Интереснейшая страна! Много славян, природа совершенно российская. Старик все высокими материями занят, а упираться до хруста в суставах предоставляет мне, – говорил Лукаш, скупыми точными движениями перекидывая бумаги и ставя свой твердый росчерк. —Ты, говорит, молодой, все тебе в наследство, вот и действуй. А глаз не спускает. Сам спит, а курей бачит. Рядом прекрасная шашлычная, кстати, увидишь старого знакомого. Помнишь, директора пансионата… ну да, тот самый Долгошей Юрий Павлович, теперь здесь шашлычной командует. Сбылась мечта жизни – прописался в столице на площади Зои Колымьяновой. Ну, женился, конечно. Мы с ним теперь почти свояки. Проведем часок по-царски, закуток в восточном стиле…
– С одним условием, плачу я, – сказал Петя.
– Хорошо, – сразу согласился Лукаш, и скоро они действительно уже сидели в отдельпом глухом кабинетике, освещенном двумя настенными плафонами, с искусно пущенной по потолку и стенам деревянной резьбой, с арочной дверью на кованых узорчатых петлях. Пахло сдобренной острыми специями подгоревшей бараниной, и Лукаш включил вентилятор. Сразу же, без заказа, ловкий, немолодой официант, дружески-почтительно поздоровавшись, выставил минеральную воду, вина, коньяк, сизые сочные маслины, нарезанный лимон. Лукаш был здесь желанным частым гостем, и, прикидывая, сколько придется платить, Петя вначале забеспокоился, затем, вспомнив, что в бумажнике в особом отделении лежат две сотенные, предназначенные для покупки проигрывающей системы, повеселел, но от коньяка решительно отказался, налил себе нарзану из запотевшей бутылки.
– Не узнаю коней ретивых, что так? – спросил Лукаш. – Надо расслабиться. Будь здоров! – добавил он, поднимая фужер с золотисто-коричневой жидкостью и отхлебывая из него.
Стол уже был уставлен закусками – появились крупно нарезанные овощи, петрушка, молодой лук и горячий лаваш, слезящийся жиром, редкий ныне стерляжий балычок, белые маринованные грибы. Лукаш с наслаждением бросил в рот несколько маслин, проглотил вместе с косточками, оторвал кусок лаваша и стал есть его с балыком и помидорами; Петя, посасывая прохладную соленую маслину, молча наблюдал за ним. Он отметил, что лицо его однокашника с тех пор, как он видел его в последний раз (похороны отчима были не в счет), изменилось, погрузнело, стало одутловатым, в подбородке появилась начальственная тяжесть, глаза тоже округлились и обесцветились, стали жидко-светлыми и еще более похожими на рысьи. Во всей его фигуре появилась несвойственная Лукашу ранее тяжесть, – весь он был точно налит уверенностью до краев. «Поплотнел, погрузнел, вот она, сидячая работа – насмешливо посочувствовал Петя.
– Сам хотел тебя разыскать, – значительно сказал Лукаш, опять забрасывая в рот маслину. – Хотел звонить тебе, старик, предложить сегодня вечером встретиться…
– Какая дружеская чуткость, – все с той же насмешливой легкой улыбкой сказал Петя.
– Очнись, старик, такая закуска, сейчас пожалуют карские на ребрышках, здесь их жарят на еловых шишках… Давай за скрещение путей…
Петя опять отодвинул рюмку, и Лукаш, неодобрительно заломив брови, выражая молчаливое порицание своему старому приятелю, выпил коньяк один, отхлебнул из фужера нарзану и придавил вилкой ускользающий крепкий гриб.
– Я тебя понимаю, Брюханов. У нас легче помереть, чем похоронить. Не кисни! Твой отчим хорошо прожил и умер, как человек чести. Все об этом говорят…
– Все говорят, а ты помолчи! – резче, чем следовало, одернул Лукаша Петя. – У меня к тебе конкретная просьба, хочу опубликовать статью в защиту академика Обухова… С ним поступили варварски, в высшей степени подло!
– Ты прав, топорная работа, ни к черту не годится! Не представляю, как все это они расхлебают… Шуму по этому поводу много.
Принесли потрескивающие от неостывшего жара гигантской величины шашлыки на широких расписных тарелках, с зеленью, соленостями и маринадами и оплетенную бутылку красного вина: Петя с бесстрастным лицом подумал, что его старый однокашник прочно сросся с высоким уровнем жизни.
– Ешь, – предложил Лукаш, по-хозяйски окидывая щедрый стол взглядом. – По-моему, шашлык в самый раз. Ешь пока не остыл. Вина выпьешь?
– Выпью, – согласился Петя, придвигая к себе тарелку и принимаясь за овощи; он не обедал сегодня и не собирался отказываться от шашлыка по-карски только потому, что ему не нравился его бывший однокашник; просто трудно поверить сейчас, что они когда-то считались близкими приятелями, ведь более разных по характеру, по принципам людей трудно сыскать. И сейчас главное не напиться. Лукаш всегда был хитрее, изворотливее, беспринципнее, только умнее он никогда не был; поэтому самое главное не напиться и не провалить дело; подумать только, Лукаш сидит здесь, как восточный божок в кайфе, а человека с государственным умом, настоящего ученого с неограниченными научными возможностями загнали в Тмутаракань, на какую-то занюханную семеноводческую станцию. Надо сейчас не торопиться, действовать осторожно, исподволь, можно и от этого судака кое-что с пользой для дела узнать, успеть что-нибудь и предпринять. Такова оборотная сторона медали; к власти на всех этажах пришла воинствующая серость, лукаши и малоярцевы процветают и задают тон… Вон у него от удовольствия как рожа расцвела веснушками!
Петя с аппетитом принялся за золотисто-темноватый кусок сочной баранины, сдобренной легким, искрящимся вином и острыми пряными травами; Лукаш, бравируя, выпил еще рюмку коньяка, решив про себя на этом остановиться. Оба они лишь изредка перебрасывались незначительными фразами – серьезные действия, не желая портить удовольствие, не открывал ни один, ни другой. Благодушно поглядывая, Лукаш спросил о семье, и Петя не без скрытой гордости поведал о беременности жены: притушив остро вспыхнувший взгляд, Лукаш предложил выпить за продление и процветание славного элитарного рода Брюхановых, но его однокашник, хотя не был уверен, протестующе крепко стукнул ладонью по столу:
– Плохая примета – преждевременно пить… Тьфу! Тьфу!
Так и не притронувшись к спиртному, Петя выглянул из кабинетика и попросил у официанта чая; внешне сохраняя благодушие, Лукаш заказал бутылку сухого шампанского; Брюханов просто выскальзывал из рук и, конечно же, с появлением детеныша отдалится окончательно, ничем его тогда не проймешь.
– Статью-то захватил? – спросил Лукаш, рассматривая сквозь стекло искрящееся в бокале шампанское. – Выстроилось что-нибудь целостное?
– Посмотри, – кивнул Петя, протягивая через стол сложенную рукопись. – На мой взгляд, превосходно – законченная поэма, – добавил он сдержанно, и Лукаш неторопливо взял, развернул. У него хватило самообладания ничем не выдать себя; бегло просмотрев рукопись, он небрежно бросил ее на стол.
– Не понимаю, кажется, здесь стоит моя фамилия? Шантаж? К данному тексту я не имею отношения. Никакого! Откуда ты выкопал эту фальшивку? Вот не ожидал от тебя.
– Я тоже не ожидал ничего подобного, – ответил Петя спокойно, потянулся за рукописью, но Лукаш перехватил, свернул, сунул к себе в боковой карман.
– На свежую голову посмотрю, ведь ксерокс?
– Он самый, ксерокс, – подтвердил Петя, и взгляд у него потяжелел. – Такие шедевры надо знать, кем бы они ни были написаны. Откуда такая патологическая ненависть к России, ко всему русскому? Подлый политический донос, знакомый почерк! Вы ведь третий номер подряд печатаете подметные письма в адрес Обухова… Может, и это тиснете?
В лице Лукаша боролись выдержка, осторожность и желание досадить противнику, дать все-таки почувствовать свой размах, силу: убеждать, что добром их встреча не кончится, уже не было нужды, оба это и без слов понимали.
– А ты ведь провокатор, Брюханов, – отрывисто бросил, наконец, Лукаш, раздраженно отодвигая от себя фужер с шампанским.
– Ну, ради Бога, не петляй. Статейку-то тиснешь? – спросил Петя, продляя удовольствие казни, которой он расчетливо и безжалостно подверг своего однокашника, и ожидая, когда же, наконец, тот проявит себя. И Лукаш сорвался; в его красивом усадистом баритоне появились неожиданные скрипучие старческие ноты.
– Я бы напечатал, Брюханов, с большим удовольствиеем, – сказал он, – только не все от меня одного зависит. У тебя принципы, у меня принципы, что же ты обижаешься? Опять взялся за свои проповеди! Никого не убедишь, Брюханов, ваше время кончилось. Заладил попугаем – Россия, экология, гибель, грабеж! Да поди ты к чертовой матери, слышишь, и со своей Россией, и со всем своим выродившимоя, спившимся отродьем! Был русский народ, да весь вышел! – подавшись вперед, он говорил теперь свистящим шепотом, впившись в собеседника бешеными, побелевшими глазами. Поддразнивая, Петя осуждающе поцокал языком. – Не ухмыляйся, Брюханов, ваше время кончилось, кончилось! Забудь ты об Обухове, об этом демагоге. Он спекся, понимаешь, спекся! Его нет! Стране сейчас нужны стальные мускулы, а не чистый воздух и родниковая вода! Надо дело делать…
– Ну, а что ты дополнительно поведаешь старому другу о своей статейке? – спросил Петя примирительно, наваливаясь грудью на край стола.
– Повторяю, статья не моя! – повысил голос Лукаш. – А если напрямик, твой отчим сам виноват, разгласил важнейшую стратегическую тайну. Как все стало известно Обухову? Без тебя обошлось? Как бы не так! Чистеньким, хочешь быть? Не выйдет! Перестань психовать, мы же одни! Всему свой срок! Неужели не чувствуешь? Другое время у порога. Ты ведь талантливый человек, не пойдешь к нам добром, ну и пропадешь, погибнешь, сдохнешь! Кому от этого польза? Твоему будущему ребенку? Русскому народу? Да он и не заметит твоих подвигов, твоей муки, он давно уже в скотском состоянии, только и способен тянуть свою борозду… Мы…
– Слушай, Лукаш, а ты не того, не свихнулся от успехов? – поинтересовался Петя. – Мы! Я! Да кто вы такие? Откуда? Ты сам кто? И кто тебя уполномочивал объявлять войну целому народу?
Сильно тряхнув головой, Лукаш отрезвляюще выпил коньяку, и попросив официанта принести кофе, с тем же шалым огоньком в глазах подвел черту:
– Слушай, давай кончать бодягу, довольно потрепались… Надумаешь, позвони или приходи, всегда буду рад… Старик тобой всегда интересуется, спрашивает, чем ты занят.
– А если не приду? – спросил Петя, начиная впадать в какую-то странную апатию. – А если останусь при своем? Ведь у тебя в кармане действительно всего лишь ксерокс, болтается где-нибудь и оригинал. Возьмет и всплывет! Любопытно будет взглянуть на тебя и на твоего шефа… Ты, кажется, совсем забыл наш давний школьный уговор. Помнишь, я тебя предупреждал – еще раз полезешь, сам пожалеешь…
– А я бы тебе советовал почаще вспоминать судьбу отчима, – посоветовал Лукаш, смиренно опуская вспыхнувшие глаза. – Зачем нам умные люди во вражеской среде? Право, глупо… Да, да, глупо. Знаю, ты бы меня давно убил, ты меня ненавидишь, да вот кишка тонка. А я не побоялся, я давно это сделал, ты уже давно мертвецом по свету бродишь, и сделал это я. Я, понимаешь, я! Помню, помню наш школьный, детский спор.
Говоря, он медленно поднимался и нависал над столом, приподнимался ему навстречу и Петя. Оба старались сохранять спокойное, веселое выражение лиц, как будто Лукаш говорил в шутку, а его собеседнику это было приятно выслушивать.
Двойной удар – правой в подбородок снизу и левой ревущий, дробящий кости, в ребра был убойной силы; тяжелый стол качнулся, но устоял; Лукаша словно приподняло в воздухе, повернуло, и не успей он в последнее мгновение откачнуться назад, все бы сразу и кончилось. Падая, он отлетел к одному из задрапированных декоративных столбов косо ударился о него головой и тяжело соскользнул на пол, захлебнувшись коротким хрипом. Не в силах оторваться, Петя оцепенело следил, как кровь заливает Лукашу лоб, течет по шее, затем взял темную бутылку, из которой, пузырясь, ползло встревоженное шампанское, сделал несколько глотков прямо из горлышка, поставил бутылку обратно на стол и салфеткой брезгливо отер руку, В это время, загремев бамбуковым занавесом, раздвинув его, кто-то появился в проходе и сразу исчез, а Петя остался стоять, так же морщась и продолжая обтирать руку. Затем в проходе, гремя гирляндами бамбука, появились уже двое, и Петя, приглядевшись, в одном узнал бледного, испуганного старого своего крымского знакомого Юрия Павловича Долгошея.
– Вы? Приятная встреча, самое главное, своевременная, – сказал он, неуверенно растягивая слова. – Позвоните куда-нибудь, кажется, нашему общему другу требуется срочная профилактика….
И Юрий Павлович, в одну минуту оценив ситуацию, обегая взглядом лицо Пети, торопливо приказал кому-то у себя за спиной:
– «Скорую помощь», милицию… Без излишнего шума… Проходите, проходите, товарищи, – тут же бросил он повышенным голосом, отодвигаясь назад, и Петя вновь остался наедине с лежавшим на полу Лукашом; «скорая помощь» и милиция появились почти одновременно; врач быстро окинул взглядом Петю, продолжавшего стоять, привалившись плечом к стене, наклонился над Лукашом, повернул ему голову, заглянул в глаза, расстегнув сорочку, послушал сердце, пощупал шею, грудь и коротко сказал:
– Шок… кажется, сломано ребро… быстро, в машину!
В последний момент, когда Лукаша уже уносили, голова его качнулась, и Пете показалось, что их взгляды встретились и в глазах у Лукаша плеснулся ужас, а может быть, это ему только померещилось.
Оставшись наедине с двумя милиционерами, он, глядя на темневшую лужу крови на полу, в том месте, где только что лежал Лукаш, пробормотал:
– Жаль…
– Что жаль? – четко повернулся к нему худощавый следователь, приступивший к своей привычной работе, и Петя от внезапно охватившего его беспредельного чувства усталости не ответил, опустился на стул и отключился, он почти не слышал вопросов следователя; тот, бегая цепкими глазами по кабинету, по столу, по натекшей на полу луже крови, что-то быстро говорил второму помоложе в спортивной куртке и джинсах; тот, пристроившись к краю стола, быстро писал; третий стоял у выхода, пресекая попытки любопытных проникнуть в запретную зону. Все это смутно проходило мимо Пети как бы стороной, совершенно его не касаясь, но когда следователь, указав на бутылку с шампанским, в которой еще оставалось вино, спросил «этой?», он встрепенулся, непонимающе посмотрел следователю в глаза и отрицательно покачал головой, показывая сжатый кулак. Следователь удовлетворенно кивнул, давно уже определив для себя, что такие вот покладистые и тихие, как этот осанистый, хорошо одетый гражданин с отстраненным спокойным взглядом, на поверку выходят самыми трудными. Подчиняясь внутреннему голосу, он спросил у своего, показавшегося ему весьма странным, подследственного, что все-таки означает его вскользь брошенное «жаль», готовясь занести объяснение в протокол, но Петя не захотел услышать вопроса.
– Придется вас задержать, – следователь понимающе кивнул. – Ваша фамилия, имя-отчество, место жительства… работа?
Петя коротко и четко ответил, и ему стало не по себе; он подумал о положении жены, о матери, и на какой-то миг ему показалось, что все это происходит не с ним, а с кем-то посторонним, так нелепо и гадко все получилось. Самым дорогим и близким людям принес беду, горе, и в какой час! – думал он, в то же время где-то самой сокровенной, самой потаенной частью души считая себя правым, – по другому поступить он просто не мог. Подлость иначе не наказуема, теперь жалей не жалей, ничего не изменишь.
Словно из ваты, к нему пробился посторонний ненужный голос; его настойчиво, уже в который раз о чем-то спрашивал следователь, и, наконец, перед глазами прояснилось, и Петя различил перед собой чужое недовольное лицо.
– Что с вами?
– Ничего, я видел горы, – тихо ответил Петя, и, когда ему сказали, что нужно встать и идти, и молоденький, остроносый, в джинсах, записывавший со слов следователя, опустил ему руку на плечо, резким движением Петя освободил плечо и сказал: – Не надо, сам…
Выходя первым, он столкнулся о директором шашлычной, равнодушно скользнул взглядом по его мучнистому лицу, и с этого момента в нем случилась какая-то необратимая перемена, сразу отделившая его от привычного знакомого мира, и, хотя, несколько придя в себя, он жалел о случившемся и даже ужасался своему поступку, он опять-таки жалел и ужасался из-за матери, жены, племянника, сестры и, особенно, из-за деда, из-за того, что всем своим родным и близким он причинил боль, заставил их страдать и мучиться.
Особенно его угнетало сознание, что он не выполнил данного Обухову слова, даже копию рукописи Обухова из-за смерти отчима не успел передать деду, упустил возможность отправить пакет подальше от Москвы, а теперь кусай локти. Иначе он поступить не мог, Лукаш от него бы не отстал, вероятно, получил такое задание сверху, и жалеть не о чем, было досадно лишь, что нервы оказались ни к черту – сорвался. Лукаш отделался ушибами, правда, говорят, у него какая-то психическая травма, боится выходить на улицу, жаль, мало он ему врезал; следователь все чаще делает непонятные зигзаги в прошлое, спрашивает об отношениях с Обуховым. Отказавшись отвечать не по существу, Петя по недоброму короткому взгляду следователя как-то сразу и безошибочно понял – дело было не в стычке с Лукашом, а гораздо глубже, и ему предстояло пройти через неведомые пока обвинения. Он был уверен в одном – жалости и снисхождения ожидать не приходилось, на данном этапе он проиграл, и нужно было платить полной мерой. Он почти физически чувствовал жесткий, все сильнее сжимавшийся именно вокруг Обухова обруч; ему уже стали задавать совсем нелепые вопросы о заграничных связях академика, о его гостях, если таких он знает, и наконец вышли на Зежский спецрайон; у следствия был собран подробный материал о его жизни чуть ли не с детских лет. Петя запротестовал, возмутился и в ответ услышал тихий, сдержанный совет, что ему лучше самому рассказать обо всем, чем быть уличенным свидетелями и неопровержимыми фактами, и с этого момента он просто замолчал. В нем окрепла какая-то новая защитная сила, наглухо отделившая его от мелких и непонятных ему сейчас забот людей, а самое главное, от родных и близких, своими записками, уговорами, передачами заставлявших его страдать и мучиться сильнее всего. К нему пришла новая, высшая духовная жизнь, и истоки ее были в его общении с Обуховым. И эта его напряженная внутренняя работа, обретение чего-то самого важного и необходимого, день ото дня укреплялось, и он ни разу не пожалел о своем решении молчать обо воем, что касается Обухова, хотя ему и грозили, и сулили золотые горы. Томясь от неизвестности, он больше всего думал именно об Обухове; уже и зима подходила к концу, а следствию по самому, казалось бы, элементарному и простому бытовому хулиганству не было видно конца. В конце января двадцать седьмого в ночь Оля родила на рассвете сына; узнав об этом из записки матери, Петя ничего не почувствовал, и ему стало даже не по себе от своей черствости. С самого утра его увели на допрос и продержали несколько часов; вечером допрос повторился, и разговор опять упорно вертелся вокруг Обухова, вокруг появившихся в западной прессе сведений теперь уже об аресте Обухова, якобы за инакомыслие и за выступления против правительства. Следователь напрямую спросил, кто мог передать эти сведения в западную прессу.
– Почему вы меня об этом спрашиваете? – в свою очередь спросил Петя, потирая колючий подбородок. – Я у вас уже несколько месяцев и, естественно, ничего передать не мог. Не знаю, кто мог это сделать…
– А предположить хотя бы примерно? – последовал новый вопрос.
– Тем более предполагать в таком деле я вообще не намерен, – еще суше ответил Петя и замолчал, думая совершенно о другом, стараясь представить себе Олю с ребенком, но последующие слова следователя заставили его с неожиданным интересом включиться в разговор.
– Если я правильно понимаю ваши слова, Иван Христофорович пропал? – спросил он с недоверием. – Сбежал? Какой молодец! – не удержался Петя и засмеялся как-то по-детски искренне и задорно.
Следователь, пожилой и опытный, смотрел на него поверх очков и ждал; дело из пустякового перерастало в архиважное, государственное, верха начинали нервничать, потихоньку давить, и следователь, бесстрастно дождавшись, пока Петя успокоится, спросил:
– Что же дальше, Брюханов?
– Неужели вы думаете, что академик Обухов может бесследно затеряться? – искренне удивился Петя. – Если он уже решил скрыться, вам его будет очень трудно найти, гражданин следователь… а возможно, его вообще выкрали. Кто знает, вероятно, он сейчас где-нибудь в Париже или Лондоне. Он один стоит многих наших секретов, вместе взятых…
– Вы не хотите нам помочь, Брюханов?
– Не могу, – уточнил Петя, откровенно радуясь. – Если бы мог, категорически бы отказался. Я бы сам хотел узнать, что случилось, это один из самых дорогих мне людей… А может быть, его просто… устранили? А теперь вот усердно ищут?
– Брюханов! Не забывайтесь! Вы, разумеется, из породы шутников. Однако дружески советую вам не переступать допустимый предел.
– Если дружески, спасибо за совет.
Впервые Петя видел у сдержанного, много и опытного следователя какую-то иронически поощряющую улыбку; Пете показалось, что его чисто случайное предположение попало в цель; он заметно побледнел и теперь уж был сам готов продолжать любой разговор, лишь бы выведать хоть крупицу информации, но следователь прекратил допрос, отправил подследственного назад в камеру, и теперь для Пети начались мучительные, какие-то нескончаемые дни. Необходимо было снова найти защитную грань от внешнего мира, оказавшуюся столь хрупкой, отделить себя от всего остального мира и тем спастись. Однако его больше не трогали, никуда не вызывали и не допрашивали; через три недели совершенно неожиданно для него состоялся суд. Утвердившись в своей мысли, замкнутый только в себе, он убедил жену на суд не приходить, и ему было лишь трудно выносить присутствие матери; стараясь не смотреть в ее сторону, он все время помнил о ней, и это ему очень мешало. Лукаш, взяв справку о болезни, на суд не явился, Петя от последнего слова отказался и, выслушав приговор, почувствовал облегчение, почти радость, и, когда его выводили, он отыскал бледное лицо матери и благодарно улыбнулся в ее сторону. Перед отправкой на этап ему разрешили свидание с родными; пришли мать, сестра, жена, оставив ребенка под надежным присмотром тетки; Аленка долго настаивала показать Пете маленького сына, затем отступила, сдалась; время было весеннее, сырое, и по Москве гулял какой-то новый усовершенствованный вирус гриппа. Петя похудел, но выглядел спокойно, успокаивал женщин, шутил и просил передать деду его непременное требование обязательно дождаться внука, три года, из которых почти семь месяцев уже промелькнуло, пройдут мгновенно. Аленка улыбалась через силу, а Оля, несмотря на горе, освещенная внутренним светом материнства, напоминала ему Крым, охватившее их тогда летящее несбывшееся чувство полета, восторга и любви, и он, стараясь не выдать тоски, бодро говорил какие-то первые попавшиеся ненужные слова – им никго, тем более сам он, не верил.
Вернувшись домой уже часа в четыре, Оля, не отвечая на расспросы Анны Михайловны, бросилась к сыну и, только увидев его, с начинавшими обозначаться темными бровками, с пустышкой во рту, спокойно спящим в кроватке, бессильно опустилась рядом на низенький стульчик и беззвучно заплакала.
– Мне там вдруг показалось, сына у меня тоже больше нет, – сказала она утешавшей ее тетке.
– Не говори глупости, – стала успокаивать ее Анна Михайловна. – Никто теперь его у тебя не украдет… Это ведь такое счастье, Оленька! Время проскочит – не заметишь. Что говорит адвокат насчет обжалования?
– Не знаю, все взяла на себя Елена Захаровна, – ответила Оля, не отрываясь от хмурого личика спящего сына. – Твое главное дело, говорит, ребенок, я все необходимое сделаю сама. Я так, тетя, испугалась, силы меня оставили, боялась, не доберусь…
– Глупая, не плачь, не томи себя попусту, молоко береги! – проворчала Анна Михайловна, пробуя, нагрелся ли утюг, и принимаясь за пеленки. – Ты еще плохого не видела… Бога не гневи, Ольга! Иди развесь белье, я там выполоскала.
Поздний звонок в дверь заставил их испуганно переглянуться, Анна Михайловна осторожно опустила утюг на подставку, решительно вышла в прихожую и, не отзываясь, посмотрела в глазок; Оля шагнула вслед за нею и встала рядом, готовясь к любым новым неожиданностям.
– Женщина, – тихо сказала, оглянувшись на нее, Анна Михайловна. – Богато одетая… Ишь, шуба до пят… Взгляни сама.
Оля наклонилась к глазку и, сильно бледнея, выпрямилась.
– Лера Колымьянова? Зачем?
Звонок настойчиво раздался вновь, и Анна Михайловна, помедлив и не добившись ничего от племянницы, открыла и сразу, едва встретившись глазами с пришедшей, насторожилась.
– Я хотела бы увидеть жену Петра… Петра Тихоновича Брюханова… простите, мне это очень нужно, – тут же добавила она и, увидев Олю, как-то неуверенно-жалко улыбнулась ей. – Здравствуйте, Оля… вы меня не узнаете? Можно войти? Я всего лишь на несколько минут, не задержу…
– Входите, – пригласила Оля, – Конечно, я вас помню. Вы ведь Лера Колымьянова?
– Да, да, – торопливо остановила ее Колымьянова, не сводя глаз с Оли и в то же время какой-то далекой памятью узнавая большую брюхановскую прихожую и даже огромное старинное зеркало напротив двери в резной оправе из черного дерева, с замутившимся пятном зеркального стекла в верхнем правом углу. Обрывая молчание, начинавшее тяготить всех троих, Оля предложила присесть тут же в холле, и Колымьянова, все с той же неуверенной полуулыбкой поблагодарив, осторожно опустилась на самый краешек одного из двух, все тех же громадных бархатных кресел, когда то темно-коричневых, а теперь вытертых до рыжих пятен.
– Я знаю, вы меня ненавидите, – сказала Колымьянова, не обращая внимание на присутствие Анны Михайловны, втайне встревоженной происходящим, – но я не могла, я должна была прийти,
– Ваша истерика на суде очень повредила делу… Что вам надо? – спросила Оля, начиная приходить в себя от неожиданности.
– Я сама не знаю, как это получилось, – тихо ответила Колымьянова, по-прежнему не отрывая глаз от лица Оли, и ее голос стал глуше. – Но вы сами представьте – у Лукаша действительно что-то ужасное… Он один совершенно не выходит на улицу… а если его вытащишь, липнет к стенам, врачи говорят, какой-то странный синдром… забыла.
– Меня не интересует Лукаш, – сказала Оля, и в голосе у нее прорезалось что-то настолько жестокое, непрощающее, что даже Анна Михайловна испугалась. – Вы здесь совсем не из-за Лукаша, не лгите.
– Да, – призналась Колымьянова, меняясь в лице и с трудом отрываясь от кресла. – Вы, конечно, вправе указать мне на дверь, я что-то плохо соображаю… Простите, я не могла себя удержать… Разрешите мне взглянуть на сына Петра Тихоновича. Только взглянуть!
– Нет, нет, ни в коем случае, он спит, он нездоров, я не могу рисковать, – сказала Оля, стягивая ворот ситцевого халатика у себя на шее. – Всего хорошего!
– Не волнуйтесь, вам сейчас вредно. Вы правы. Я так и думала. Ухожу, ухожу! не беспокойтесь, – заторопилась Колымьянова, собираясь с силами, шагнула к двери и, не оглядываясь, вышла.
Тщательно заперев за нею все замки и запоры и накинув цепочку, Оля, не отвечая на вопросы тетки, бросилась в комнату к ребенку и, увидев его, все так же крепко спящим, опустилась на колени перед кроваткой и забылась в облегчающих слезах.
19
Позвонив уже в одиннадцатом часу вечера и увидев перед собой знакомое постаревшее лицо со светлыми дерюгинскими глазами, с метнувшейся в них болью, Денис, словно внезапно потеряв дар речи, лишь беспомощно топтался на коврике перед дверью и растерянно улыбался.
– Денис, – укоризненно покачала пышной, теперь уже совершенно седой головой Аленка, – не может быть! Денис – ты? Неужели ты? Откуда? Какой красавец стал! Боже мой, даже не сообщил. Входи скорей… Ну, хоть бы словечко! Что же ты в чемодан вцепился… Поставь, здесь никто не возьмет…
Аленка хотела насильно взять чемодан из рук внука, но он осторожно прислонил его к стене рядом с встроенным шкафом; Аленка обняла его, едва дотянулась до головы, потрепала буйную шевелюру, и внук засмущался еще больше.
– Ну, ну, бабуль, ну что ты? – пробубнил он звучным баском. – Ну, ладно, ладно, как вы живете-то? Бабуль, слушай, перестань, не плачь, я тебя не узнаю… Случилось что-нибудь? Нет, что же это такое, ты же совсем белая…
– Время пришло, выкрасило, – сказала Аленка, утирая слезы. – Ты не получал моего письма? Совсем ничего не знаешь? И деду не написал?– удивилась она. – На кого же ты все-таки похож? На деда Захара?
– Бабуль, ну перестань, в самом деле, – засмеялся внук. – Какая разница, на кого я похож? Сам на себя!
– Глаза у тебя определенно в нашу, дерюгинскую породу… а брови – брюхановские, руки, пожалуй, брюхановские…
– Ну, бабуль, ты прямо как на конном заводе, – опять не выдержав, засмеялся, он, сверкнув сплошным рядом зубов; обняв ее за плечи, он насильно усадил ее, тут же в прихожей, на маленький диванчик, скрипнувший под непривычной тяжестью. – Ну, бабуль, ну, честное слово, как тебе не стыдно, разревелась, как маленькая.
– Сейчас, сейчас пройдет… Мне не стыдно, а вот тебе не стыдно? За два года – четыре письма!
– Ну, не умею я писать письма! О чем писать-то? – защищался внук. – Не умею писать письма, не люблю, вот так, только чтобы время занимать…
– Погоди, отцом станешь, поймешь, о чем мог бы написать с границы, – сказала Аленка. – Что же это я! От радости голову потеряла… Ты же с дороги. Иди в свою комнату, располагайся… Там твой старый диван, фамильный, брюхановский, сейчас как раз по тебе. Ванна напротив… ты не забыл? Давай, я на стол соберу… Что там есть в холодильнике… Ну, иди, не теряй времени.
Как только за внуком закрылась дверь, Аленка, прикрыв глаза, сильно сцепила руки; от напряжения виски ломило, она вдруг ясно увидела перед собой то, о чем запрещала себе вспоминать и думать всю жизнь; юношески стройная, перетянутая ремнями высокая фигура внука подернулась зеленым мраком; загорелая сильная шея, затылок… она чуть не задохнулась от специфического запаха грязных, заскорузлых от крови и гноя бинтов, от смрада разлагающегося заживо тела…