Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Любовь земная (№3) - Отречение

ModernLib.Net / Современная проза / Проскурин Петр Лукич / Отречение - Чтение (стр. 19)
Автор: Проскурин Петр Лукич
Жанр: Современная проза
Серия: Любовь земная

 

 


– Зачем бока, Захар Тарасыч? – умильно, с наивной ласковостью спросила Варечка Черная. – У нас в каждом дому, почесть, телевизия теперь играет. Щелкнул пальчиком и гляди себе, куда душа просит, такое кажут, сердце заходится… То-то мы прожили! Прокопались в навозе и ничего тебе не знали, а люди-то, люди, белые, светлые, только песни играют да ножками-то белыми дрыгают, дрыгают… а им сейчас тебе и звезду за это на грудь, и две… И мужики-то молодые, прямо голые, чуток чем обтянется и дрыгается тебе, дрыгается, и ничего им более не надо… Хоть перед смертью-то наглядеться на такую жизнь… я прямо, Захар Тарасыч, как сяду, так и не оторвусь… Уж спасибочко тебе, Захар Тарасыч, земное за такую жизнь, – тут Варечка Черная загремела бидоном и, оказавшись перед лесником, отвесила ему низкий, поясной поклон.

– Да мне-то за что? – опешил он, отмечая про себя, что бывшая товарка его покойной бабы, Ефросиньи, стала за последние годы вдвое шире.

– Как же, как же, Захар Тарасыч, – все тем же сладким, вкрадчивым голоском продолжала Варечка. – В колхоз ты нас, сивых да придурковатых, сбивал, как же… вон Фому-то из-под самого лесу выдернул… как же! Кто про такой рай и думал? Правда, Захар Тарасыч, ты и себя-то не забыл, вон как родственнички твои расселись, все в городах, по Москвам, да все в начальничках, и тут у нас в Густищах невестушка твоя не как-нибудь, вон в магазине сидит торгует, все тебе что надо достанет, гладкая вон какая невестушка твоя, Валентина, прямо аж светится… не промахнулся, не промахнулся, Захар Тарасыч…

– Ты, Варвара, как была темной долбежкой, так и осталась. И телевизор с голыми мужиками тебе не помог! Тьфу, язва! – окончательно разошелся лесник. – Кто же думал, что такая срамотища из тебя получится? Никто этого не знал! Мало, видать, твой законный вожжами-то тебя учил! Вот мне ты в руки не попалась, я бы тебе давно рога обломал, одни корешки оставил, чтобы ты языком своим не молола.

– Ой, бабы! – попятилась Варечка, прикрываясь бидоном… – Чтой-то с ним такое? Ох, ударит, бес лесной….

Старухи зашумели, засмеялись, сдвигаясь вокруг расходившегося лесника плотнее; уже и Фома начал их полегоньку осаживать, но тут к магазину, грохоча, подкатила машина, привезла с десяток бидонов молока, и старухи, тотчас забыв о Захаре, стали аккуратно разбираться в очередь; и лесник тоже вспомнил, зачем приехал, и, досадуя на себя за ненужный, бесполезный разговор, поспешил к Валентине, пока она не занялась раздачей молока. Он застал ее за прилавком, действительно полноватую, уверенную в себе, давно уже, как говорили люди и как ему самому казалось, подчинившую мужа и верховодившую в семье; увидев свекра, Валентина тотчас перепоручила дела своей молоденькой напарнице и подчиненной, провела его в теплую служебную каморку, раздела, усадила к столику с электрическим самоваром, налила чаю, достала пряников, мягких, дорогих конфет в золотых обертках, присела было расспросить, но тут же, несмотря на одолевавшую полноту, живо, по-молодому вскочила.

– Может, тебе, батя, покрепче-то чего? – спросила она, кивая на чашку с чаем. – Холодина-то какая, может, согреться чуток?

– Спасибо, спасибо, Валентина, не хочу, – остановил ее лесник. – Успел, зазвали, прямо на прицепе рядом с магазином устроились, и мороз им не указ… Ну, зазвали, угостили, хотел вроде подурачиться, целый стакан и хлопнул… В голове вроде ничего, а под грудиной печет… Вот дурак старый… Ты бы мне, Валентина, водички какой дала…

– Кто же такие ранние? – спросила Валентина, тут же извлекая из угла, из-за приземистой тумбочки, бутылку с лимонадом, открывая ее и наливая в стакан; лесник взял, жадно выпил, приглушая неприятно разгоревшееся жжение в желудке, и, помедлив, покачал, осуждая себя, головой. – Вроде нынче наши еще не набегали…

– Да Фролка Махнач с Воскресеновки со своей бандой. Видать, лесу кому-то привозили краденого, пропивают, как же… А на дворе переметает, поди отыщи теперь… Народ! Всякую совесть потеряли… в открытую тащат…

– Народ, – вздохнула и Валентина, присоединяясь к словам свекра и полностью поддерживая его. – Работать никто не хочет, а каждому по высшей тебе раскладке подавай… Одни вон пенсионерки замучили, из магазина не вылезают… Товар на складе еще в Зежске, а то и в Холмске лежит, так нет, они уже знают, когда его в магазин привезут, караулят сутками. Варечка-то Черная одолела, ковер требует три на два с половиной, голову продолбила. «Да зачем тебе, бабка, ковер такой перед смертью, – спрашиваю, – всю твою хибару накроет!» «У людей, – говорит, – есть, а я, меченая тебе какая, без ковра буду? Нет, ты мне ковер привези, я хуже других жить не хочу! А кто помрет раньше, ты или я, так это еще и неизвестно, тут бабушка надвое сказала». Вот и поди, докажи ей.. Ох, батя, и не говори, народ пошел, на черте рытом его не объедешь! Да что ж чай-то? – спохватилась Валентина, и красивые дорогие сережки у нее в ушах синевато сверкнули. – Может, чего поесть? Колбаска есть, консервы хорошие… из какого-то тунца. Вчера домой брала две банки, пробовали – приятный вкус… Да ты, батя, к нам-то заглянешь? Егор поминал вчера, что-то говорит, батя долго не кажется…

– Поминал, поминал, – проворчал лесник – Мог сам наведаться, вроде и годков ему поменьше моего… Ох, Валентина, гляди, испортишь мужика вконец, тоже все ему готовое, без забот да трудов – тут хорошего не жди… Да и ты на магазинном царстве не вечно… детки тоже, гляди, присматриваются к отцу с матерью…

Помрачнев, Валентина замолчала, стараясь не глядеть на свекра; старика развезло от стакана водки, но он говорил дело, то, о чем она сама не раз думала, и хотя знала, что свекор за все неурядицы в семье винит именно ее, она сейчас на него не обижалась; старый человек и рассуждает по-старому, забился в свой лес и думает, что в мире на месте все топчется. Мужик не кобель, потянуло на блуд – на дворе на цепи его не удержишь, срам один, сыны по девкам пошли, и он, сивый бугай, как свободная минута, сразу тебе в этот распроклятый Зежск, сотню причин напридумает, а причина-то одна… Когда ж ему к отцу собраться, некогда, ожидает змея подколодная, ластится… и шум-то поднимать – перед сынами сраму не оберешься… Нечего о своих болях и свекру рассказывать, пусть себе как хочет думает.

– Постой, постой, – сказал в это время лесник. – Что-то ты, Валентина, не нравишься мне сегодня… Что там у вас опять стряслось… С Егором что?

– Ничего, батя, правда ничего. – сказала она, опять начиная улыбаться слегка подкрашенными губами. – Егор сегодня в городе, с утра укатил… Все какие-то запчасти на бригаду выколачивает… чего не кататься, машина своя, сам себе и шофер, и механик… Экспедитор… Знатный человек… Чего только не напридумывают мужички, лишь бы от черной работы улизнуть…

– Ну, ну, – не поверил лесник, решая про себя при первой возможности наведаться к Егору в дом; случайно глянул в окно, уже голубевшее от ранних зимних сумерек, заторопился, вспомнил о неотложном деле с валенками для Дениса, и Валентина, явно обрадовавшись перемене разговора, переспросив размер, тотчас и принесла две пары детских валенок на выбор и вначале даже денег не хотела брать, но свекор лишь глянул из-под нависших бровей и положил деньги на столик.

– Поздно уже, Валентина, другой раз расскажу, – остановил он любопытствующую невестку. – Жизнь, ее, черта, ни в какую мерку не уложишь… вот и Дениску я не пойму, ему вон еще соску сосать, а он тебе какие кренделя заворачивает… Ладно, ладно, лесом-то ехать верст двадцать, там фонарей не развешано… Кости ночью ломило, опять, жди, завьюжит…

Неодобрительно глядя куда-то поверх головы невестки, отмечая, что она и волосом, и бровями стала вроде бы много темнее, он неожиданно спросил:

– Дурит, значит?

– Ты о чем, батя? Кто дурит? – растерялась она от неожиданности. – Ну ты не думай…

– Ладно, ладно, – остановил ее лесник, поднялся, стал, посапывая, натягивать нагревшийся рядом с печкой жаркий полушубок.

15

В меховой шубе и круглой, торчащей в разные стороны, как сорочье гнездо, пушистой енотовой ушанке, разрумяненная от чистого воздуха и мороза, холодно сосредоточенная, Аленка появилась на кордоне дня через три. Поражений она не терпела и теперь не собиралась отступать; она не стала никого ругать, поздоровалась сразу со всеми, сбросила шубу и ушанку, не сводя глаз с ощетинившегося Дениса, сидевшего за столом, подошла к нему, взъерошила волосы, опустилась рядом и замерла, остро чувствуя свое бессилие и одиночество. От жестоких морозов последних дней на окнах наросла толстая щетина снега, и в доме, несмотря на яркий солнечный день, держался успокаивающий сумрак; она поспела к обеду, Феклуша только разлила дымящиеся щи.

– Ах, малыш, малыш, – сказала она, глядя на внука с некоторым изумлением, точно не решаясь узнать знакомые черты… – Нехорошо ты с нами со всеми поступаешь, мы же тебя все так любим… Хочешь остаться неучем?

– Не надо, чтобы все меня любили, – со свойственной детям жестокой непосредственностью сказал внук, все-таки чувствуя себя виноватым и отводя глаза. – Я не маленький… буду учиться здесь…

– Что? Что? – улыбнулась ему Аленка, стараясь оставаться спокойной и даже несколько ироничной. – Где же ты здесь станешь учиться? У белки в дупле или у медведя в берлоге? Здесь и школы-то нет… Разве тебе плохо у нас? Чем же мы тебя так обидели? Ты что, совсем не любишь меня?

– У тебя и без меня всех много, и дядя Петя, и тетя Ксения, и дедушка Костя, и все твои знакомые у тебя на работе. А у дедушки Захара никого, я один. Я с ним буду жить, мне вон какие валенки купили, – окончательно ставя точку, ушел от прямого ответа Денис, указывая на сушившуюся возле печки выстроенную в ряд зимнюю обувь, и тут лесник, осторожно покашливая, напомнил о том, что щи стынут. Аленка получила миску щей и ложку, поблагодарила Феклушу, сдерживая себя, и, все-таки уязвленная до глубины души, встала, вымыла руки, весело стянула через голову толстый свитер: в доме было хорошо натоплено. И обед прошел довольно мирно, правда, почти в совершеннейшем молчании; к ее ногам жался раскормленный полосатый кот, не боявшийся на кордоне никого, даже Дика, и она, чувствуя успокаивающее тепло, сунула ему под стол косточку с хрящиком из борща; на нее действовала странная магия этого просторного прочного дома со стенами из толстых, почти черных от времени бревен, какая-то древняя власть засыпанного снегом леса, совершенная оторванность от привычных дел и забот – здесь сразу пришли мысли об их нелепости и ненужности. Она решила ничему на этом колдовском кордоне не подчиняться и выстоять, и сразу же после обеда оделась потеплей и пошла гулять; сияющий лес встретил ее ослепительным, оглушающим безмолвием; Дик проводил ее за ворота, внимательно и долго смотрел вслед, затем вернулся к себе под навес. Проваливаясь в нетронутом снегу чуть ли не по пояс, она долго и упрямо пробивалась куда-то вперед и, оказавшись на лесной полянке с царственной медноствольной сосной посередине, остановилась. На раскидистой вершине сосны снег лежал белым неровным облаком. Взглянув вверх, она прикрыла глаза – вершина куда-то плыла в морозной сини неба. И впервые за последними годы ей захотелось перестать сопротивляться сбивающим с ног порывам жизни, захотелось подчиниться тому, что случилось; в конце концов, сколько можно идти наперекор всем и всему, бороться, приказывать себе, преодолевать невозможное? Зачем? Именно зачем, переспросила она кого-то неведомого, вездесущего, затаившегося сейчас рядом, как это всегда казалось, особенно в тягостные, почти невыносимые моменты. Запас душевной прочности и стойкости у любого, пусть даже самого сильного человека, ограничен: свой она, видимо, израсходовала и даже, пожалуй, перебрала… Пора остановиться, вот она напрягается, напрягается, а сопротивление больше и больше, все ощутимей потери; почему же так безжалостно наказание?

Пробив дорогу в довольно глубоком снегу и подобравшись к самому стволу, старой сосны, она стащила теплые перчатки, плотно прижала ладони к заледеневшей скользкой коре дерева и с наслаждением вдохнула в себя едва уловимый стылый запах горьковатой смолы, полузабытый запах лета. Потянувший откуда-то ветерок шевельнул лес, по снегу заструились пушистые, легкие змейки; на торчавшие неподалеку высокие стебли репейника, несомненно занесенного сюда с кордона, прилетели и уселись три снегиря и стали не спеша, важно выклевывать семена. За ними появилась и стайка хлопотливых чижей. Солнце уже снизилось; попадая в его лучи, снегири в белизне снега неправдоподобно ярко вспыхивали, и Аленка долго, пока они, управившись с репейником, не вспорхнули и не перелетели на новое место, не могла отвести от них глаз.

Вечером, убедившись, что внук уже спит, она осторожно укутала его сверх одеяла своей шубой – в доме похолодало; вернувшись к отцу в горницу, села рядом. Лесник молчал, вслушиваясь в начинавшие оживать стены; к ночи поднялся ветер. Аленке хотелось курить, но она терпела, нужно было идти в холодную, пустую половину; Захар помог ей и заговорил первым.

– Ну, дочка, что ж нам теперь делать? – спросил он, жалея ее и в то же время пытаясь глубже понять. – Ты же ученый человек, книжки пишешь, – он кивнул на небольшую полочку, прилаженную рядом с окном в переднем углу и тесно заставленную книгами. – Других уму-разуму учишь, вон ты как алкоголиков своих разделала, по полочкам разложила. Сроду такого не слыхал, какой от него вред, от змия-то, ну пьет народ и пьет, один столб, говорят, телеграфный не пьет… Ясное дело, плохо это, тут и Дениска сообразит. Но чтоб весь народ – под корень, целую державу… такого и не придумаешь… А вот вы, ученые люди, доперли, осмелились, все-то вы знаете… Ну и как же ты, с другого-то боку, так и не поняла, чего твоему родному внуку не хватает рядом с тобой? Чего ты ему недодаешь, дочка?

– Вот и помоги мне разобраться, отец, я за тем и приехала. Чего ему не хватает? Одет, обут, отдали в одну из лучших школ, муж в нем души не чает, хоть бы сейчас усыновил… Что ты по этому поводу думаешь?

– Ну, ясно, мудрые головы, – кивнул неодобрительно лесник. – При живом-то отце… Вот что удумали!

– Да какой же отец! – возмутилась Аленка. – Его и след развеялся, этого отца, он и думать о сыне не думает, он ни разу не написал, не поинтересовался. С самим собой никак не управится… Стороной слышала, никак жениться не может, все у него что-то не получается. Ты знаешь, мне все кажется, что у нынешней молодежи какой-то комплекс неполноценности. Вот и Тихон уже несколько лет как погиб, а Петя до сих пор от него в какой-то зависимости… Не знаю, не знаю, правда, у него процесс в легких, ему надо серьезно лечиться, ведь останется инвалидом… Вполне вероятно, многое в его психике объясняется болезнью. Ничего сделать с ним не могу, как ошалел, хочет мир удивить… а чем его теперь удивишь? Попробуй на таком расстоянии, на одни телефонные разговоры разоришься… А Ксения? Если бы ты видел эту бездушную, красивую и холодную куклу, у нее одни франки да доллары на уме, тряпки да вещи, тряпки да вещи. Откуда это у нее? На родную мать глядит, а в глазах… говорить не хочется, стыдно… Но Бог с ней, она отрезанный ломоть… со своим этим упитанным индюком… Дипломат! Бог с ними, – опять повторила Аленка. – Меня Петя беспокоит… нельзя же так относиться к себе… Его бы полечить надо серьезно и немедленно женить, все бы у него и наладилось! Ну кому он будет нужен больной? Если б ты знал глубину моей боли, отец! За что, за что?..

– Ну поскакала,. поскакала блохой, не о тебе сейчас речь, – остановил ее лесник. – Нечего себя жалеть, ты свое получила, а сыну твоему жить и дочке твоей жить. Теперь их пора… Вам, бабам, только бы женить, а там хоть бурьяном зарастай, окрутили и ладно. Мужик работает? Да и какая болезнь, коли лечиться не хочет? Подопрет хорошенько, живо все отыщет, и больницу, и докторов. Работает, чего-то добивается, и пусть, и оставь его в покое, взрослый мужик, сам разберется. А ты лучше вон, – лесник кивнул в сторону комнаты Дениса, – ты про его душеньку не забывай… Ты думаешь, он не смыслит главного? Он вам с муженьком заместо игрушки нужен, остылую вашу жизнь подогреть… вот что его ждет…

– Отец! – сказала Аленка, сильно бледнея. – Ты понимаешь, что ты говоришь? Остановись, слышишь?

– А ты меня не останавливай, дочка, – не опуская глаз, с досадой сказал лесник. – Я у себя в доме… вот тебе Бог, а вон порог… Я его что, насильно сюда тащу? По глазам вижу, думаешь, вот старый пень, никак не уймется Правильно думаешь, пока не помер – живу, и жить буду…

– Я уйду, – сказала Аленка, чувствуя, что не выдержит, сорвется, наговорит непоправимого, и потому приказывая себе следить за каждым своим словом. – Я уйду, конечно, но уже навсегда, слышишь, навсегда…

– Напугала, – заупрямился и Захар. – Вот и хорошо, найдутся и без вас добрые люди, глаза закроют…

– А Денис? Ты сейчас сам думаешь о Денисе, отец?

– А что Денис? Вырастет, проживет…

– Если дальше так пойдет, именно ты искалечишь ему жизнь, – сказала Аленка, заставляя себя перейти на более спокойный тон. – Непоправимо искалечишь, он сам повзрослеет и начнет понимать, что к чему; не-ет, отец, он тебя не поблагодарит!

– Кому же это я искалечил жизнь, дочка? – сумрачно усмехнувшись, спросил Захар. – Тебе? Твоему брату Николаю? Или своим внукам – Ксении и Петру? А может, Илье, Егору или Василию, твоим братьям?

– Отец, не надо так далеко? – взмолилась она. – Ты просто нужен мальчику, иначе я, я никогда тебя не прощу… Ты хоть меня слушаешь?

– Слышу, слышу, – неохотно отозвался лесник, сам стараясь не обострять разговора. – Ты думаешь, мне в мои годы вот как хочется колготиться… Я не для того на кордон ушел, уморился я от людей, дочка, у меня люди давно вот тут, на самом сквознячке, – выставил он перед собой широкую, плоскую, суховатую ладонь и слегка пошевелил пальцами. – Я о них вроде самое потаенное и скрытое знаю… И с парнишкой нет никакой моей вины, раз ты сама не можешь удержать внука рядом, чего-то в тебе ему не хватает… В самой себе и поищи, дочка…

– Самое больное, самое потаенное видишь… Может, ты колдун? – с какой-то темной тоской в душе спросила Аленка. – Может, тогда скажешь, чего же такого во мне не хватает?

Выпрямив плечи, голову, лесник прислушался; ветер в стенах дома жил своей жизнью. Перед ним сидела его родная дочь, уставшая, пожилая женщина, но он сейчас не ощущал с ней родства и знал, что жалеть ее нельзя. Он знал, что его слов она ждет, словно приговора, и, сколько мог, медлил. Затем, неприметно вздохнув, как можно спокойнее сказал:

– Человек растет, как подсолнух, на солнышко тянется, туда и поворачивается… Что тут делать, так она, жизнь, порешила. Даже коль ты сама родила, он – твой, пока ты его у груди держишь, а дальше оторвется – и тогда он ничей, он – свой, он для себя солнышко отыскивает, тепла ему хочется, а как это получается, я, дочка, не знаю… Тепло-то приходится навсегда отдавать, за так… Вот ты и… мозгуй… Опять же, неужто вы в своих городах совсем глухие да слепые?

Слушая с остановившимися, словно поблекшими глазами, Аленка хотела небрежно усмехнуться, сказать отцу, что несет он чепуху, что за его словами – обман и пустота, но почему-то не осмелилась. Тихая тупая боль вошла в сердце и перехватила дыхание; она хотела протестовать, доказывать обратное – и не смогла; она сейчас увидела себя как бы со стороны, глазами отца, увидела беспощадно и ясно даже самое тайное в себе.

– Ну что ж… пора спать… что ли, – сказала она, пугаясь дальнейшего, и, помогая себе руками, встала, увидела в дверях Дениса в ночной рубашонке, с торчавшими из-под нее босыми ногами.

– Ты… ты зачем здесь? – спросила она и бессильно опустилась на скамью. – Нет, нет, нет, все остальное на завтра, и говорить будем завтра, и решать завтра… Слышишь, какой ветер поднимается? Спать, малыш, спать…

Большой дом затих, как бы затаился в глухой, снежной ночи, и только ветер все усиливался и усиливался; Аленка вслушивалась в него, ворочаясь с боку на бок почти до самого утра, но встала бодрая и подтянутая, решившая не отступать, и ей на этот раз после упорной борьбы, уговоров, разъяснений, просьб удалось настоять на своем и увезти внука назад в Москву. Она поклялась обоим, и отцу, и внуку, что на лето сама привезет Дениса на кордон, а там, как хотят, так пусть и поступают; она больше слова не скажет. Так оно затем и определилось. Лето Денис жил на кордоне, затем, когда начинались школьные занятия, его переправляли в столицу, но после третьего класса он наотрез отказался возвратиться в город, и леснику пришла в голову спасительная мысль: устроить его на зиму, пока совсем подрастет, в Зежске у своей дальней родственницы на квартире. Все это потом обрело определенную закономерность и утвердилось до самого окончания Денисом десятилетки, но именно в зиму знаменитого побега Дениса из Москвы решилось главное, и в наступившее затем лето он уже опять жил у деда на кордоне в общении с людьми, связанными множеством видимых и невидимых нитей, именно здесь ежечасно и ежедневно происходило много важного, так или иначе затрагивающего затем жизнь и судьбу Дениса, хотя он совершенно об этом не подозревал. И с каждым годом его все труднее было затянуть в Москву; несмотря на самые соблазнительные посулы, он, как правило, проводил лето с дедом, самостоятельно бродил по лесам, помогал Захару заготавливать еловые да сосновые шишки на семена, знал самые грибные места на много верст в округе, довольно успешно постигал всякую лесную науку, знал, что такое рубки прореживания и осветления, мог озадачить Аленку и мудреным словечком «бонитет»; бывал (отсутствует строка текста в книге – OCR) миновения, по определению густищинцев, он всеми правдами и неправдами увязывался с Захаром на густищинский погост, всякий раз выдумывал предлог в ночь на девятое мая быть на кордоне. Петя тоже теперь обязательно наведывался при первом удобном случае к деду и каждый раз изумлялся разительным переменам в племяннике, и, хотя мальчик всегда встречал его с радостью, Петя чувствовал, что они все больше и больше отдаляются друг от друга, и в короткие дни, а то и часы общения ничего нельзя было восполнить или переменить, и Петя, поговорив с дедом, выслушав его, тактично и заметно отступил, тем более что у него у самого дела шли через пень-колоду, ничего пока в жизни не выстраивалось, и он вполне резонно рассудил, что, прежде чем кого-либо воспитывать и направлять, надо было хотя бы разобраться в самом себе. Одним словом, с появлением Дениса жизнь на кордоне переменилась, помолодела, стала шумной; то и дело на кордон нежданно-незвано заявлялся кто-либо из Москвы, и леснику, отвыкшему от многолюдья, не раз и не два пришлось задуматься над тем, как много может внести в жизнь даже ребенок, из которого еще неизвестно что получится.

Наведывался на кордон после первого знакомства с лесником, тоже не раз и не два, и Шалентьев, и всегда не предупреждая; понемногу они присмотрелись друг к другу и даже стали испытывать взаимный интерес; и это не было неожиданностью для самого Шалентьева, привыкшего ничего в жизни не упускать, любившего хорошо работать и, если это казалось ему необходимым, умевшего заставить работать на себя любую мелочь и умевшего подать эту мелочь как нечто значительное и важное. Таковы были природа его таланта и предназначение в жизни.

После первого неудачного знакомства с тестем и долгой, трудной размолвки с женой Шалентьев сам почувствовал, что в его системе жизни что-то не сработало, забуксовало. Он привык анализировать и исправлять, и несколько раз сам, под предлогом заботы о Денисе, а следовательно, о жене, побывал у тестя на кордоне, начиная с досадой для себя ощущать возрастающую духовную зависимость от сумрачного, старого лесника. «Непостижимо, – усмехался он. – Мое новое родство из области чистой фантастики… Во что же выльется более тесное знакомство?»

Иронизируя над собой, он в то же время трезвым критическим взглядом практического, не привыкшего к сантиментам человека видел ситуацию и с другой стороны; в конце концов от родственников (власти матери, хотя с ней и приходилось считаться и несоразмерно много отдавать ей времени, над своей душой он не признавал) он был совершенно избавлен, и теперь перед ним открывался неведомый, захватывающий своей новизной, а иногда отталкивающий своей животной открытостью мир, до сближения с Аленкой известный ему скорее умозрительно, со стороны. Ему даже нравилось изображать из себя занятого, очень счастливого человека, отягченного многочисленными родственными узами, самоотверженно, с оттенком иронии в отношении себя выполняющего свой долг, а если точнее – несущего свой крест. В его окружении считалось естественным нести свой крест, это была как бы некая отличительная особенность лиц высокого круга не только в исполнении их служебных функций, но и в семейных обстоятельствах; вокруг Шалентьева, хотя об этом и не принято было говорить, роились неблагополучные, трудные дети, их надо было поддерживать на плаву, куда-то устраивать и продвигать, и говорилось об этом хотя и с осуждением, но как о совершенно закономерном, неизбежном явлении. «Куда от своего… денешься», – обреченно разводили руками одни, попроще, гордившиеся своими крестьянскими и пролетарскими корнями; «Диалектика», – глубокомысленно покачивали головой с легкой улыбкой другие, поискушеннее.

Но кто же такой действительно был сам Шалентьев Константин Кузьмич, человек несомненно талантливый в влиятельный? Сам он никогда не заблуждался и определял себя как некий придаточный механизм, вовлекавший в сферу своего влияния все новые и новые пространства и слои; он считал, что это тоже немало, коль уж большого ученого из него не получилось и он стал просто функционером от науки, занимал целый ряд ответственных постов, после последнего своего нового назначения оставался главным редактором одного из периодических изданий и, конечно же, не забывал и общественную деятельность… Одним словом, был он человек в самом зените своей карьеры и, что существеннее всего, упорно готовил свое дальнейшее продвижение, и это, пожалуй, и являлось главной профессиональной его чертой. Он должен был двигаться вперед, другого смысла в его жизни не было; совершая очередной шаг вперед и выше, он не забывал, когда это было необходимо, обронить словечко-другое о том, что он осознает свои возможности и свой потолок, и осознает сие прекрасно. Он так именно и говорил: «сие». Он не мог (да и не хотел!) равняться с покойным Брюхановым самоотдачей, самоотречением, но свое дело знал и умел показать себя, блеснуть в нужный момент, выгодно очертить круг вопросов, подчеркнуть свою бескомпромиссность вплоть до беспощадности, и за это ему многое прощалось, даже некий внутренний снобизм.

Волей-неволей получив вместе с Аленкой и ее уводящие Бог знает куда родственные связи, Шалентьев наконец, избавился от этого мешавшего ему излишнего аристократизма, невольно обращавшего на себя внимание и ставящего его в неравноправное положение с окружающими; сначала его забавляла эта перемена, и он по-прежнему внутренне безоговорочно отодвигал от своего сокровенного «я» все раздражающее и мешающее привычным нормам его душевного комфорта. Пожалуй, самую острую неприязнь и чувство опасности вызвал у него вначале именно тесть; о нем Шалентьеву слишком много говорила сама Аленка и о леснике он составил некое абстрактное, отрицательное представление как о доморощенном философе на деревенской завалинке (хотя что такое завалинка, он вначале представлял себе весьма смутно), коими всегда была богата и славилась Русь. Впервые увидев тестя, Шалентьев был неприятно разочарован и даже слегка обижен, когда не по стариковски цепкий, оценивающий взгляд Захара скользнул по его лицу, тотчас, как бы в одно мгновение все до самого дна в нем высветил и, не найдя ничего интересного, равнодушно скользнул в сторону. «Эту реликвию давно пора бы под стекло, куда-нибудь в музей партизанской славы, уездного значения, – тут же неприязненно определил подходящую для тестя роль Шалентьев, – а он еще, видите ли, на должности числится, как будто государство – богадельня с бездонным карманом… Весь лес вокруг, надо думать, разворовали при таком почтенном страже…» Шалентьев подумал, посмеялся про себя и махнул рукой; не вступать же в нелегкую борьбу с этим зежским мудрецом в самой глуши непроходимых лесов, что непременно вызвало бы недоумение (потому что у кого же нет «сродственников» в самых неожиданных глухих углах России? Обязательно окажутся!) или, что еще хуже, уничтожающую иронию. И сама Аленка, придет пора, станет относиться к старику спокойнее и проще, без всякого ложного пиетета, все на земле проходит свой круг.

Представив, как могут посматривать именно в таком вот повороте и фокусе люди его положения, Шалентьев поежился; между ним и лесником уже образовалась и существует некая связь, и не в его силах прервать ее; и тогда, пытаясь разобраться в характере тестя подробнее, вернее, из-за тайной и становившейся все глубже отцовской тяги к Денису, к этому непредсказуемому мальчишке (Шалентьев никогда бы не признался, что просто из-за примитивного чувства ревности), он при любой возможности стал бывать на кордоне.

И как-то, в очередной раз появившись там, и опять без жены, долго подступал к леснику и так и эдак, остался ночевать, и уже за ужином тесть спросил напрямик:

– Ты, Константин, нонче неспроста вертишься-то… С Аленкой что-нибудь?

– Нет, что вы! Здесь полный порядок, – сказал Шалентьев со своей обычной уверенной и одновременно простодушной улыбкой, мелькнувшей словно бы случайно. – Давно хотел спросить, не надоедает ли вам, Захар Тарасович, на кордоне? Один да один… Феклуша ведь не в счет…

– Ну, ну, ну, давай выкладывай, что там у тебя в голове? Давай, – подбодрил тесть, дивясь про себя непривычной обходительности зятя.

– Хорошо, я скажу вам, Захар Тарасович, откровенно прямо, – слегка улыбнулся Шалентьев, опять не сводя с лесника светлых внимательных глаз. – Почему бы вам не съездить со мной в Москву? Это у вас отнимет три-четыре дня, – добавил он. – С дочерью повидаетесь, на внуков поглядите…

– Зачем я понадобился в Москве, Константин? Кому?

– Понимаете, Захар Тарасович, я с вами хитрить не буду, с вами надо говорить прямо, я давно понял. Прослышало о вас мое нынешнее начальство… Не будем касаться официального положения этого человека, как раз это не имеет в данной ситуации такого уж самостоятельного значения… просто хочет встретиться, потолковать… поговорить с вами наедине… Уверяю вас, не пожалеете…


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56, 57