Внезапно встревожившись, лесник, торопливо присев, стал рассматривать одну из задних лап матерого зверя и неразборчиво что-то бормотать и даже изумленно восклицать.
– Ты знаешь, чужой забрел, не хозяин, – задумчиво сообщил он, несколько погодя. – Видать, спугнули лесной стройкой, такое наворотили, кого хочешь выживут… Ну, этого шатуна надо проучить с резоном… житья от него не станет… ну, ну, голубчик… То-то, я гляжу, загривок у него вроде потемнее…
В руках лесника появилась длинная, смотанная в аккуратные кольца веревка; Петя с уважением смотрел, как дед ловко и быстро, в пять-шесть петель стянул лапы зверя, еще раз внимательно прощупал узлы и остался доволен. Вручив один из концов веревки внуку, он коротко бросил:
– Давай захлестывай через плечо… Потянем его с пасеки долой… давай разом, взяли! Ну-у, по ошли!
Невольно подчиняясь, Петя стал тянуть вместе с дедом, и когда они, изо всех сил упираясь, оттащили медведя метров за сто от пасеки, Петя покрылся липкой испариной, по лицу градом катился крупный пот. Тяжело отдуваясь, он привалился к дереву, вытер лоб.
– То-то, безделье да пьянка, – безжалостно припечатал лесник, присаживаясь у туши зверя и что-то делая с веревками, заводя один конец от стянутых передних лап к березе и закрепляя его там. С нарастающим интересом наблюдая, Петя никак не мог отдышаться, тяжело, со свистом втягивал в себя воздух. – Вот она, ваша городская жизнь, других горазды учить. Молодой, здоровый мужик, не серчай уж, зарос жиром, как боров, сердце в жиру, где уж тут не задохнуться…
Внук обиделся, промолчал, и лесник, закончив свое дело, выбрав место, присел отдохнуть; посапывая, Петя пристроился рядом, осматриваясь, – лес успел наполниться солнцем, птичьими голосами, звеневшими теперь со всех сторон.
– Парень теперь пол-леса обегал, а хозяина, может, и вовсе нет, чужак его поломал, вишь, наш-то онедужел от годков, а этот пан в самой силе, – кивнул лесник в сторону зверя. – Набрел на чужое добро, наглотался и сопит… Вот так-то, – добавил лесник, отстраненно глядя перед собой. – Еще пора не приспела, – теперь значительно и медленно, вкладывая в свои слова особый, только ему самому известный смысл, продолжал он. – Денис зелен пока, главного не смыслит… Ты, Петр, когда с пьянкой кончишь? – неожиданно круто сменил он разговор, – Видишь, лежит, а ведь зверь-то серьезный, видишь, что от зелья-то происходит. Чего ты ее хлещешь? Ты всю ее все равно не выпьешь, сколько ни тужись, она тебя поборет… Красивый, умный мужик, здоров, мозги на месте, племяшу дороженьку показываешь? Фамилию пакостишь…
– Опять пример! Фамилию пачкаешь! Не обещал я никому отцовские погоны всю жизнь таскать. Я свою жизнь живу, понимаешь, свою жизнь, и никому ничем не обязан! Из-под отцовского обвала еще не могу выбраться. А мне вон уже куда за тридцать! Везде его память, везде он, а я, я? Где я? Только узнают, и сразу другое отношение – вот, мол, пигмей… Куда гусь с лапкой, туда и рак с клешней. И потом, дед, об отце все чаще высказывают иное мнение, приходится учиться смотреть в лицо жизни весьма прямо. Нет, дед, ты и близко не представляешь современный город, его лабиринты и тиски, завидую я тебе, дед, оттого, что ты свободен совершенно, тебе никому ничего не надо доказывать! Ты, дед, счастливый! Ты формулу жизни открыл, стал выше всех философий… Дед, ну, скажи, что ты раскопал? Поделись секретом, мне очень нужно!
– Нет у меня никакой захоронки, Петр, – сказал лесник, ощущая ответный холодок в душе, – так далеко они друг от друга сейчас находились. – Только как тебе понять? Разные мы, разные у нас жизни… Ты вот не поверишь, а главного-то я как раз и не знаю, может, оттого жить интересно, всякое мерещится, вроде остатный разок копну – самое главное за хвост выволоку, упокоюсь… Ты вон какие науки одолел, а все слепой кутенок. Тайна в самом человеке запрятана….
– Дед, а дед…
– Погоди-ка, Петр, не время, гостек наш прочухивается, – оборвал лесник, и в самый раз; содрогнувшись всей своей массой, медведь глухо заворчал, дернулся и некоторое время еще лежал спокойно, приходя в себя. Внук с дедом ждали, изредка, шепотом перекидывались каким-нибудь замечанием; трудно и мучительно отходя от своего беспамятства, зверь никак не мог понять, где он, что с ним приключилось и почему ему не подчиняются лапы. Он ужо давно уловил запах опасности, лишь инстинкт и богатый опыт заставляли его притворяться и сдерживать себя – ведь он никак еще не мог определить главной опасности, и только различив скошенным глазом силуэты людей, он рванулся, пытаясь встать; веревка, опутавшая ему ноги и умело заведенная за ствол березы, осадила назад, и он ударился всем телом о землю. Тогда к нему пришел нерассуждающий ужас, он стал биться, судорожно дергаться, в спутавших его веревках, тоненько хрипеть и хрюкать. Такого жалкого голоса Петя от сильного матерого зверя не ждал и наблюдал с невольным любопытством и жалостью за катавшейся и бившейся беспорядочно тушей, готовый в любой момент удариться в бег; Пете казалось, что веревки вот-вот лопнут. Он часто поглядывал на деда, продолжавшего не отрываясь смотреть на зверя, на его попытки освободиться, и ему начинало казаться нечто невероятное: и дед и зверь как бы слились в одно целое. Петя чертыхнулся и потряс головой – дед разделился с медведем, начинавшим обессиливать; зверь больше не ревел и не хрюкал даже, а, задыхаясь, жалобно стонал. Из пасти у него била грязная пена, лапы дергались уже совершенно беспорядочно.
Лесник встал перед мордой зверя, и Петя, стараясь ничего де упустить, тоже невольно придвинулся ближе.
– Так-то, гостек, – тихо попенял лесник окончательно выбившемуся из сил зверю, неподвижно и затравленно глядевшему маленькими бурыми глазками. – Будешь, шатун, разбойничать? Уж по нужде бы, а то ведь от прихоти ломить… Нехорошо, так-то мы с тобой жить не столкуемся… Тебе лес нужен, мне нужен, вот и давай по-соседски ладить…
Тут лесник еще шагнул вперед и, остановившись перед самой мордой зверя, молча присел, словно собираясь развязать своего косматого пленника.
– Дед, не сходи с ума! – закричал Петя, но лесник далее не оглянулся и несколько раз стеганул зверя, норовя попасть по ушам, тоненькой лозинкой; медведь взревел, захрюкал, его тело выгнулось, забилось, морда метнулась к человеку, и до Пети дошел душный, смрадный запах испражнений.
Лесник встал, отбросил хворостину и, окликнув замершего от изумления внука, вместе с ним отошел от зверя к дереву с захлестнутым за него вторым свободным концом веревки. Он подхватил этот конец и сильно дернул; тотчас петли, опутывающие лапы и голову зверя, соскочили, но медведь, оказавшись на свободе, по-прежнему не шевелился, как бы ничему уже не веря. Лесник, с усмешкой приставив ладони ко рту, оглушительно гукнул, и зверь, в одно мгновение прянув, вертанулся волчком и, ошалев от неожиданной свободы, бросился прямо на людей. Петя шарахнулся за дерево, медведь же, круто изменив направление, нелепыми скачками, ежесекундно оглядываясь, умчался в чащу леса.
– Больше не припожалует, теперь ему до конца наука, озоровать не станет, умен лесной мужик…
– Ну, дед! – выдохнул Петя, с трудом приходя в себя, и лесник, взглянув на заметно побледневшего внука, на его взмокший лоб, засмеялся.
* * *
Денис вернулся лишь на третьи сутки к обеду, Петя успел побывать и у лесничего в Зежске, проведя с пим чуть ли не целый день, и у Провала, и у самой границы запретной зоны с дозиметром, взял там в разных местах воды и почвы для проб, набрал грибов и мхов (здесь не обошлось без скупых осторожных намеков и указаний Воскобойникова) и теперь, украдкой от лесника запаковав все в специальные футляры и емкости, а затем в чемодан, ждал лишь возвращения племянника. Заметно похудевший и неразговорчивый, Денис не стал ни о чем рассказывать, лишь хмуро, с плохо скрытой неприязнью поздоровался, выпил почти целый кувшин молока и завалился спать; лесник успокоил обидевшегося было Петю, приехавшего в такую даль ради племянника, посоветовал ему не торопиться, сказал, что характер у парня мужицкий, дна не достанешь, уж если что в голову втемяшилось, никаким обухом не вышибешь, и разговор между дядей и племянником состоялся только на следующий день. Они встретились к вечеру, за полдником, ели кислое молоко с рассыпчатой картошкой, затем свежий мед с пирогами и пили чай; поглядывая на хмурого правнука, лесник не выдержал, спросил, как там поживает хозяин и не передавал ли он старым знакомым поклона; Денис, и глазом не моргнув, широко улыбнулся, сунул кусок пирога в мед, заинтересованно наблюдая за свисавшими с него тягучими янтарными нитями, затем с удовольствием отправил в рот.
– Не заедайся, дед, – сказал он миролюбиво, отхлебывая чай. – Я его все равно достану…
– Знаешь, ты, парень, тоже не очень заносись. Два дня тому у нас на пасеке кто-то другой побывал, не хозяин. Всю ночь прогостил, – сообщил лесник, посмеиваясь. – Чужак забрел… Мы его с твоим дядькой ночь напролет угощали… Под утро взмолился: отпустите, говорит! Ну, ступай, гостек, ладно…
– У вас тут такие чудеса, расскажи в Москве, ни за что не поверят! – не удержался и Петя, поймав на себе быстрый взгляд племянника. – Однако об этом после. Я здесь по просьбе бабки твоей Алены, мы все твои родные, хотели бы, как это водится, помочь тебе определиться…
– Немедленно отправляться в Москву и поступать в университет? – смиренно предположил Денис, опустив глаза в блюдо с медом.
– Самое лучшее было бы, самое лучшее! – подхватил Петя, стараясь не обращать внимание на проскользнувшее в голосе племянника раздражение. – Время гнилое, нужны сильные, честные люди, ты даже не представляешь, какая везде борьба. Вон академика Обухова совсем замордовали… Ты хотя бы слышал, что творится у тебя под носом, в Зежских лесах?
– Строят закрытый объект, – сказал Денис. – Дальше Провала никому из местных хода нет. Наверно, какая-нибудь ракетная база… Говорят, шахты в километр глубины… Что ты так смотришь, дядя?
– Думаю… Через десять – пятнадцать лет ты мог бы подхватить и понести дальше идеи того же Обухова… Ты же любишь природу, а ему так нужны помощники.
– Слишком много идей и слишком мало дел, – опять не согласился племянник, и теперь в его словах прозвучала откровенная издевка. – Не хочу я никаких идей, осточертело. Хочу просто жить.
– Просто жить ты не сможешь, – пошел в наступление Петя. – Ты со своей бабкой поговори, она тебе объяснит, что значит разбуженный интеллект.
– Откуда ты знаешь, что я могу? И потом, я решил идти в армию, дядя, – сказал Денис, – вернусь, поглядим…
– И угодишь прямехонько в какой-нибудь еще один Афганистан, – подхватил Петя.
– И великолепно! Сам попрошусь! Там хоть настоящее дело будет, или ты, или он, – сказал Денис, стараясь не смотреть в сторону лесника, с большим вниманием слушавшего разговор и еще ни разу не подавшего голоса, затем вскочил и хлопнул дверью.
– Ты же считаешь себя взрослым человеком, Денис! Пожалуйста, вернись! – крикнул вслед ему Петя и обрушился на молчавшего по-прежнему лесника: – Ты вырастил законченного эгоиста, дед, пожалуйста, пример налицо!
Денис, еще слыша сердитые голоса, прошел к колодцу, посидел на краю колоды и решил спать в сарае, на сеновале; бесцельно побродив по кордону в сопровождении Дика, повалявшись в траве и несколько остыв, он все-таки не выдержал и вернулся в дом; в комнате, где остановился дядя, все еще разговаривали, и он, решительно толкнув дверь, вошел. Дед и внук разом повернули к нему головы, замолчали и глядели как-то странно.
– Вот, наш московский родич просит довезти его до бетонки, уезжает, – сообщил лесник, указывая на стоявший перед Петей на табуретке раскрытый чемодан. – Беда с вами… вы же разные люди… как же собираетесь вместе жить?
– Не надо, дед, – попросил Петя, комкая тренировочный костюм и заталкивая его в чемодан. – Мы ведь обо всем договорились… Приедет таксист послезавтра, отдашь ему деньги – двадцать пять рублей оставляю.
Лесник помедлил, опять избегая глядеть на Дениса.
– Раз так, пойду запрягать…
– Могу отвезти на мотоцикле прямо до станции, – неожиданно предложил Денис, опустив голову.
– Нет, с тобой я не поеду, – холодно и вежливо отказался Петя. – Мне с дедом надо еще поговорить.
– Я тебя так сильно обидел? – спросил племянник, быстро взглянув исподлобья, и в глазах у него вспыхнуло тусклое, тяжелое золото, но Петя, отметив силу этого, уже мужского, требовательного взгляда, выдержал и смотрел прямо.
– Нет, Денис, обидеть меня ты не можешь. Просто мы стоим на разных уровнях, нам не о чем разговаривать.
– А если я попрошу прощения, дядя? – сказал племянник, не отводя от Пети по-прежнему требовательного взгляда.
– Во-первых, ты мог извиниться и без моего на то позволения, – сказал Петя с некоторой иронией, – а во-вторых, я все равно уеду. Мне нужно быть у Обухова.
– Ну, дядя, прости, а? Ну, вожжа под хвост попала, ну, давай поговорим, а? – просил Денис, подступая все ближе, уселся рядом и как-то по-мальчишески, по-щенячьи ткнулся Пете в плечо.
Тут Петя бросил свой чемодан, взял племянника, вымахавшего чуть не под потолок, за плечи и, встряхнув, пристально заглянул в глаза.
– Я действительно должен ехать, – сказал он. – Я нужен там, вырвался буквально на три дня, тебя прождал. А с тобой, как видишь, щей не сваришь. Обухов, наверное, нервничает. У него очень, плохая полоса сейчас. Я должен быть там. Хорошо, отвези меня на станцию, пусть дед отдыхает, до поезда поговорим. И, пожалуйста, будь добрее, внимательнее к близким, к матери, а? – попросил Петя. – Ей очень не повезло, теперь совершенно одна, вернулась в Москву и одна… Сняла какую-то комнатенку в коммуналке, не захотела вернуться в отцовский дом. Не хочется никаких прежних связей, я ее понимаю… Она деда вот ненавидит, говорит, отнял у нее сына, тебя то есть. Хорошо ли так жить? В ненависти. Сейчас разменивает с бывшим мужем квартиру. Почему же не ответить хотя бы на ее письмо? Здоровый, сильный, умный, образованный юноша… Зачем такая жестокость?
Лесник вновь попытался уговорить внука переночевать и ехать на рассвете, но того уже нельзя было остановить, и он твердил о необходимости поспеть к ночному московскому, чтобы утром быть в Москве.
– Не сердись, дед, – попросил Петя. – Я бы и сам здесь с удовольствием погостил. Денис, кажется, и без нас справится, парень мне нравится, не надо его больше дергать. Молодец ты, дед! Прощай, береги себя, ты всем нам нужен, дед, очень нужен…
– Ладно, нечего языком чесать зря, решил уезжать, шевелись, пора.
Стрекот мотоцикла растворился и затих в негромком шуме ветра, и лесник облегченно вздохнул; накурили, надымили и были таковы.
– Вот так-то, Дикой, – пожаловался он, наполняя про запас колоду водой. – Поди их, теперешних-то, раскуси… Не признают ни черта, ни Бога… Ну, хорошо, нашего-то зеленопузого еще, того, шибануло, а этот? Голова сивая… На ночь-то глядя переть… Наш ветрогон потрясет его напрямую, по глухой дороге… Палку бы потолще, по горбу одного да другого!
Услышав про палку, Дик, внимательно слушавший хозяина, посмотрел по сторонам; кругом все вроде было в порядке, пофыркивал неподалеку конь, припозднившаяся Феклуша доила корову, и в подойник били звонкие струи молока. Дик привык верить хозяину безоговорочно; он встал и пошел вокруг кордона по ветру, но и лес был сегодня спокоен, чувствовалась лишь прибывающая тяжесть летней быстрой ночи. Дик давно уже привык, что люди в его жизни на кордоне появлялись и пропадали, некоторые исчезали совсем, некоторые возвращались; незыблемым и постоянным оставался на кордоне лишь сам хозяин, и это было вечным, все остальное Дика не касалось, но он все ж вышел к воротам, осторожно, издали принюхиваясь к дороге, сел и, насторожив уши, пытаясь разобраться, что происходит, вслушался – замиравший ноющий звук мотоцикла доносился откуда-то с непривычной стороны. И пес не ошибся – Денис и в самом деле повез сосредоточенно ушедшего в свои мысли дядю ближайшей дорогой, минуя автостраду, через проселки, и уже часам к двенадцати ночи они вывернули к одной из окраин Зежска, к так называемой Пушкарской слободе – теперь до вокзала оставалось минут двадцать. В эту сторону город еще не начинал строиться, как было сто или двести лет, так все и осталось: тихое кладбище, старый стрелецкий шлях в разрушившихся от древности ветлах, ракитах и тополях; его раз в году ровняли грейдером для связи с десятком вымирающих деревень и поселков, и в любой даже небольшой дождь он превращался в непроходимую трясину. В таких небольших среднерусских тихих городах, вроде Зежска, в глубинке, в самом центре России, цивилизация, несмотря на огромные заводы под боком и наращивание мощностей производства, обрывалась неожиданно, точно ее обрубали: и завод большой дымит вовсю, и рабочих хватает, и улицы есть хорошие, асфальтированные, и освещение на уровне, и автострада, бетонка, как ее называют, проложена уже после войны, а сверни на десять – двадцать шагов в сторону и погружаешься во все тот же российский библейский мрак, во все то же бездорожье, раскисшую по колено грязь на шоссейках и проселочных дорогах, видишь все тех же понуро бредущих из города в плюшках, кацавейках и резиновых сапогах баб с неизменными мешками через плечо и клеенчатыми неохватными сумками. Если повезет, высветлится где-нибудь нарядная кровля, напомнит о старых благословенных временах крестьянского изобилия, шумных ярмарках, осенних свадьбах, престольных гуляниях, кулачных боях, когда одна слобода грудью вставала против другой, – одним словом, ничто подобное уже ни разу не возвращалось и не возвратится, как, впрочем, ничто в жизни не возвращается и не повторяется.
Размышляя таким образом, Петя стоически выдерживал фантастическую тряску, вихляние и подскакивание, стараясь не разжимать от греха крепко стиснутых зубов и тем более не разговаривать и умудряясь еще придерживать чемодан, в любую минуту готовый вывалиться из кузова коляски; племянник оказался весьма темпераментным водителем, и Петя всю дорогу про себя чертыхался, серьезно опасаясь оказаться где-нибудь на обочине с переломанными ногами или вывороченной шеей.
Навстречу надвинулась громада старых тополей и ракит вдоль старого шляха, мелькнули какие-то огни. Денис, резко подминая затрещавшие кусты, свернул в сторону, выключил свет и остановился среди зарослей.
– Тихо, тихо, – услышал Петя его предупреждающий голос. – Выходи, дядя, давай, помогу… давай сюда вот, сюда… Сюда, за куст…
– В чем дело, Денис… мы же опоздать можем…
От города стремительно накатывалась лавина огней, рев тугой волной ударил в уши. Первым мимо с утробным воем промчался тяжелый мотоцикл, за ним волочился на металлическом тросе закрытый гроб, вихляясь, подскакивая и переворачиваясь с боку на бок на ухабах и рытвинах; за ним лихим эскортом мелькнуло еще с десяток машин разных калибров, с молчаливо застывшими в седлах темными фигурами, и все исчезло за ближайшим пригорком, только гул и вой, постепенно удаляясь, еще некоторое время немилосердно терзали уши.
– Чуть было не влопались, – негромко, как бы еще опасаясь, с явным облегчением сказал Денис, стащив шлем и вытирая рукавом взмокший лоб. – Ну, была бы история…
– Объясни мне, наконец, что это такое? – Петя тоже невольно понизил голос.
– Ничего особенного, выполняет свои ритуалы черная гвардия… Одним словом, резвятся мальчики. Ну, черная гвардия Сталина, – пояснил племянник. – Появилась такая… у наших, у зежских, сейчас гостят соратники из Холмска и Смоленска… а может, и из Москвы…
– Ты всерьез? – искренне не поверил Петя, хотя раньше и слышал о каких-то возникших в последние годы беспутных, почти подпольных организациях молодежи; сейчас он никак не мог отделаться от мелькнувшего мимо видения – прыгающего гроба, черных силуэтов мотоциклистов. – Гроб настоящий?
– Не только настоящий, думаю, с покойничком, – неохотно процедил племянник. – Вот только не знаю, как они их выуживают. Говорят, самых знатных… Сторожа на кладбищах от них как от чумы бегают. Садись, дядя, поехали… в самом деле опоздаем…
– Но такого не может быть! – не поверил Петя. – А милиция? Это ведь безнравственно!
– Милиция их боится, – уронил Денис, приободрившись. – У них все на автоматике, моторы стоят автомобильные, отщелкнул на ходу гроб, попробуй возьми его, догони… Садись, дядя, опоздаем…
– Но зачем?
– Скучно жить, – племянник включил зажигание; через полчаса они попрощались на пустынном ночном перроне, молча и отстраненно, словно им было неловко друг перед другом и нечего сказать. Поезд уже тронулся, Денис пошел рядом с вагоном, провожая глазами все чаще мелькавшие окна, затем сел на подвернувшуюся скамью, а Петя, тем временем устраиваясь, ворочался с боку на бок на своей узкой боковой полке, никак не мог успокоиться; фантастическая сцена с кавалькадой мотоциклистов и гробом не шла из головы. Хорошо, что наконец хоть отношения с Олей прояснились и обрели стабильность, теперь они вместе на законных, как говорится, основаниях, и хотя прежней, почти убивающей страсти и в помине не осталось, появилась ровная и постоянная потребность друг в друге, в теперешней неустойчивой жизни, это, пожалуй, дорогого стоит.
Несмотря на внешнюю тишь да гладь, на все разговоры о миротворчестве, внутренняя атмосфера в обществе накаляется, озлобленных и неверящих ни в Бога, ни в черта становится больше и больше. Лукаш в своем журнальчике из номера в номер пощипывает академика Обухова и его институт, отчим становится суше и философичнее.
За всю ночь он так и не сомкнул глаз; он неотступно чувствовал какую-то надвигающуюся беду, но даже приблизительно не мог представить себе, насколько вовремя он поспешил возвратиться в Москву; Оля, начинавшая все больше раздаваться и ходившая с неуловимой грацией и осторожностью беременной женщины, попросила тотчас после приезда позвонить Обухову и матери.
Через месяц Денис ушел в армию, и на кордоне сразу же все переменилось, притихло и погасло; как то уж очень скоро зарядили тягучие осенние дожди, монотонно шелестевшие сутками; осень проползла блеклая, неяркая и безрадостная, хозяин залег на этот раз на зимовку у Провала. Лес и дороги завалило глубокими, в сажень, снегами, даже к скотине, дать ей корму и напоить, приходилось пробиваться с трудом; весной кордон почти на месяца оказался отрезанным половодьем от остального Божьего мира, затем вода схлынула, и земля в одночасье задымилась первой зеленью, запестрела ярким весенним цветеньем; лесника стали томить одиночество и сомнения. С месяц или больше он крепился и, наконец, бесповоротно решил проехаться по всем своим родным и близким в последний раз и с неделю после этого трудного решения не спал, кряхтел, ворочался, вжимая голову в подушку, вскакивал, подходил к распахнутому окну – смутный, отдаленный шум леса, разрастаясь, придвигался, Денис первые месяцы писал часто, затем замолчал; сколько времени прошло, почти год, а никак не привыкнет без парня, пусто на кордоне, хмуро, и Дикой на глазах стареет. Видать, пошло по последнему кругу, слышно, кордон скоро снимут, мешает строительству; Зежские леса стали теперь закрытой зоной. Возле провала потопчешься и назад, а то ведь и схлопочешь горячего в зад, там не спрашивают, свой ли, чужой – вмажут, и будь здоров. Птиц заметно уменьшилось, чудно, зверь тоже уходит, покидает обжитые места, а птицу со зверем не обманешь, какое-то нехорошее дело люди затеяли. Что ж это за мертвый лес без живности? Вот, старый пень, надо бы Петру написать, сколько всего переговорили в последнюю встречу, а про это как отрубило. И совсем ни к чему себя обманывать, главная червоточина в другом, и ему теперь тоже не удержаться, будь что будет. Воскобойников кого-нибудь на время пришлет, за пасекой можно попросить Егора приглядеть, не все ему по бабам шастать бугаю, ох, здоров уродился, долго не износится. Раз душа заныла, нечего ей отказывать в последний раз на белый свет взглянуть, кланяться никому не надо, сам заработал, сам и промотаю, дорога-то неблизкая, от сынов своих да внуков он не возьмет ни копейки… А Воскобойников поймет, мужик не привозной, с человечьей-то душой, что тут сделаешь, проснулось старое-то, потянуло, не удержишь; хотя, если крепко подумать, какой у него может разговор с тем же Родионом Анисимовым получиться? Дурь одна и получится, стариковская причуда… А все это Петра дело. Аленка сколько раз говорила, липнет к нему без разбору и чистое, и нечистое, даже вот Родион Анисимов вынырнул. К внуку Петру, как на огонь в ночи, и ползут, и летят, а сам какой то неприкаянный, не знает, что с собою делать, куда себя пристроить…. Только Анисимов не к спеху, сначала надо сынов повидать, на Илью взглянуть, к Василию наведаться – немного осталось от прежнего-то богачества. Сами-то они не догадаются, письма по году ждешь. Зачем он им теперь? Вот Василий прислал с полгода назад какое-то смутное письмо, с глухой обидой на старшего брата, и как в воду канул.
Через неделю, окончательно уладив дела на кордоне, уговорившись и с лесничим, и с Егором, подарив Феклуше большой, красными цветами по кремовому полю платок, шерстяную кофту, новую плюшку и ботинки и наказав ей слушаться Егора и присланного лесничим на подмену молодого шустрого парнишку из студентов-практикантов, Захар уехал.
В Москве он не стал заезжать к родным и, просидев почти сутки на аэродроме, улетел в Пермь; набирая высоту, самолет накренился, и лесник увидел внизу среди перелесков, озер и речек, еще полноводных после весны, густо рассыпанные предместья Москвы, трубы, дымы, ровные ореолы дорог, непрерывные потоки машин. Кордон надежное, казалось, вечное пристанище, тоже остался далеко позади. А может, и не было ничего, ни Бога, ни черта, ни Густищ, ни кордона, ни его самого?
Самолет на усиленной тяге, отдающейся натужной дрожью во всем его стремительном теле, уходил выше и выше. Скоро внизу расстилалось безбрежное, ослепительное под солнцем, бугристое облачное покрывало.
6
Любое самое закрытое и тщательно охраняемое учреждение или ведомство в Москве имеет тайные, непредусмотренные входы и выходы, своего рода клапаны, способствующие незаметной циркуляции и обновлению атмосферы, появлению неожиданных сквознячков, а то и прострельных ветров и шквалов; очевидно, таково свойство жизни, в одном месте латаешь, в другом рвется, одно приобретаешь, другое теряется. Неосознанно спасаясь от чрезмерных перегрузок изработанного сердца и изнуренного, хотя еще сильного мозга, Малоярцев находил в подобных не столь уж и оригинальных одиноких рассуждениях отдых и успокоение. Когда в один прекрасный день ему доложили о появлении в приемной академика Обухова и его просьбу незамедлительно принять для важнейшего государственного разговора, Малоярцев, подавляя острую вспышку гнева, вызывая у секретаря чувство острейшей неуверенности и страха, сухо спросил, кто разрешил пропустить академика Обухова, и, только убедившись, что его личный аппарат не имеет к свершившемуся факту никакого отношения, чуть-чуть остыл. Отыскивая наилучший вариант, мозг работал послушно и четко. Академика Обухова, проникшего в приемную, словно вновь объявившегося на земле Иисуса Христа, нельзя было не принять. Внутренне настороженный, готовый к бою сей ученый муж вскоре и сидел у Малоярцева в кабинете и, выложив на стол перед собою папку с двумя щегольскими металлическими застежками и кое-как пристроив рядом беспокойные руки, излагал свое дело. Происходящее Малоярцеву сразу не понравилось, и он пытался угадать, какие еще сюрпризы могут выпорхнуть из потертой, видавшей виды папочки с новенькими застежками. Нервное беспокойство пальцев академика тоже раздражало хозяина кабинета, однако он не разрешил себе сосредоточиваться на мелочах; медленно и уверенно входя в рабочей ритм, терпеливо слушая Обухова, он сохранял на лице приветливое и доброжелательное выражение; даже легкая улыбка, как бы успокаивающая собеседника в острые моменты, время от времени появлялась в тусклых глазах Малоярцева. А разговор шел напряженный, с ловушками и тупиками, хотя начинался он весьма спокойно и вежливо, со взаимных приветствий и вопросов о здравии друг друга. Коснулось дело и положения в ученом мире, состояния отечественной науки; строптивому академику, судя по всему, надоело влачить жалкое существование, и он пришел просить о помощи; Малоярцев тотчас обежал мысленно свое обширное хозяйство, прикидывая и один, и другой, и третий варианты; тщедушный человек, забившийся перед ним в широкое кресло и как бы потерявшийся в пространствах кабинета, в хрустальных потоках света, обильно льющихся через стеклянную двойную стену, обращенную сейчас на солнце, давно уже был, сколь его ни урезали и ни теснили, величиной мировой, и только за последние полгода за рубежом появилось несколько его новых работ. Одна, правда, была перепечатана из советских источников, а вот другие… Уже дважды за океаном начиналась недостойная шумиха о преследовании советским режимом выдающихся ученых за инакомыслие, за критику существующего правопорядка, и в пример чаще всего приводилось имя академика Обухова; неделю назад Малоярцев и сам листал бессонной ночью последние опубликованные работы академика, что-то такое о реликтовых и динамичных признаках биосферной реальности второй половины двадцатого века; давно пора вернуть заблудшую овцу на стезю праведную, и хорошо, что Обухов пришел именно сюда, а не попросился на прием к самому. В конце концов истинная наука плевала на любые границы и политические системы, у нее свой непреложный путь, и заполучить академика Обухова в свои союзники заманчиво.
Принесли чай в серебряных подстаканниках, сахар, тонко нарезанные дольки лимона и крендельки, обсыпанные маком. Подчеркивая важность разговора, Малоярцев приказал секретарю никого не принимать и ни с кем, без крайней надобности, не соединять. Академик опустил дольку лимона в чай, придавил ее ложечкой, глаза у него озорновато прищурились.
– Превосходный чай, – кивнул он с одобрением. – Посидеть бы нам с вами, двум немолодым людям, за самоварчиком где-нибудь на природе, потолковать по душам… А мы никак не угомонимся, друг другу жизнь стараемся укоротить…
Принимая вызов, хозяин кабинета внутренне подтянулся, глаза его льдисто блеснули, а вялые губы сложились в доброжелательную улыбку.