Любовь земная (№3) - Отречение
ModernLib.Net / Современная проза / Проскурин Петр Лукич / Отречение - Чтение
(стр. 28)
Автор:
|
Проскурин Петр Лукич |
Жанр:
|
Современная проза |
Серия:
|
Любовь земная
|
-
Читать книгу полностью
(2,00 Мб)
- Скачать в формате fb2
(751 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56, 57
|
|
– У меня светит, – не остался в долгу, вспыхнув до корней волос, Пашка. – Лучше послушай про себя, вон народ говорит, невинных людей со своим дружком Брюхановым на Соловки загонял… больше семидесяти душ там успокоились… Говорят, душегубец ты самый настоящий, оттого тебе покоя на земле и нет. Я что – я чистый, на вашу машину плевал – сам заработаю! В лес поглубже забрался, сидит, думает, никто ничего не знает! А вон люди говорят, в лесу-то и живности никакой не стало, – вся от твоего духу разбежалась да разлетелась… дед, дед…
Леснику, продолжавшему слышать все до последнего слова, показалось, что окно напротив, перекосившись, затянулось серой пеленой; отыскивая опору, продолжая различать какие-то голоса и крики, он привалился спиной к стоне и увидел выскочившего из-за стола и сграбаставшего внука Егора. Отчаянно кричала, распяливая рот, пытаясь разжать железные руки мужа, невестка. «Задушит ведь», – мелькнуло в голове у лесника, и он, забыв о своем минутном, никем не замеченном легком недомогании, кинувшись к Егору, разыскал его глаза, упрямо сказал:
– Брось… отпусти… отпусти, говорят!
Ополоумевший Пашка грохнулся задом в пол, с ним рядом стукнулась на колени бабка, прижимая его голову к груди и что-то причитая; лесник сдернул с гвоздя пиджак и фуражку и вышел на крыльцо. За ним, тяжело дыша, выбежал и растрепанный Егор, молча посмотрел, как отец выводит коня из-под навеса, проверяет подпругу.
– Прости, батя, не со зла ведь, так, недоумок, – сказал он, избегая смотреть на Захара, и леснику стало жалко его. – Слышишь, батя…
– Дожились! – бросил лесник в сердцах. – Их бы кониной дохлой покормить, драниками из крапивы… Озверели! Вон куда метнул! Попал бы сам в ту растудырицу… Праведник, мать его перетак, на всем готовом! – тут лесник неожиданно притих, глаза его успокоились, затаились, он глядел на Егора, а видел прибитые осенним дождем к раскисшей земле почерневшие низкие избы под соломенными крышами, вереницы шатающихся в сумерках теней, бредущих день и ночь с Украины, робко заворачивающих к каждому светящемуся окну, к каждой двери – авось подадут. Внезапно встало перед глазами и лицо умершей в соломе роженицы с полузадушенным ребенком, прижатым к разбухшей, каменной груди, нежданно-негаданно выплыло и многое другое, то, чего вроде бы и не было, то, от чего хотелось бы откреститься и отвернуться. Обоз с раскулаченными, плач баб и детей, связанный Федька Макашин с бешеными глазами, вскоре и своя поездка в Москву на первый съезд колхозников, выходящего в сопровождении других вождей и соратников самого Сталина, и обвальный рев зала…
Передернув плечами, словно стряхивая наваждение, лесник глянул на переминавшегося рядом Егора, на двухэтажный дом и кирпичный гараж из своей, никому более неведомой дали, и в груди у него совсем отпустило: у каждого свой крест, каждый должен знать свое и незачем обременять своей ношей другого.
– Ладно, будь здоров, пошагал я, – коротко попрощался лесник, дернул поводья, и отдохнувший Серый послушно пошел за ним со двора; лесник ни разу не оглянулся, хотя Егор, страдальчески помаргивая и в то же время сжимая здоровенные кулаки в намерении проучить как следует взбесившегося внука, долго смотрел ему вслед; но сразу же за воротами леснику навстречу шагнул Фома Куделин, неожиданно гололицый, с непробритой редкой щетиной, просвечивающей из морщин. Лесник узнал его лишь по глубоко сидящим, маленьким, почти всегда недоверчивым и выжидающим глазкам.
– Давно жду, – с некоторой укоризной и даже обидой сообщил Фома, здороваясь. – Дай, думаю, пойду погляжу, может, больше не доведется…
– Дверей в доме не нашел?
– Я, Захар, с нонешними-то не схожусь, – пожаловался Фома горестно, – Дух у нас разный, он, нонешний-то, глядит сквозь тебя, вроде ты давно помер, нету тебя! – опять вздохнул Фома.. – Взять хотя бы Пашку, твоего внука, жеребец, гоняет с девками на машинах… страх, не то что мы росли… он тебе весь сытый, в ярости ничего не видит! У него от сытости все в гору дерет, природа, переедет тебя и не оглянется… Зачем ты ему, старый да трухлявый! Третьего дня вышел-то на улицу перед хатой постоять… а этот Пашка как из-под земли на своем рогаче вывернулся… Прямо впритирку прожег, девка какая-то сзаду на седле, пьявкой всосалась, визжит, стерва, от сладости, только волосья кверху! Так меня вонищей отшатнуло вон! Глаза протираю, а их и след простыл! Ну, бандит, думаю, ну, куда же он ее поволок-то среди бела дня?
– Фома, Фома, – покачивая головой, укорил лесник. – Совсем мы с тобой того… Как тот генерал… Ну куда может парень девку волочь?
– Я и говорю – нехристь, посеред бела дня, – стал защищаться Фома. – Природа, говорю…
У дома Фомы Куделина лесник накинул повод Серого на столбик изгороди, и они присели на скамеечку у крыльца; лесник отказался от предложения Фомы пойти угоститься чем Бог послал. По улице Густищ давно уже вовсю гоняли новехонькие «Жигули» да «Запорожцы», а середину широкой немощеной улицы по-прежнему занимали колдобины да ямы, в непогоду раскисающие и делающие проезжую часть абсолютно недоступной для любого вида транспорта, кроме трактора. Дома в Густищах уже несколько последних лет строили в два этажа, и лесник к этому привык, человек ко всему привыкает. Привык он и к тому, что улицу села густо усеивала самая различная домашняя птица: куры, гуси, утки, стаи важных, горбатых индюков. Выводки уже подросли, и молодежь то и дело взлетывала в самую последнюю пору. Обилие птичьей живности порадовало лесника, но вот детей почти совершенно не было, и вся улица казалась огромным и шумным птичьим двором. Сидевший рядом Фома, занятый другими мыслями, повозился, повозился, устраивая удобнее нывшие к непогоде ноги, и неопределенно сказал:
– Непонятно люди стали жить… Ни город тебе, ни деревня… в наши-то времена парней тьма, девок еще больше, летом чуть стемнеет, песни, гармошка – земля ходуном… На нижнем конце, на верхнем… друг перед дружкой, кто голосистей да веселей… А нынче-то молоко на губах не просохло, он в город лапти вострит… Вон у Бобковых младший после десятилетки в Холмск подался… Третьего дня сижу вот как с тобой, идет этот Микитка гоголем по улице, подходит, дорогими папиросками угощает… Дворником, вишь ты, примылился в Холмске, квартиру, говорит, сразу ему без всякой очереди, три года поработаю, а там, говорит, вольный казак… Вот и бегут… Молодежь, особливо девки, ушки на макушке, в город, в город… грамотные, все в десять классов, все им что-то там блазнится в этом городу… Стронули-то душу в народе в светлую эпоху, обратно и не установишь. Помнишь, кричали, прыгали и до войны, и после, аж пупки синели, ну и накричали земле карачун. А за девками-то и ребята… А мои охламоны? Тройняшки-то? Стану их совестить да стыдобить, а они тут же наповал срежут. Ты, говорят, дед, с того свету не квакай. А? У тебя, вон, говорят, от бороды сырой глиной несет, а ты за свое, молитвы читаешь. Уймись, пришел наш праздник… Все перебесились, на завод умотали. А? А я назло им взял и оголился, бороду смахнул… Как же по-другому? Да и тут ноне в Густищах что тебе? Какое веселье? Стемнеет, село из конца в конец в натуре без штанов голяком пройдешь, ни один человек не улюлюкнет. Какие там песни да гармошки? Окна и те нынче занавесками, на городской манер тебе, зашмургивают. Зашмурыгнут от соседа, деньги считают… А может, оно правильно, а, Захар? Тут какое твое слово на такую оказию?
– Какое тут слово? – не сразу отозвался лесник. – Тут как ни повороти, пальцем в небо…
Фома долго еще рассказывал о непутевых внуках и затем неожиданно спросил:
– Захар, а Захар, а на Густищи эту самую чертову бомбу, думаешь, швырнут?
– Дороговата для Густищ такая штуковина, – сказал лесник, поглядывая на задремавшего Серого – отгоняя мух, тот, звякая уздечкой, время от времени высоко вскидывал голову.
– А я думаю, швырнут, – не согласился Фома. – Богато жить стали, господские дома нагрохали, автомобилей нахапали… Видишь, индюков расплодили… А кому оно, такое богачество, по нутру? Швырнут, Захар, ох, как еще тарарахнут… тут притяжение, в лесу у тебя вот что-то роют, роют… Богачество штуковину эту сатанинскую к себе и притянет…
– Ну, мы с тобой настоящего-то богатства не видели, – сказал лесник, которому нравилось спокойно сидеть на скамеечке с Фомой и вслушиваться в размеренную предвечернюю жизнь села. – Нашел особое богатство – индюков…
– А я говорю, швырнут, – упорствовал Фома. – Ну, а на Густищи пожалеют, тут вон рядом завод важный… Они на завод нацелят, а она сюды в Густищи и завернет… притяжение, леса рядом… А там в лесах, говорят, народы чего-то опять мудрят, речки под землю уводят, говорят… Бабам по грибы теперь не пронырнешь, строго стало…
– В лесу, Фома, посветлее, чем у тебя в башке! – с сердцем сказал лесник, потому что Фома, сам того не зная, попал в самое больное место. – Бабы языками чешут… сам вон говоришь, делать нечего, деньги считают. Ей бы еще рожать да рожать, а она тебе пенсию от государства в сто рублей получает… Вот и мелет без воды…
– Ох, Захар, отбился ты от народа, – сокрушенно укорил Фома, усиленно помаргивая безволосыми веками и всем своим видом показывая полнейшее неверие. – Ты сам на кордонах все с начальством кумишься, свет по столбам за двадцать верст тебе приспособили… Вон дочка в Москве, говорят бабы, третьего генерала донашивает, вон ты куда с родней взгромоздился! Не-е, правды ты теперь не скажешь, Захар, ты теперь от народу отдельный стал…
– Что ты, Фома, брешешь-то, – подосадовал лесник. – Уродился с затинком и до самого краю… Никакая баба не уровняется, язык-то коровий, сам себя под зад достаешь…
– Не дави, Захар, дело самого высшего градуса, – веско перебил Фома. – Еще одно ответь, а я погляжу, какой ты ныне человек стал… Ну, ответствуй, от той самой бомбы начальство тоже во главе народа на тот свет отправится или само по себе в особицу уцелеет?
– Совсем мозги у тебя набекрень съехали, – сказал лесник, улыбаясь, радуясь в душе, что его одногодок и сотоварищ по такой невозможно провальной жизни и судьбе по-прежнему неугомонен и себе на уме. – У бомбы глаз нету, она не разбирает, в кого ей жахнуть…
– Думаю, начальство само по себе уцелеет, – упрямо заявил Фома и дернул подбородком. – Его никакая бомба не возьмет, такую бомбу, чтоб начальство порушить, ни один ученый не осилит, будь у него голова хоть с церковную маковку. Начальство, оно завсегда какую-нибудь хитростервозность придумает, юркнет тебе туда и отсидится…
– От такой бомбы и на том свете не отсидишься, мне внук Петро как-то рассказывал, бывал он кое где… Несешь, старый пень, черт-те что…
– Думаешь, народ ослеп, глаза ты ему отвел от своих лесных хитростей? Народ все знает, там в лесах подземельный город выкопали, туда даже целые ешелопы подныривают! Народ все знает, Захар. Туда ешелон молодых девок на днях загрузили, вот! Природа!
– Девок-то зачем, Фома?
– Как зачем? Как зачем? – теперь уже совсем встопорщился Фома, и сухонькая его, седенькая головка заплясала и задергалась. – Для начальству, вестимо! На земле-то все выгорит подчистую, начальство из-под земли опять народ плодить зачнет… Природа! Припасу всякого завезено, начальство про себе завсегда позаботится, а что без девок? На каждого партийного секретаря по сотне завезли, а на председателя по две… вот и будут себе мостырить да мостырить, опять пойдет народ из-под земли… заместо погоревшего, опять будет над кем начальствовать… А потом, как без девок? Нельзя без девок! Природа!
– Силен, Фома, силен! – с подлинным изумлением сказал лесник. – Ну, голова! Надо нам как нибудь еще посидеть с тобой, потолковать без спешки… с тобой не соскучишься.
– Народ говорит, – вздохнул Фома, глаза у него погрустнели, заслезились, и он бережно отер их заскорузлым пальцем – сначала один, затем другой. – Я намедни в Соловьиный лог ходил, дай, думаю, лозы нарежу, плетушки бабам понадобились… Помнишь землю-то под Соловьиным логом? Добрая земля, хоть на булку ее намазывай, огромадное поле. Хлеба волной ходили. Рожь сизая, матерая поднималась – коню с головой… Лесом ныне забило, осинка, березка пошла, не пролезешь. Так-то… А они в город… Чего не жить – детишкам тут вольность, а сами там… Клазета тебе вахфельная, за ручку дернул – унесло в трубу, никакого прибытку земле. У нас на ферме, на той неделе ходил, навоз насосом в канаву на луг гонят – струя разбойная, на ногах не удержишься. А там на лугу-то речка мертвая совсем – рыба подохла, раки расползлись, птица их долбит… Помнишь, раков-то у нас какая страсть водилась?
Проводив лесника, Фома еще долго стоял посредине улицы, сиротливо посматривая в оба ее конца, незаметно погружавшихся в тихий, вечерний сумрак.
3
Денис давно стал взрослее и опытнее, чем думали о нем родные, его мир стал сложнее и глубже, опыт далеко опережал самые смелые предположения лесника. И женщина уже года два назад вошла в его жизнь; правда, он не любил об этом вспоминать – первое и самое близкое знакомство с женщиной, вдвое, если не больше, старше его самого, надолго оставило в нем чувство отвращения, какую-то душевную оторопь перед ошеломляющей бесстыдностью, даже циничностью жизни. Долгое время потом его преследовало почти физическое ощущение собственной нечистоплотности, хотелось еще и еще раз вымыться; с дразнящей, неодолимо влекущей тайны женщины покров был сдернут слишком грубо, без соответствующего, пусть мучительного перехода, и даже Денис, прошедший суровую природную школу жизни на кордоне у деда, больше от нравственного потрясения не смог сразу выправиться, хотя, как и большинство молодых людей и даже подростков, он не раз говорил с друзьями о женщинах и так же, как и они, старался показать себя значительно опытнее, чем это было на самом деле. Эту одинокую и неустроенную женщину и молодые и старые звали неожиданно ласково Симой; внешне чистенькая, опрятная, с постоянной улыбкой на круглом лице, она работала в пивном ларьке недалеко от зежской средней школы. И началось с мелочи, с того, что, сдувая с кружки с налитым свежим пивом пышную пену, Денис чересчур пристально и внимательно остановился взглядом на глубоком вырезе платья у Симы на груди и, встретив ее взгляд, густо покраснел, рассердился на нее и на себя и сказал первую подвернувшуюся на язык пошлость, а в ответ услышал мягкий, какой-то воркующий голос:
– Ах ты, птенчик мой, мохнакрыленький! Я тебя давно приметила, выладнался, говорю, паренек, развернулся… Приходи… У меня и пиво кончается… Струсишь, поди? Не трусь, надо мужиком становиться…
Месяца через три полностью изгладились неприятные ощущения от первого знакомства, и какая-то неизвестная, стыдная сила вновь потянула Дениса к пивному ларьку, и он, выждав момент, отставил недопитую кружку и с бесшабашной наигранностью сказал:
– Сегодня приду… не прогонишь?
Опять мягко улыбнувшись, она покачала головой:
– Нельзя, кончился мой праздник…
– Отчего так, Сима?
– С бабьей-то дури мужа нашла, – вздохнула она. – Хоть и плохонький, да свой. Пьет, паразит… в промежутках-то человеком становится, ласковый, уважительный… Я тебя с подружкой сведу, голубок, совсем одинокая, годами меня моложе… Ой, как примет такого горяченького!
– Не надо, – отрывисто, сквозь зубы, сказал Денис, сам себя пугаясь, раздувая ноздри и стараясь удержаться от прихлынувшего приступа безрассудной ярости; чтобы как-нибудь совсем уж не оскорбить, а то и не ударить ставшую ненавистной женщину, он круто повернулся и вышел. С тех пор вот уже больше года он Симу не встречал, ее пивной ларек старался обходить стороной; в нем запоздало проснулась и стала потихоньку мучить его шальная, мутная мужская ревность, хотя он и стыдился и даже себе не хотел в этом признаваться; он не скоро потом обрел привычное равновесие.
Подъезжая к Зежску, Денис, беспричинно рассмеявшись, с веселой бесшабашностью тряхнул головой; прибавив газу, он, чертом пролетев по знакомым улицам, в тихом окраинном переулке остановился у знакомой калитки, открыл ее и ввел мотоцикл во двор под невысокий навес.
Солнце садилось; старые тополя, тесно стоявшие в ряд перед домом с незапамятных времен, густо покрытые грачиными гнездами, насквозь пронизывались косыми острыми лучами; грачи кричали, суетились, ссорились, непрерывно взлетали и опять садились; задрав голову, Денис с удовольствием полюбовался на жизнерадостных птиц, стащил с головы шлем, повесил его на место, тщательно стряхнул с себя набравшуюся за дорогу пыль. Он подумал, что Таисия Прохоровна куда-нибудь ушла по делам, но в тот же момент дверь, ведущая из коридора во двор, привычно пронзительно взвизгнула, и он увидел знакомое, аккуратное лицо, тщательно, на обе стороны расчесанные седые волосы и небольшие умные, всегда доброжелательные глаза.
– Я твой костюм приготовила, все-таки выпускной вечер… Галстук другой завязала, думаю, пойдет.
– Спасибо… Таисия Прохоровна… а для меня ничего нет? Письма?
– Нет, Денис.
– Никто не спрашивал? Катя… не заходила? Она должна была книжку передать…
– Нет, нет, никто не заходил, – ответила Таисия Прохоровна. – Умывайся, у меня такая утка с яблоками…
– Ого! Попозже, ладно? – сказал он, улыбаясь. – Нужно кое-что успеть сегодня… Захар Тарасович вам привет передавал, – уже в калитке оглянулся он. – Приглашает вас на свежий мед…
Женщина покачала вслед ему головой: для нее в жизни этого выросшего на глазах красивого, с твердым, поистине мужским характером, юноши не было секретов; вернувшись в дом, она села у себя в комнате, к раскрытому окну, выходившему в маленький садик с двумя старыми грушами и раскидистой яблоней, и грустно задумалась. За всякую радость приходилось платить, и Таисия Прохоровна, одинокая женщина, хорошо это знала, с тех пор как лесник определил Дениса к ней на квартиру на зимние месяцы, прошло почти десять лет, школа позади…
Женщина печально и тихо улыбнулась. Она хорошо знала Катю Прибегину, красивую, высокую девочку из старой интеллигентной семьи еще с дореволюционными земскими корнями – и отец, и мать у нее преподавали в зежском машиностроительном институте.. Таисия Прохоровна привязалась к Денису по-родному, и ею сейчас, хотя она хорошо понимала, что это смешно и неразумно, владело ревнивое чувство. Катя Прибегина ей не нравилась, по каким-то почти неуловимым, доступным только женщине признакам, она чувствовала, что эта действительно красивая, умная девушка никого, кроме себя, не любит и вряд ли в скором времени способна полюбить, что она эгоистична и замкнута только на самой себе и что Денис, видный, привлекательный парень всего лишь один из ее свиты, призванной оттенять и подчеркивать величие и неприступность, непорочную чистоту самой королевы. «Как бы не так, как же непорочность! – возмутилась от собственных же своих мыслей Таисия Прохоровна. – Непорочность! Скорее уж наоборот. Рафинированная и ослепленная собственным ореолом девица порочна уже своим вызывающим снобизмом. Очень жаль, Денис ослеплен первым своим чувством, ничего не способен видеть и анализировать, а говорить и доказывать бесполезно, он должен сам пройти свой круг, все через это проходят, он тоже пройдет, никого они в этом бешеном возрасте не слышат, не могут слышать».
Таисия Прохоровна с необычайной точностью определяла сейчас состояние Дениса; пробравшись окраинными улочками и огородами к давнему своему любимому месту на берегу речки, недавно подпертой чуть ниже еще одной плотиной, он лег навзничь на вытоптанную теплую землю и стал глядеть в небо; солнце село, хотя было светло и звезды еще не проступали; разросшийся, особенно за последние десять лет, город здесь почти не был слышен. Денису сейчас хотелось поиздеваться над собой, но ничего не получалось, он никак не мог взглянуть на самого себя с некой спасительной высоты, что уже не раз выручало его в самые трудные минуты; сейчас это не получалось, и все. У Таисии Прохоровны глаза тихие, обо всем ведь догадывается… Смешно и стыдно, примчался, как сумасшедший; она даже не подумала зайти, занести обещанные книги… да разве в этом дело? На кордон ни разу не приехала, познакомиться с дедом не захотела, дискотека да магнитофон. А ее постоянные расспросы о родных в Москве, про квартиру; откуда-то и про Париж узнала, хотя что удивляться, его деда Брюханова хорошо здесь помнят и вряд ли скоро забудут, вот и на него самого падает Божий свет, куда денешься.
С безнадежностью влюбленного он стал перебирать свои с ней отношения за последний год, вспоминая самые незначительные подробности, раньше попросту не обращавшие на себя внимания, теперь же отчетливо выплывшие из каких-то неведомых глубин; чертыхнувшись, рывком вскочив на ноги, он до хруста в суставах потянулся.
Безоблачное небо сплошь усеяли звезды, и Денис замер. Какой-то неведомый ранее страх тайной жизни, правда, всего лишь на мгновение, разлился в его душе; он тряхнул головой, повернулся к речке над обрывом и, поднеся ладони ко рту, сложив их рупором, прокричал по-сычиному, протяжно и гулко, прислушался и вновь замер в неожиданном предчувствии еще неведомой опасности. Он тут же забыл о своем ощущении; миг упал и прошел бесследно, и уже вновь все переменилось.
На другой день в сером костюме спортивного покроя, сшитом на заказ долгими настояниями Таисии Прохоровны, в галстуке, еще резче подчеркивавшем детскую неопределенность подбородка, он был одним из самых видных парней среди своих сверстников, пожалуй, даже самый видный.
Он держался рядом с одним из давних своих друзей с Левкой Куницыным, чуть ли не со второго класса решившего стать выдающимся строителем мостов, соединить Сахалин с материком и Азию с Америкой; близорукий Левка носил сильные очки, его уважали за определенность, за необычную целеустремленность, за какие-то непонятные в общем-то для остальных идеи о мостах и дорогах, соединяющих не только земные материки, но, ни много ни мало, будущие цивилизации разных планет. Левка и сейчас, занятый только своим, пришел на вечер в тех же затертых джинсах и не первой свежести пуловере; едва увидев Дениса, с ходу объявил, что по его расчетам при современных материалах и совершенной технике через некоторые большие реки лучше всего не перекидывать дорогостоящие мосты, а лучше всего проходить под ними.
– Смотри, я рассчитал один километр такого тоннеля… Хочу приложить к заявлению о приеме в институт…
– Недооцениваешь сам себя, – остановил его Денис. – Тебя и без расчетов любой институт оторвет.
– Я знаю, – спокойно согласился Левка Куницын, и тут Денис впервые заметил у него сильно отросшие темные, редкие усики, придававшие лицу диковатое выражение.
– Почему ты не побрился? – спросил он, переводя разговор на другое, и Левка удивленно, даже непонимающе вскинул глаза.
– Считаешь, мне уже нужно бриться?
– Погляди в зеркало, пора, пора, даже перезрел. День какой удивительный! Какие девчонки-то… а?
Внимательно оглядевшись, Лева пожал плечами.
– Напрасная трата интеллектуальной энергии еще никого не обогатила, не сделала лучше, – неожиданно сказал он. – И тебя тоже, кстати!
– Постой, постой! – перебил его Денис, не скрывая изумления. – Так устроена жизнь… Неужели ты и здесь предполагаешь открыть универсальную замену? Темный ты человек, Левка! Постой! – опять остановил он товарища, уже угадывая по его поджатым губам ответ и тут же забывая и о Левке, и о только что случившемся разговоре. Настроенный на одну волну, все с большим напряжением ожидавший, он тотчас почувствовал приход Кати и, едва взглянув в ее сторону, увидел ее всю в бледно-розовом удлиненном платье с голыми руками и плечами, как-то по-взрослому, чужому причесанную, и также сразу увидел, что пришла она не одна, а в сопровождении парня лет двадцати пяти, смуглого, чуть полноватого. Денис сразу безоговорочно его возненавидел. Не медля ни секунды, он подошел к Кате и к ее спутнику, и у Кати при его приближении дрогнули губы.
– Я тебя ждал, – признался он, еле заметно кивая. – Скоро начинается.
– Познакомьтесь, – предложила Катя, представляя своего спутника, со спокойной приветливостью смотревшего на Дениса. – Мой школьный товарищ Денис, а это Костя Пустовойт… просто Костя – тоже мой давний друг. Настроение у тебя прекрасное, выглядишь отлично. Как твой знаменитый дед, рад? – спросила она с невинным простодушием.
– Дед у меня как всегда – молодец! – широко улыбнулся Денис в ответ, в то же время боковым зрением не упуская из виду лица своего соперника; обострившимся до предела чувством он заставил себя сдержаться, не сорваться, не наделать глупостей и даже, в общем-то, как ему казалось, ничем не выдал себя, своего состояния.
Оставшись с Катей наедине в гуще танцующих, Денис слегка сжал ей руку и, не позволяя себе пьянеть от ее дыхания и близости ее маленькой груди, слегка отстранился, и она сразу почувствовала перемену – он танцевал с нею сейчас как чужой, хорошо вышколенный партнер в платной танцевальной школе; вопрошающе взглянув ему в лицо, отыскивая ответный, всегда точно обжигающий, а теперь не замечающий, ускользающий взгляд, она, хорошо понимая причину, спросила осторожно:
– Что-нибудь случилось?
– Конечно, сама ведь знаешь.
– Может быть, ты и меня просветишь?
– Ничего особенного, пожалуй, один потерял, второй нашел.
– Ты, конечно, нашел…
– Понимай, как тебе хочется. Каждый делает свой выбор…
Он небрежно взглянул на нее и увидел закушенные с досадой губы.
– Какой выбор? О чем ты, Денис? Не понимаю…
– Все ты понимаешь. Ничего… вполне соответствует…твой Пустовойт из преданных, энергичных мужей, поздравляю, ты не ошиблась.
– Костя – конструктор, – сказала, вспыхнув, Катя. – Просто наши семьи очень давно дружат. Зачем ты меня обижаешь, за что? У него отец недавно привез из Канады видеомагнитофон – подарил Косте на день рождения. Можно сходить что-нибудь посмотреть… Хочешь?
– Отчего же, можно и посмотреть! Привет!
– Денис! Куда ты?
Она положила ему руки на плечи, прижалась, и он почувствовал едва сдерживаемое прерывистое дыхание.
– Молчи, – прошептала она. – Не надо, ничего не говори… ничего умного ты не скажешь…
– А как же он? – спросил Денис, кивая на отчужденно и одиноко стоящего в стороне у стены Пустовойта.
– Он уйдет…
– Уйдет? – переспросил Денис.
– Да, уйдет, – сказала она с неосознанной жестокостью, и Денис на какое-то время растерялся; она поняла его растерянность как решение ответить отказом, снова рывком прижалась к нему и, подняв голову, почти касаясь его губ своими, прошептала: – Пожалуйста, не глупи, я же просила, ты все испортишь…
Он помедлил, его вспыхнувшие глаза словно омыли ее светлой, легкой волной, и она, еще больше хорошея и преображаясь под его настороженным взглядом, соглашаясь, слегка наклонила голову.
– Что?
– Жди меня на нашем месте… возле школьных каштанов… Не глупи, слышишь? Я сейчас…
Город встретил их тишиной, далекими, недоступными звездами, и они, словно разделенные какой-то непонятной силой, пошли рядом, как ходили много лет в школу или домой, стараясь не прикасаться друг к другу, и все равно время от времени, встречаясь то плечами, то руками, вздрагивали, быстро отодвигаясь один от другого; и ни она, ни он не думали и не хотели думать, что происходит, ведь главное для обоих уже решилось, и сейчас ими безотчетно владело лишь чувство самопожертвования и немой светлой боли; ими владело острое чувство необходимости сделать друг для друга что-то незабываемое, то, что светлой тенью сопровождало бы всю их последующую жизнь и помогало бы им в самые трудные минуты, но ни она, ни он не знали пока, что именно они должны сделать. Они подошли к ярко освещенному перекрестку, услышали издали взрыв возбужденного молодого смеха и, не сговариваясь, свернули в ближайший переулок.
– На наше старое место, да? – спросил он, обнимая ее за плечи, и она, молчаливо и безоговорочно выражая свое согласие, доверчиво прижалась к нему. Над их головами, заслоняя небо, почти смыкались вершинами старые, с незапамятных лет стоявшие тут, кое-где доцветавшие каштаны, в редких просветах ярко горели звезды.
– Отчего так получается… ведь мы не хотим этого… Кто определил нашу судьбу?
– Не надо, по-другому ведь не будет, ты же сама не хочешь по-другому. Разве тебе плохо сейчас?
– Мне хорошо… больно… из-за тебя, Денис! – торопливо, не слушая его, заговорила она, пытаясь оправдать себя, а больше оправдаться перед собой. – На тебя хорошо любоваться со стороны, а рядом с тобой, понимаешь, совсем рядом, я начинаю себя терять. Ну, понимаешь, совсем перестаю себя чувствовать… отдельно. Наверное, тебе нужна совсем, совсем другая… Она могла бы на тебя влиять… У меня ничего не получается… Твое поле сильнее! Только ты не хочешь бороться, плывешь по течению.
– У нас какой-то детский разговор, – поморщился он, останавливая ее. – Ты же не за этим пошла со мной!
– И за этим тоже, – с безотчетным вызовом сказала она. – Ну, как ты не понимаешь? Ведь должна же я тебе объяснить, что нам мешает. Ведь мешает же!
– Ничего не надо объяснять, – попросил он. – Ну, послушай, ты совсем ничего не слышишь?
– И тебе совсем, совсем не больно? – помедлив, неожиданно спросила она.
– Ничего, пройдет! – сказал он не сразу, прижимая ее, податливую теплую, к себе и в то же время чувствуя невозможность прежних доверчивых, безоглядных отношений. – Что ты волнуешься? Не бери себе в голову, я сделаю все, что ты хочешь, вот посмотришь!
Он быстро поцеловал ее в плечо; она притихла, и он почувствовал ее затаенный внезапный страх. Они уже вышли за город и стояли на высоком обрыве; внизу, укрытая сейчас белесыми, едва проступавшими размывами тумана, петляла речка – речка их детства и юности, первых, тайных встреч и надежд, первых неосознанных и торопливых прикосновений; здесь редко стояли старые деревья, уцелевшие еще от последней войны; теперь, правда, они старились одиноко и беспризорно, вокруг них постепенно образовались дикие и беспорядочные заросли кустов, но несмотря на запущенность этого места, оно было любимым, заветным для многих, и в городе его почему-то прозвали «монашеским раем»; еще до войны на обрыве возвышался полуразрушенный, с разобранными на кирпич монастырскими кельями и оградой Покровский монастырь.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56, 57
|
|