почтительно, а ведь какая вольница настанет, и за повесть можно сесть вплотную. Пришел себе вечером – и свободен, посиди часок над рукописью, хочешь, иди с женой в кино или займись воспитанием дочки, совсем ведь он с дочерью не бывает, утешал он себя, удивительная вещь независимость, только ничего этою не будет, так, шалость, легкий мираж.
Клавдия кончавшая переваривать на плите таз вишневого варенья, осторожно пробовала с ложечки, то и дело поглядывая на мужа; у нее была высокая девичья грудь, туго обтянутая ситцевым голубым фартуком, на голове того же цвета яркая, в желтый горох, косынка, и Пекареву сейчас хотелось подойти и поцеловать жену; она вернула его в то далекое время, когда была девушкой и они только что познакомились. Он не хотел ей мешать и был рад, что она так забылась, хлопоча по хозяйству; варенье отчего-то забродило в банках, и нужно было его спасать; Клавдия подцепила ложкой пену, осторожно поднесла мужу.
– Попробуй, Сеня, – сказала она весело. – Теперь, кажется, в самый раз, что-то не разберу, до того напробовалась.
Пекарев осторожно проглотил ложку густого сочного варенья, с удовольствием пошлепал липкими губами; глаза жены смеялись, ей нравились вот такие домашние дела. Он улыбнулся ответно, думая о своем.
– Теперь правда хорошо. Пожалуй, загустеет, сахару много, – сказал он. – Зато до самой Олькиной свадьбы простоит.
– А я на это и рассчитывала, надоело возиться, каждый год одно и то же. – Клавдия неожиданно поцеловала мужа сладкими губами и отошла от плиты, доставая из шкафчика приготовленные с вечера банки, чтобы разливать остывшее варенье. – Послушай, Сеня, – сказала она оттуда, – а правда, что жена Брюханова умерла от родов? – Клавдия осторожно слизнула с ложки горячую пену. – Как долго он не женится. Видишь, а говорят, в наше время не умеют хранить верность…
– Да, Брюханов мужик интересный, – не сразу откликнулся Пекарев, отмечая про себя, что жена, как всегда, делала одно, а думала совершенно о другом. – Вас бы в его хомут, у него дел сейчас невпроворот – уборка, мотается по области, а у вас одно на уме, разумеется, никак женить его не можете…
– А что странного? – Клавдия засмеялась. – Вполне естественно, мужчина видный, в возрасте уже и один. Сколько несбывшихся надежд, Сеня.
Пекарев быстро взглянул на нее, она была так увлечена вареньем, и этот фартук и косынка очень красили ее.
– Брюханов – хороший мужик, – сказал Пекарев задумчиво и просто, вне всякой связи с прежним разговором. – У него нутро здоровое, и притом потомственный интеллигент. Дед был уездным врачом, отец в горном училище преподавал. Сам в революцию с четырнадцати лет пошел, по образованию – горный инженер, доменщик.
– То-то! – насмешливо сказала Клавдия. – Ты немногим старше его, а у тебя дочери десять. Почему же ты и свое, и его считаешь одинаково правильным, а, Сеня? Впрочем, что ж, ты прав, каждому свое, вот и еще один год на пролете, боюсь, боюсь… Встанешь в одно утро, подойдешь к зеркалу и увидишь, брр, старуху.
Пекарев снова промолчал; он до сих пор не мог привыкнуть к разбросанности ее мыслей и часто сомневался, умна ли она; порой он поражался ее жизненной энергии и приспособленности и смутно чувствовал какую-то свою вину перед ней, точно не оправдал ее затаенных надежд, он знал, что в душе она вечно чем-нибудь недовольна и мучается и борется с собой, и он сам тоже мучился от этого, полагая виноватым прежде всего себя. Ведь и встреча их, и последующая свадьба были его, и только его, инициативой; на время он смог зажечь ее верой в себя, в свое большое будущее, и она пошла за ним, но чем больше проходило времени, тем яснее становилось, что он взвалил ношу не по себе, крепенький оказался характер у этой хрупкой, словно бы сотканной из света и воздуха женщины; у нее были заурядные способности и дьявольское честолюбие.
Она едва выбилась, и то с его только помощью, в преподаватели холмской музыкальной школы, а теперь с уходом на покой старого директора даже получила место директрисы; но у Клавдии была завидная особенность – приписывать исключительно себе заслуги других и сохранять при этом достойно-снисходительный вид. Брала она выносливостью и неженской четкостью, деловая хватка и организаторские способности у нее были, и в школе дела пошли значительно лучше. Пекарев и гордился Клавдией, и в то же время понимал, что зря дает разрастаться ее неженскому честолюбию. Как бы там ни было, он оставался по-прежнему всего лишь начинающим журналистом областного масштаба и благодушно довольствовался этим и был счастлив, лишь бы ему давали писать его рассказы; родилась дочь, и переезд в Москву, туда, в сверкающий мир Большого зала консерватории и знаменитостей, опять пришлось отложить на неопределенное время. Он думал, что, став матерью, Клавдия успокоится, первородный инстинкт материнства возьмет свое; так оно в первые годы после рождения Оли и было. Жена исступленно привязалась к дочери, забросила свои дела и все надежды перенесла на ребенка, она с первых же недель решительно установила диктат в доме, пунктуально, минута в минуту, распределила время по уходу за девочкой, сверяясь с книгами, готовила и кормила, и Пекареву совсем было некуда деться в их комнате с крошечной темной кухней без окна, тогда его только взяли в областную газету и он работал разъездным корреспондентом. Но, приезжая из командировок, чувствуя свою вину перед женой и дочкой (командировки случались длительные, а девочка росла болезненной и крикливой), Пекарев безропотно до полночи стирал и гладил распашонки и пеленки, мыл полы; потом, укачивая ребенка, напевал ей придуманные тут же песенки и рассказывал сказки, измученная Клавдия засыпала и во сне по-детски знакомо причмокивала губами.
Это были самые счастливые их годы. Потом дочка подросла и как-то незаметно усвоила эгоистические наклонности матери, а он в семье так и остался на подхвате, по всяким хозяйственным надобностям. Когда Оле исполнилось шесть лет и к ней впервые на именины пришла детвора, разные там пичуги и пичужки, и жена села за пианино и стала играть что-то торжественно-бравурное, кажется «Шествие гномов», она играла неровно, срывалась и начинала снова, и он глядел на ее вздрагивающие в такт рукам плечи, на тяжелые косы, уложенные в затейливый узел, и думал, что ей нужна хотя бы видимость своей значимости, хотя бы в глазах собственного мужа и ребенка, и ради этого она обманывала и будет обманывать себя и других, прятаться за видимость деятельности, за видимость творчества, отговариваясь занятостью, ребенком, мужем, чем угодно, только не отсутствием таланта. Он сказал ей об этом, как умел, мягко и посоветовал перейти на преподавательскую работу, до этого Клавдия все носилась с идеей подготовиться и поступить в консерваторию. Они поссорились, никогда ни до, ни после Пекарев не видел у жены таких затравленных и жалких глаз, она даже попыталась уйти от него, забрала Олю и уехала к матери, но он знал, что она мучается и ждет от него первого шага к примирению, и он, понимая, что этого делать нельзя, что необходимо выдержать характер, раз и навсегда поставить Клавдию на место, все-таки сделал этот ненужный шаг и даже просил прощения, и внутренне торжествующая, но прячущая свое торжество под маской смирения и жертвенности Клавдия благополучно вернулась в дом. Урок, правда, пошел ей на пользу, и она поступила работать в центральную городскую музыкальную школу, и он в этот год продвинулся по службе, став сначала заместителем редактора, а затем и редактором областной газеты.
Теперь она уже редко заговаривала о своем призвании; у нее появилась другая идея – он сам. Она все время боялась, что он сделает какой-нибудь ложный шаг и благополучие семьи рухнет, и когда она открыла, что он всерьез занимается своими детскими книжками и считает эти детские фантазии чуть ли не основной своей профессией, то пришла в ужас, это было так несолидно, так не вязалось со всеми общепринятыми нормами и могло помешать тому продвижению вперед, что было для нее теперь главным в жизни, и опять начались тяжелые, мелочные сцены, взаимные попреки. Только Клавдия теперь сменила тактику, не устраивала бурных сцен, но подолгу дулась и не разговаривала, допекая Пекарева чистотою комнат и белизною салфеток к обеденным приборам и всем своим добровольно-мученическим видом показывая, что если она могла пожертвовать призванием ради семьи в свое время, то теперь его черед сделать то же самое, тем более что у него-то как раз никаких данных для сочинительства и нет, и то, что он пишет, плоско, неталантливо, серо и никому не нужно. Сильно ранимый, он перестал ей показывать написанное; Клавдия еще больше затаилась, оскорбилась и украдкой рылась в его бумагах. Пекарев стал хранить рукописи на работе, а ей сказал, что все забросил. Она промолчала, кажется, не поверила, но в доме воцарилось временное затишье. Пекарев остался доволен, потому что в их изнурительную борьбу постоянно оказывалась втянутой и дочь, а дочь он любил, несмотря на то, что она усвоила дурные привычки матери и ее истерический, неровный характер.
Пекарев глядел на жену, – странно, что именно сегодня, в такой спокойный вечер, вспоминается неприятное; он мысленно повторил все доводы в разговоре с первым, вот пойдет и выложит их начистоту; бояться каких-либо осложнений для себя он не боялся, просто неприятно, если хорошее, полезное начинание будет расценено как его личный выпад, он ведь ничего предосудительного не совершил, и отмалчиваться ему нечего.
– Сеня, хватит витать в облаках, – услышал он мягкий, настойчиво-осторожный голос жены. – Я сейчас закончу, уберу банки с вареньем, и будем ложиться.
– Банки? – переспросил Пекарев. – Да, да, конечно, сейчас иду, Клаша, захвати там огурчик малосольненький, у меня оскомина от твоего варенья. Перебить соленым.
На столе под мягким зеленым абажуром горела лампа, и в комнате было прохладно от свежевымытых полов. Хорошо бы сейчас посидеть часок-другой над рукописью в тишине, без редакционной суеты и сутолоки, повестушка о ребятах-колонистах вроде бы хорошо пошла, стронулась с мертвой точки. Тревожное письмо в редакцию из детской колонии имени Дзержинского послужило толчком, теперь он там свой человек – вот недавно его председателем конфликтной комиссии избрали. Приятно, разумеется, замечательные там ребята есть. Он незаметно втянулся в их нелегкую, бурную и увлекательную жизнь.
Взглянув на свежие простыни и преодолевая желание раздеться и лечь в прохладную постель, Пекарев прошел в кабинет, забитый книгами, и остановился перед столом; что ж, Клавдия опять надуется, конечно, не хотелось бы лишаться с таким трудом налаженного мира в доме, но что поделаешь. Он сказал себе, что дальше в таком раздвоении жить нельзя и нужно либо бросить газету, либо оставить, по выражению жены, ненужную писанину, с горечью, в который раз, он пожалел, что нет времени, совершенно нет времени писать.
За дверью раз и второй нарочито шумно прошла жена; он усмехнулся, забавно, он хочет написать всего лишь интересную детскую книжку и должен прятаться от жены; а газета забирает всего тебя целиком; еще хорошо бы пройти с рюкзаком по родным местам, верст бы триста махнуть по самой глубинке, он вот уже второй год думает съездить в Зежский район, встретиться и поговорить по душам с тем мужиком – Захаром Дерюгиным, крепко запавшим ему в память, но так до сих пор и не выбрался.
В то же время он уже не мог без редакционной бестолковщины и суеты, без летучек, беспрерывных звонков, без захлестывающих одна другую кампаний, выплескивающихся на газетные полосы бодрыми, деятельными передовицами и бросками шапками, сумятицей сводок; он любил пору, когда нужно было чуть ли не всю редакцию посылать по районам в посевную или уборочную, в связи с новым займом или очередной диверсией классовых врагов. Ему нравилось быть и активно действовать в этом нервном, мгновенно отзывающемся на малейшие изменения и перемены организме, чувствовать его тончайшие движения, но тем не менее выход газеты всегда казался ему неким чудом и отвлеченностью, не имеющими к нему никакого отношения. Разворачивая очередной, пахнущий краской и машиной номер, он с жадностью прочитывал его наново, хотя все эти материалы прошли через него не один раз… Сколько времени и сил он отдал делу, с утра до ночи пропадал в редакции, знал область как свои пять пальцев. И работу свою любит, и работать хочется, вот только порой подступает к сердцу этакий разинскии зуд; взять и шарахнуть передовую о комчванстве или еще что-нибудь в таком духе, пусть бы потом к ответу, зато была бы минута торжества и победы над собой. Но и это в сторону, минутное честолюбие пробивается откуда-то из-под материковой коры, но с этим, жена-то права, необходимо уметь справиться, отшумит вал и прокатится далее, нужно ставить в основу главное, вон какой штурм в стране, оглядываться на кочки и шероховатости нет времени.
Минутное честолюбие и минутные победы сейчас не главное для души, для внутреннего равновесия, остановил себя Пекарев, нельзя уходить в сторону и нужно именно для себя определить, чем ты недоволен и что тебе мешает жить и работать спокойно. Когда это началось с Петровым? С какой трещины? Почему у него не исчезает все-таки ощущение неуверенности, собственной неправоты?
В петлявших одна за другой мыслях не было последовательности и логики, самое зерно оставалось по-прежнему за семью замками; он бродил возле него, придвигаясь ближе и ближе, и уже только боязнь ожога не давала ступить в самую сердцевину; Пекарев смотрел в темноту окна. Все равно этого не миновать, он замер, прислушиваясь к самому себе.
* * *
Жена Петьки Актюбина, его друга со школьной скамьи, вошла к нему в кабинет неожиданно, и он, едва завидев ее в дверях, приветливо поднялся навстречу; Пекарев уважал эту смуглую высокую женщину с темными продолговатыми глазами и всегда любовался ею: на его лице потом так я осталась эта полуулыбка, словно приклеенная маска, и он еще и сейчас, после нескольких дней, порой чувствовал ее и невольно проводил по лицу рукой, словно что-то стирая.
– Семен Емельянович, – сказала она, подходя к широкому, заваленному бумагами редакторскому столу, – Петра арестовали. Сегодня, часа в три ночи, – добавила она, и вот тогда-то Пекарев и попытался убрать с лица ненужную приветливую улыбку, и никак не мог, и потому чувствовал кожей лица какое-то жжение.
– Я не знаю, зачем пришла, – продолжала она, опустившись в дубовое кресло и поставив сумочку себе на колени. – Подумала, что должна куда-то пойти, что-то сделать, помочь Петру, одна я больше не могу. Вы так хорошо относились друг к другу… Вот, рассказала, и, кажется, легче… простите, я сейчас пойду, я ведь знаю, ни вы, ни кто другой помочь не смогут.
Справившись с собою, Пекарев вышел из-за стола, сел в кресло напротив нее.
– Мужайся, Кира, – сказал он первые подвернувшиеся на язык плоские, затертые и потому ненужные слова. – Я думаю, это недоразумение, досадная ошибка. Все разъяснится, уверяю тебя, я постараюсь выяснить.
– Я давно это чувствовала, – сказала она, глядя откуда-то издали, из глубины, в которую Пекарев не мог проникнуть. – У него в институте не было врагов… он ведь, ты знаешь, талантливый математик, острый, блестящий ум. Его любили!
– Ну вот видишь, Кира, все обязательно разъяснится, – вырвалось у Пекарева; он говорил ей что то о справедливости, не в силах справиться с другим, противоположным потоком мысли, который так и кипел в нем; он тут же, со свойственной ему горячностью, стал было звонить, но чего-нибудь вразумительного добиться не мог; чувствуя, что это как-то неожиданно унижает его перед этой женщиной, которую он искренне уважал, он тут же хотел идти, доказывать, спорить. Она сама его остановила.
– Погоди, Сеня, не надо ничего делать сгоряча, – сказала она. – Ты все такой же донкихот, нисколько не меняешься…
– Не вижу в этом плохого, – возразил он, сердясь на себя за мальчишескую несдержанность и торопливость. Действительно, сгоряча можно было только все усугубить. Следовало навести все справки, и уж конечно не в присутствии Киры. On проводил ее по всем коридорам и вывел на улицу; здравый смысл был в тот час ни при чем.
– Ты, Сеня, смелый, – сказала Кира, прощаясь. – Соседи меня уже не узнают.
Пекарев пожал ей руку, все время ощущая спиной любопытные взгляды сотрудников и сердясь на себя; сейчас, стоя у окна и вспоминая все свои последующие и в общем-то неудачные действия по делу Актюбина, когда ему довольно мягко, но определенно дали понять, чтобы он не лез, куда его не просят, он совсем расстроился и то и дело сердито фыркал носом, и звук получался энергический и возмущенный.
2
Клавдия, как всякая женщина, была уверена в своем неоспоримом превосходстве над мужем ладить с людьми и распознавать природу человеческих характеров, считая, что только благодаря ее старанию и такту к ним в жизнь наконец пришел относительный достаток и благополучие и что без ее незаметного руководства муж не стал бы редактором областной газеты и членом бюро обкома, да и вообще никем бы не стал, а так бы и пробавлялся мелкой писаниной в газете. Клавдия инстинктом почувствовала опасность, когда узнала, что муж кроме своей непосредственной работы, дающей хлеб и положение в обществе, еще мечтает о какой-то там литературной деятельности; она никак не могла припомнить сколько-нибудь серьезных причин для их теперешней отчужденности и с горечью думала, что муж не понимает ее. Скорее всего в этом и заключается причина, он так и не смог понять ее нутра; а ведь для себя ей ничего не нужно, она желала большего лишь для него, все ее честолюбие теперь сосредоточилось в нем, и ради болезненной своей мысли о его дальнейшем продвижении она не жалела ни себя, ни его, но ведь это было естественно для всякой умной женщины, трезво сознающей свое положение и свои возможности. Ничего не поделаешь, она пыталась и здесь пересилить себя, но ей необходимо уважать человека, с которым она связала свою жизнь и будущее дочери и ради которого она отказалась от собственного «я».
В дверь постучали, она недоуменно пожала плечами и пошла открывать, зная, что муж, запершийся у себя в кабинете, не выйдет; за ней, как всегда, увязалась общая любимица в семье – большая сибирская кошка Жужа, обмахнув себя пушистым хвостом, она притаилась у двери. Клавдия увидела перед собой Брюханова, сильного, с обветренным, оживленным лицом; он весело поздоровался с нею и поинтересовался, как у нее идут дела в училище, и она знала, что спрашивает он не из дежурного любопытства и приличия, он всегда с интересом и подолгу разговаривал с ней о ее служебных делах, с подчеркнутым вниманием относился к ней на людях. Вот и сейчас Брюханов слушал, не сводя с нее оживленного взгляда. Клавдия чувствовала, что нравится Брюханову, и этот тайный, глубоко запрятанный интерес к ней как-то сразу словно зажег ее. В ней появилась милая беспомощность, что так нравится мужчинам; да, вот такого, как Брюханов, и нужно было ей в спутники, вот такому она доварилась бы полностью, такому было бы приятно просто подчиниться.
– Я, Клавдия Георгиевна, к Семену Емельяновичу на минуту, – сказал Брюханов и тут увидел Пекарева, вышедшего в коридор, и протянул ему руку. – Ты что, Семен, хмур? – удивился он насмешливо, – Гостю не рад, так я ненадолго.
– Гостю мы рады, а незваному вдвойне, люди как-никак русские. Проходи, Тихон, мы сегодня как раз тебя вспоминали, вот, – Пекарев кивком указал на жену, – все заботится, вот, говорит, без женского присмотра человек. Проходи, – пригласил Пекарев, сторонясь, пропуская Брюханова к себе в комнату.
Клавдия, блестя глазами, принялась готовить чай и закуски с особенной тщательностью, обдумывая каждую деталь в сервировке стола; мельком оглядев себя в зеркало, Клавдия подумала, что она еще все таки хороша, хотя начинать что-либо сызнова уже поздно, но ей к лицу сиреневый цвет и жоржет приятно холодил шею.
Она никогда не кокетничала с Брюхановым, зная, что может этим безвозвратно уронить себя в его глазах, и совершенно неосознанно, но безошибочно подчеркивала в себе самые выгодные стороны, оставаясь при этом естественной и задушевно-простой. Это и была та самая манера, которая больше всего шла ей. И она, откровенно подумав об этом, слегка заволновалась, тут же одернула себя и с еще большей тщательностью принялась резать сыр.
Брюханов между тем рылся на книжных полках у Пекарева в кабинете. У Пекарева была одна из лучших библиотек в городе, осталась от отца, и случайным образом сохранился весь Шиллер на немецком языке в великолепном старинном издании. Брюханов уже несколько лет изучал немецкий и давненько грозился забрать Шиллера в обмен на что-нибудь другое. Вот по этому поводу и шел у них оживленный разговор, к которому напряженно прислушивалась Клавдия, накрывая чай в столовой. Брюханов у них в доме был редким гостем, и Клавдии не хотелось ударить лицом в грязь. Но и за столом они говорили больше о делах, энергично ели, не обращая внимания на изысканность сервировки, громко смеялись каким-то своим шуткам; и небрежно открытые ноты на пианино так и остались незамеченными; Клавдии не удалось щегольнуть недавно разученной фугой Баха, она так кстати пришлась бы к разговору о Шиллере. Напившись чаю, Брюханов ушел, аккуратно увязав бечевкой книги, Клавдия вскоре после этого ухода легла, сославшись на ранний педсовет; и Пекарев в одиночестве, на свободе еще раз с удовольствием напился чаю с тминным хлебом и домашней колбасой, разогретой им на сковородке. Поесть на свободе вечерком он любил, несмотря на незаметно подкравшуюся полноту и категорические запреты жены. Запах горячей бараньей колбасы, чуть приправленной перцем и пряностями, напоминал ему детство и дом отца, в котором любили и умели готовить.
* * *
Было это двадцать шесть лет назад, когда ему сровнялось десять и он был влюблен в отца, да и мало сказать – влюблен, он был преисполнен какого-то судорожного восторга перед ним и ревновал его ко всем, в том числе и к матери и к старшему брату Анатолию. В тяжеловатый душный августовский день, день его рождения, девятнадцатого августа, был накрыт просторный стол и уже пришли товарищи и две девочки в пушистых платьицах; это были дочери папиного друга, доктора Кугурлицкого; дети танцевали под граммофон, и было весело и шумно. Анатолий, готовившийся к поступлению в университет, зашел на минуту, поцеловал его по-взрослому в голову и снова ушел к себе; Сеня мучительно покраснел. Он все время ждал отца и то и дело прислушивался и тянул голову к двери; мать понимающе поглядывала на него, затем подошла, как-то мягко и незаметно скользнула по голове теплой, легкой ладонью.
– Он придет, – сказала мать тихо, с понимающей улыбкой на губах. – Он обязательно придет, Сеня, он тебя любит.
И он как-то успокоился и пошел танцевать с другими детьми; потом в шестом часу началась очень сильная гроза, и потом говорили, что громом убило в городе двух человек: бабу торговку и звонаря Воздвиженской церкви, тот якобы был сильно пьян, от перепития впал в белую горячку, и нелегкая понесла его в грозу на колокольню, сам себя и угробил. Но когда началась гроза, никто еще ничего не знал, и дети в доме доктора Пекарева бросили танцевать и весело побежали к потемневшим окнам смотреть: на улице сделалось совершенно темно, и темнота часто разрывалась вспышками молний, из окон было видно, как шипят большие лужи; девочки в своих пушистых юбочках испуганно и слабо попискивали; взрослые плотно закрыли окна на все задвижки и приказали детям вернуться к столу и танцам; опять завели граммофон. Сеня, дергая шеей в тесном воротнике, украдкой пробрался к себе в комнату и прижался лицом к прохладному стеклу; окно выходило в небольшой ухоженный садик, и теперь от дождя, наверное, падали яблоки; Сеня набрался смелости и распахнул окно, и в комнату вместе с мерным тяжелым шумом большого дождя хлынул тревожный гул и свежесть; в лицо ему полетели мелкие брызги. Сеня стоял и думал, что как только кончится дождь, обязательно вернется отец, и кожаный верх пролетки будет весь мокрый и блестящий; широкая, иссиня-пронзительная молния высветила залитый дождем сад, и был какой-то совершенно особенный удар грома, словно земля раскололась пополам и все, что было на ней, ухнуло вниз, в пропасть; Сеня отшатнулся от окна и побледнел. В комнату ворвался тяжелый отзвук из сада, и забились занавеси, и пол задрожал, и в самом сердце словно появилась ответная дрожь; Сене захотелось выскочить на улицу и куда-то побежать, а скорее всего полететь туда, где жили и бились большие холодные молнии; это было как предчувствие иной, незнакомой, но неодолимо надвигающейся жизни, и ему стало трудно дышать. Он чувствовал, что не сможет преодолеть искушения и все-таки выскочит на улицу; он уже влез на подоконник и стал, громко смеясь, ловить руками толстые струи воды, падавшей с крыши; он бы сейчас мог при всех поцеловать ту младшую из девочек, с которой все время хотелось быть рядом, а он стыдился. Он должен был прыгнуть под дождь в своем нарядном костюмчике и знал, что обязательно сделает это; вот сейчас появится рогатая молния, говорил он себе, как она появится, так я и прыгну, и все будут удивлены моей храбростью, и младшая Таня удивится, а я ничего никому не стану говорить, даже маме, потому что она не поймет.
Вот если бы был отец, он бы обязательно все понял, он бы все объяснил без лишних слов; Сеня ждал, и когда рогатая молния вспыхнула над садом, Сеня зажмурился и подался вперед; нет, тут же сказал он себе, незачем так торопиться, пусть она ударит еще раз, и тогда я прыгну обязательно. Он широко открыл глаза и ждал, что-то заставило его оглянуться, и он увидел далекое и белое лицо матери; она подошла, и он ткнулся ей в руки и счастливо засмеялся. Он смеялся и все чувствовал, что никак не может остановиться.
– Что с тобой Сеня? – спросила мать испуганно, щупая ему лоб, и прикосновение ее узкой прохладной ладони привело его в себя.
– Ничего, мамочка, – сказал он, смаргивая крупные слезы, появившиеся от напряженного ожидания.
– Пойдем к гостям, Сеня, – сказала мать строго. – Нехорошо оставлять гостей надолго одних.
– Да, пойдем, – согласился он, и они вернулись в веселую и шумную компанию; гроза прошла, и почти сразу появилось солнце. Оно было уже низко, но от земли, от крыш, от зелени сразу заструился тонкий парок; вскоре пришли из больницы и сообщили, что доктор Емельян Ростиславович уехал за тридцать верст в деревню, где два мужика вилами попоролись, и просил передать, чтобы не беспокоились дома; посыльный, находясь в передней, говорил громко, на весь дом, и Сеня теперь нисколько не опечалился, что отца так и не будет сегодня на его празднике; он чувствовал, что мать встревожена за него и незаметно следит, и оттого ему было щекотно и весело.
Когда все разошлись и он лег спать, мать еще посидела рядом, о чем-то рассказывая; он слушал ее убаюкивающий мягкий голос и все думал о том, почему ему сегодня так необычно и все чего-то хочется; он закрыл глаза и сделал вид, что заснул; мать помедлила и ушла, коснувшись его лба теплой ладонью. Стало темно, и только в стеклах окон что-то шевелилось; Сеня напряженно прислушивался, и ему опять было беспокойно-хорошо и не хотелось спать; он опять долго стоял у окна в одной рубашке, прохладный пол приятно холодил ноги.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56, 57, 58
|
|