– Тебе плохо, только не там и не в том ищешь облегчения, – не опустил просветлевших глаз хозяин. – И не так ищешь…
– А как же надо? Подскажешь?
– Нет, не подскажу. Каждый должен пройти свой путь. Не отчаиваться, а идти.
– Идти – куда? – с досадой уронил Сергей Романович. – Говорят, ты вот давно ходишь, ищешь… Нашел?
– Нашел…
– В чем же этот твой Бог?
– Я тебе уже сказал – в обретении души своей, человек, – не сразу ответил как бы потяжелевший и еще более отодвинувшийся хозяин, но в то же время в его облике, в лице, в глазах проступила ощутимая теплота, скорее похожая на жалость, и эта обидная и неприемлемая для гордого и строптивого гостя жалость все усиливалась. – Что я могу еще сказать? Да ты и не веришь, вон в душе у тебя издевочка, такая циничная, разрушающая тебя мысль – вот, мол, лучше и чище других себя считает, выше меня, такого удачливого и красивого, выше своей сестры, вот и еще один учитель и пророк, а мир все там же, не продвинулся ни на йоту к добру и свету, не говоря уж о совести…
– Я, Арсений Павлович…
– Подожди, подожди, – с неожиданной страстностью, повелительно и властно остановил гостя хозяин, и Сергея Романовича словно что то физически ощутимо приковало к месту; он осознал этот странный толчок даже не своим острым извращенным умом, ищущим неизвестно что, а скорее каким то темным подпольным чутьем, и не в первый раз за последние полчаса тайно изумился происходящему и затих. – Вот и хорошо, – продолжал между тем хозяин. – Иногда надо и помолчать, послушать. Ты ведь пришел не для того, чтобы покаяться и очиститься, а чтобы еще больше утвердиться в своем тайном блуждании. Вот, мол, и еще один обломился, искал, искал, все, кажется, швырнул под ноги, все самое дорогое в грязь под ноги себе швырнул в желании возвыситься над другими, ну и что? Зачем? В пустоте, мол, ничего нельзя отыскать, вот и еще одно поражение. Вернулся с поджатым хвостом, как побитая дворняжка, возомнившая себя царем зверей… Вот пойду и взгляну на него. Получу подтверждение, что ничего другого, кроме права кулака и силы, нет в мире, и мне окончательно станет легко и свободно. Вот ты с этим своим убогим богатством пришел, пытаешься даже здесь оказаться сверху. Далеко тебе, человек, до истинного света и спокойствия души.
– А разве не так, не так? – почти выкрикнул, с трудом обретая голос, Сергей Романович, прорывая сковывающее его волю странное оцепенение души и сознания. – Разве ты не вернулся после своих поисков опустошенный и поверженный? Разве на старые места, находя что либо, возвращаются?
– Непременно. Нужно же окончательно освободиться от прошлого, предать его тлену и забвению, – сказал хозяин кому то далекому, неведомому, только не своему назойливому гостю, и отсутствующе выпрямился. – У меня еще несколько остановок на земле, где я должен побывать и стереть старые следы.
– Что же тогда останется от тебя на земле? – втайне замирая от острого, почти убивающего чувства постижения, тихо спросил гость.
– Не останется никаких вредоносных шлаков, вот главное, – ответил хозяин, не раздумывая, и от его глубокого, пронизывающего, не отпускающего ни на мгновение взгляда у Сергея Романовича зазвенело в висках, и он ясно ощутил непреодолимую границу между собою и своим новым знакомым, все более влекущим к себе человеком, ощутил и то, что разделявшую их черту ни тому, ни другому не дано было переступить.
Сергей Романович не привык оставаться побежденным и вызывающе оскалился, пытаясь изобразить улыбку, но и это не спасло.
– Может быть, отведаешь? – чувствуя свое поражение, спросил он, кивнув на сочившиеся сладким соком ломти дыни.
Хозяин встал, принес две тарелки и ножи и, попробовав дыню, похвалил:
– Много, много солнца – чистая энергия, Божий дар… Спасибо.
– Скажи, – вновь качнулся к нему Сергей Романович, и в глазах у него прорезалась тоска. – Скажи, правда ли, что ты провидишь судьбу человеческую? Может, ты будешь так добр, скажешь что нибудь и мне?
Хозяин положил нож, отодвинул тарелку с почти не тронутым ломтем дыни подальше в тень.
– Вот уж эти женщины, – пробормотал он недовольно. – Что от них ожидать? Слишком эмоциональны от природы, воображение примитивно и мало изменилось с доисторических времен. Слушать приятно, но верить им… Даю тебе добрый совет, человек: никогда не интересуйся своей судьбой, да и кто может провидеть сквозь мрак? Чепуха, никому не верь. Ты идешь своим путем, вот и не всматривайся в горизонты. За ними другая жизнь, в нее ты уже не успеешь. Мне почему то нравится, что ты так и не вышел из детского возраста, хотя и позволяешь себе далеко не детские шалости, дорогой мой Сергей Романович. – Хозяин говорил, а его гость, внутренне пытаясь сопротивляться, не мог, и словно тонул в мягко обволакивающем сознание и растворяющем в себе голосе. – Я тебе одно могу сказать: когда придет твой невыносимый срок, позови. Я приду, я тебе обещаю, приду, где бы ты ни был. Теперь же…
– Я никогда никого не позову! – с неожиданной ненавистью крикнул Сергей Романович и задохнулся – крик застрял у него в груди, в горле, и само тело пропало, и не осталось ни рук, ни ног, и только горели перед ним в разреженной тьме неудержимо втягивающие в себя бездонные точки, и, как он ни сопротивлялся, пересилить и оторваться от сковывающей его силы не мог. Он даже и возмутиться не мог, он лишь осознавал, что эти бездонные точки – зрачки сидящего рядом человека, превратившиеся в какую то непреодолимо пронизывающую волю, и в то же время он словно видел себя со стороны – сидел жалкий, нелепый, скованный и лишенный возможности шевельнуться.
И тогда он попытался возмутиться и восстать, и вновь пригрозил никого и никогда в жизни не звать и не жаловаться, и хотел рассмеяться в лицо своему мучителю. И опять ничего не получилось, лишь что то слабо и далеко звякнуло – нож, которым он резал мякоть дыни, выпал из его судорожно сведенных пальцев.
И другой, мучительно знакомый голос позвал его из серой холодной тьмы, сразу же пробуждая второй, тайный, дремавший в нем до сих пор жизненный состав; этот другой голос иногда звучал в его снах, но он никогда раньше не мог вспомнить его, а вот теперь вспомнил, и по телу счастливой волной прокатилась дрожь.
«Мама, – сказал он. – Зачем ты здесь? Зачем ты пришла?»
«Опомнись, Сережа, что ты говоришь? – с некоторой обидой отозвалась она. – Сам меня звал, как же иначе?»
«Где же ты, я тебя не вижу, – пожаловался он, всматриваясь в плавающий вокруг редкий туман. – Почему ты не хочешь подойти? У меня так горит голова, помоги мне… Я слепну, Боже мой, какой мрак…»
«Здесь я, Сереженька, здесь, – вновь торопливо отозвалась она. – Ты меня чувствуешь, это главное… вот моя ладонь… Боже, какой у тебя жар! Потерпи, сейчас станет легче… ну, ну, еще немного… легче, да? Вот и хорошо. А увидеть меня нельзя, ты успокойся. Время проскочит, и не заметишь, что такое три года?»
«О чем ты? Почему три года? – рванулся он, по прежнему не в состоянии сдвинуться с места, и затем, начиная понимать и пытаясь прервать свой цепенящий бред, как бывало и прежде в тягостных снах, заставил себя открыть глаза. – И ты так спокойно об этом говоришь? – с горечью пожаловался он. – А я тебя так всегда жду…»
«Не бойся, сынок, – услышал он все тот же родной, проникающий в сердце голос и внезапно, как боль, вновь почувствовал прикосновение узкой и теплой ладони к своей щеке. – Не я выбирала твою судьбу, я бы десять раз отдала жизнь, чтобы только с тобой было по другому…»
«Тяжко, мама…»
«Ты мужчина, так тебе выпало, у каждого свой крест, а твой, оглянись, особо тяжелый. Так надо, только не бойся. Жаль вот, на тебе замкнется цепь… Я так любила твоего отца… Ничего, ты всегда хотел быть первым, а стать им не мог… Ты никогда не понимал одного: первых не бывает, не может быть, первые всегда самые последние и самые несчастные…»
«Боже мой, ты говоришь страшные вещи, мама…»
«Молчи, Сереженька. В последний момент тебе будет оказана сомнительная честь достигнуть своего, и ты сам постигнешь тяжкую истину. Это будет и прощением за содеянное тобой. Так уж повелось, абсолютно за все приходится платить. Пора, Сереженька, прости…»
«Погоди, разве ты совсем ничего не чувствуешь? Скажи еще что нибудь… Помнишь сказку? Я болел, мне было лет пять или шесть, я, кажется, чуть даже не умер. Ты рассказывала про белых лебедей, помнишь?»
«Один из них был розовым, с короной на голове, да, да, хорошо помню… Только ты, Сереженька, ничего не бойся, всего один шаг, один момент, и страх уйдет, кончится…»
Голос матери стал отдаляться и совсем наконец затих.
Испытывая ни с чем не сравнимое чувство нежности и просветления, Сергей Романович навзрыд расплакался, долго не мог остановить счастливых детских слез и в предвкушении такого же радостного таинства пробуждения не сразу открыл глаза, – медленно, с нарастающим недоумением, он осмотрелся.
Он не помнил, как попал в эту узкую небольшую комнату с пыльной тусклой люстрой под потолком; он был один, сидел, вжавшись в угол дивана, и на столике перед ним на тарелке лежало несколько ломтей переспевшей южной дыни. И тогда, сразу вспомнив, он коротко вздохнул. Три года, конечно, не ахти что, а все таки не завтра, не через неделю, за три года много воды утечет, целая жизнь. Почему бы и не сплясать от радости?
Из за неплотно прикрытой двери в гостиную пробивался свет и доносились негромкие голоса. Он узнал голос хозяйки, прислушался. Чему то весело смеялась Вера, – он даже обиделся, правда, теперь уже по другому. Черт знает до чего он достукался, засиделся у бабы под подолом, поверил трепотне о святых странниках и провидцах, вот и дождался.
В приливе злости он сорвался с дивана, толкнул дверь и увидел женщин, что то оживленно и заинтересованно обсуждавших. Подруги разом посмотрели на него; очевидно, они говорили о чем то очень интимном и по женски очень откровенно – их лица были мило невинны и грешно непосредственны. И Сергей Романович тоже заговорщицки, с удовлетворением, подмигнул. Это и была жизнь, в другой он не нуждался.
– Не пора ли нам, Вера? – спросил он. – Давайте все вместе походим, погуляем, погода чудесная, тишина, звезды…
– Ой, Сергуня, погоди минуточку, нам договорить надо! – попросила Вера. – Понравился тебе наш отшельник? Хорошо пообщались?
– Лучше не придумаешь, мы с ним друзьями стали, – с подчеркнутой значительностью сообщил Сергей Романович и, подойдя к столу и окинув его взглядом, наполнил бокалы. – Выпить надо, такое редко случается в наши времена… Я рад, рад!
– И мы рады, счастливы! Правда ведь, Тасенька? – подхватила Вера и, взяв свой бокал, подошла к Сергею Романовичу.
Анастасия наблюдала за подругой и думала, что она совсем не меняется, все такая же восторженная, готовая в любой момент отозваться и порадоваться, прийти на помощь. Только вот как бы не ошиблась в своем ненаглядном Сергуне, слишком он молод для нее и чересчур уж красив для мужчины.
3
По теории известного академика Игнатова, в отношениях между властью и народом никогда не было и не могло быть гармонии. Еще из его учения явствовало, что любая национальная элита являлась всего лишь результатом долгой и трудной работы чуть ли не целых исторических периодов, а то и эпох; от зарождения элиты до ее расцвета и упадка, доказывал он, сменяются, бывает, социальные формации, и даже не раз, а правящая и, как правило, тесно связанная с ней, переплетенная множеством кровных интересов духовная элита продолжает формироваться, обретать свои зримо выраженные конкретные черты, в то же время постоянно приспосабливаясь, как бы мягко и незаметно переливается из одного огненного котла народной стихии в другой, в третий, четвертый, и всякий раз как бы меняется и растворяется в новом составе народного бытия, но все якобы происходящие изменения элитарных слоев являются только кажущимися. На самом деле это всего лишь внешние маскировочные действия для продолжения своего паразитического и вольготного, за счет все той же народной стихии, существования и процветания. Убедительным доказательством своей правоты он считал неизбежную утерю национальными элитами своих родовых национальных корней и их слияние в одну космополитическую сущность и общность под демагогическим лозунгом всемирного братства и процветания, а также всеобщего благоденствия, которого, как известно, никогда не было, не будет, да и быть не может. Так в мире и складываются особо изощренные олигархии, для них основополагающим законом становятся корпоративные элитарные интересы, и они начинают защищать их самыми жестокими и изощренными мерами в любой точке мирового пространства. И неважно, какими национальными процессами эти противоречия были вызваны, – даже самые незначительные ущемления интересов любой национальной элиты воспринимались ее космополитическим единением как нечто кощунственное и недопустимое, как варварское посягательство на божественные права всей мировой элиты. Во всех концах мира тотчас начинали кричать о черни, Аполлоне и печном горшке, и здесь уж народные бедствия и страдания вовсе не брались в расчет. Тотчас выводилась формула, что страдания и бедствия есть естественное состояние народной стихии и по другому не бывает и быть не может.
В своем убеждении академик Игнатов был непреклонен и не делал исключения ни для Пушкина, ни для Достоевского или Толстого, тем более не обходил он стороной стоящих непосредственно у кормила власти и их глубоко эшелонированные структуры, проводящие все властные импульсы сверху вниз, в стихию народа.
И особый интерес вызывали его исследования о возникновении и формировании закона перерождения элитарных слоев уже в советское время, когда дело усугублялось еще и взрывом противоречий в самом элитарном всепланетном поле, предвещающим скорый распад исторически сложившегося целого и появление новых, еще неведомых субстанций разума и духа, но в то же время и предрекающим непоправимые смещения основ самого народного бытия. И два данных обстоятельства, порождавшие химерические новообразования в элитарных слоях, разрушали и саму суть природного народного «я» и все больше приближали всеобщую катастрофу. Академик Игнатов мог доказать свою теорию эволюции общества и в планетарном, и во всеобщем державном масштабе, и на самом простейшем уровне, хотя бы на примере своего дачного поселка Восход, где прочно обосновались сыновья и внуки вчерашних, в основном невежественных правителей государства, одного из самых могучих в мире; академик Игнатов даже мог доказать свою теорию на ученых, писателях и артистах, на художниках первого ряда, уже успевших внедриться в престижный правительственный поселок, купивших и построивших по особому разрешению свои дачи со всеми удобствами. И доказательств особых не требовалось – стоило только взглянуть хотя бы на дворец Евдокии Савельевны Зыбкиной, с концертным залом, лифтом и гаражом, похожим больше на крытое футбольное поле. Зачем нужно было эдакое поместье вчерашней полуграмотной ткачихе, пусть даже и с прекрасным, неповторимым голосом? Или нечто подобное кому либо другому из того же вспучившегося после революции состава так называемой новой советской научной и творческой интеллигенции? А только для того, чтобы прикрыть и оправдать нечистоплотность и корысть высшего эшелона власти, особенно после ухода Сталина, того же Никиты Сергеевича Хрущева, а теперь вот и Брежнева, не только не привыкших считать народные деньги, но даже и не подозревавших, что такой счет существует. А если только взглянуть на неисчислимую орду разномастных советников, роем кружащихся возле всяческих вождей и, как правило, отвергающих даже намек на любые национальные корни и опоры и признающих приоритет одного, якобы богоизбранного народа, вечно страдающего и вечно пребывающего в изгнании, надо думать, только в собственном воображении и только от самого себя, то многое станет ясно и без особых усилий. Взять хотя бы всех этих Арбатовых, Александровых, Бовиных, всяческих Сахаровых и Лихачевых, как ржа постоянно разъедающих народную душу, бесстыдно и нагло создающих целые направления русофобии и уже открыто декларирующих якобы неполноценность русского народа, того самого народа, на шее которого они очень недурно устроились и за счет которого живут и жируют. А недавняя статья теперь уже деятеля высокого партийного ранга, некоего ярославского выкормыша и прощелыги Яковлева? Еще один вопиющий пример цинизма и наглости – не позволять народу даже оглянуться на свои исторические основы… Куда дальше? Здесь и до последнего шага недолго – неполноценные должны или только обслуживать, не поднимая глаз к небу, или исчезнуть под теми или иными предлогами.
И далее академик Игнатов ставил логическую точку: подобного смертельного, самоубийственного зигзага на русском пути в историческом отрезке времени еще не встречалось.
4
Размашисто перечеркнув исписанную страницу, Нил Степанович откинулся на высокую спинку кресла, закрыл глаза и некоторое время, закинув руки за голову, отдыхал. Сегодня с самого утра работа не клеилась. Вчера был слишком сложный и трудный день, и в голове еще ничего не улеглось, и лучше бы в очередную свободную, наконец то, субботу не садиться с утра за стол, а отправиться в лес, встать на лыжи и пробежаться по первому снежку. Послать бы все подальше, не корпеть над своей китайской грамотой, ведь все равно напечатать нельзя, не пустят, только и облегчишь душу, высказавшись где нибудь на семинаре или закрытом совещании, да и то сразу же попадешь в черный список. Хотя, если говорить спокойно и откровенно, здесь тревожиться незачем, давно уже в особый реестрик включили. Ну и пусть себе. Пробуждение одурманенного народного сознания неизбежно, подземные толчки усиливаются и учащаются, и только власти предержащие не желают видеть и слышать.
В кабинет, с прозрачным, во всю стену, сплошным толстым двойным стеклом, заменяющим окно и выходящим в сад, сейчас, после первого ночного снега, до хрустального сияния белого, гляделась, свесив тяжелые гроздья рубиновых ягод, старая рябина. Игнатов сам ее посадил лет двадцать назад и, вспоминая об этом, попытался восстановить в памяти весь тот далекий уже год. Кто то вошел, и Игнатов, не открывая глаз и не меняя позы, спросил:
– Кто?
– Тебе чаю подать, Нил? – услышал он голос жены, затем и сама она появилась у письменного стола, с небольшим расписным подносом. – Прости, пять часов сидишь, не хватит ли на сегодня? Посмотри, какой чудесный день…
– Неужели пять? – не поверил он и привычно слепо улыбнулся жене. – Спасибо, чаю с удовольствием выпью, Поставь там, Наташа, на журнальный столик.
– Не забудь, Нил, мы сегодня приглашены к Евдокии Савельевне, тебе надо успеть отдохнуть. Не работай больше, ладно?
– Вот так сюрприз, ты серьезно, Наташа? – поморщился он. – По какому такому случаю?
– У нее прием, вернее, дружеский ужин. Ты в самом деле не помнишь? Событие в культурной жизни страны! Высшее звание народной артистки на той неделе схлопотала.
– Какая прелесть! – не удержался Игнатов, и в его голосе послышались насмешливые нотки. – Вот именно, все таки схлопотала, орел баба! Ну, а мы здесь с какой стороны?
Пряча улыбку, Наталья Владимировна быстро, как то по кошачьи игриво погладила плечо мужа.
– Не сердись, отец, нельзя же все время провести в темнице. Работа, работа, только работа… Я длинное платье сшила, вечернее, сто лет уже в свет не выходила.
– Если так, разумеется, надо идти.
– Надо, надо, Нил. Говорят, сам Брежнев с Косыгиным будут, Леонид Ильич от голоса Зыбкиной, говорят, слез удержать не может…
– Господи Боже мой, – вздохнул Игнатов, страдая от сознания неизбежного и выпячивая нижнюю челюсть, – приготовлено вечернее платье, и, чтобы не нарываться на долгую и глухую размолвку с женой, идти придется. – Ну хорошо, хорошо, а наши то белые лебеди залетные, слезливые, эта экзотика здесь зачем?
– Нил, не задавай ненужных вопросов! – попросила Наталья Владимировна и даже покачала головой, выражая свое недоумение. – Для тебя ведь ничего, кроме истории и книг, не существует, – я до сих пор не могу взять в толк, как ты однажды меня приметил и даже догадался предложить руку и сердце. А ведь для большинства людей именно личная, интимная жизнь и является самым дорогим и главным, а все остальное только подспорье.
– Прости, по прежнему ничего не понимаю! – высоко поднял брови Игнатов и, как всегда в трудные минуты, уставился перед собой в стол. – Что там опять за китайская кухня?
Наталья Владимировна помедлила, от души забавляясь детской наивностью и неосведомленностью мужа.
– Ничего особенного, дорогой мой, просто у Евдокии Савельевны будет на вечере… интересно, кто бы ты думал? Ну ни за что не угадаешь… Сама Ксения Васильевна Дубовицкая!
– Что же? Та самая знаменитость из Академического? – спросил Игнатов, по прежнему больше занятый своими абстрактными, по сути дела, бесплодными мыслями о вырождении вершинных слоев российской интеллигенции. – Конечно, актриса выдающаяся, женщина… гм, на мой взгляд, весьма эффектная…
– Эффектная! Господи, Нил, ты отвык от простого русского языка! Эффектная! Милая, Нил, ослепительная!
– Наташа, я же так и выразился, – слабо запротестовал Игнатов. – Эффектная и есть синоним ослепительной, привлекающей внимание…
– Нил, дорогой мой, я рада, ты прямо на глазах молодеешь, – не удержалась Наталья Владимировна от легкой иронии. – Вот только темперамент тебя подводит, ты ведь не дослушал. Из охотничьего хозяйства Завидово на кухню Зыбкиной доставлены две кабаньи туши, говорят, по центнеру каждая. Дичь добыта лично Леонидом свет Ильичом Брежневым… И по его же высочайшему повелению отправлена по сему адресу специально для званого ужина. Как, связывается все происходящее в один узелок? – спросила Наталья Владимировна, и в глазах у нее заиграли знакомые мужу озорные огоньки. – Нет, положительно, в мире не встречалось более тупого академика. Не понимаешь?
– Нет, ни в зуб ногой, – чистосердечно сознался Игнатов и в доказательство даже разгневался и сверкнул глазами. – Ну, Наташа, у меня ведь нет времени на ваши бабьи ребусы! Что такое?
– Ничего особенного, Нил… Просто у Леонида Ильича с Дубовицкой роман. Вот тебе и все объяснение с кабанятиной, там, опять же говорят, уже пять поваров из Кремлевки суетятся. Так что, Нил, ты обречен сегодня на этот раут. Я любопытна и все таки надену вечернее платье для такого изысканного общества, не дам себе исчахнуть, терзаясь об упущенных возможностях до конца дней своих и твоих!
– Боже мой, Наташа! – почти простонал Игнатов, резво подхватываясь с кресла и потрясая перед невозмутимо наблюдавшей за ним женой какой то старой бумагой. – Ты хоть представляешь, какая там охрана будет? Да тебя до последних трусиков просветят…
– А мне наплевать! – бодро отчеканила Наталья Владимировна, взяла из рук мужа старую бумагу с голубовато выцветшими орлами и положила ее обратно на стол. – Я же не собираюсь проносить бомбу. Глупости! Я тебе уже приготовила темный костюм и положила во внутренний карман твое академическое удостоверение, не вырони. Хотя ладно, я сама потом проверю.
Игнатов кивнул, подошел к стеклянной стене и, заложив руки за спину, задумался, широко расставив ноги. Ему почему то вспомнилась осень сорок первого и встреча с Сусловым под Кизляром, кстати, первая, и произошла она в штабном шалаше в камышах; Суслов, оберегаясь от сырости, сидел на высокой пачке партийных книг, кажется, сочинений Энгельса или даже самого Ленина, на что тогда в хаосе и разброде Игнатов не обратил внимания, а вот сейчас этот факт и всплыл в сознании с неожиданной рельефностью и яркостью: чавкающая под ногами болотная жижа, длинное, худое и злое лицо Суслова, недалекая и частая артиллерийская пальба, – все это вспомнилось как нечто весьма и весьма существенное. Игнатов вначале даже растерялся от этой избирательности памяти, но затем, вспомнив еще и свой недавний разговор, весьма долгий и трудный, с «серым кардиналом», подумал, что ничего случайного в жизни нет и быть не может, что полотно жизни непрерывно и из него нельзя выбросить ни одного мельчайшего узелка, ни одной нити, и вздохнул. На именитый вечер идти придется, а следовательно, надо уже сейчас возместить предстоящую потерю времени и просмотреть дополнительные материалы к очередной главе – кстати, там есть любопытные сведения о связях древнерусской живописи, того же Андрея Рублева, с эпохой раннего Возрождения, именно творчество Рублева со товарищи и опровергает весь этот сионистский бред о дикости и варварстве русского народа и свидетельствует о его глубочайших свершениях в области культуры и духа еще задолго до прихода самого Рублева…
И, уже забывая и о жене, и о предстоящем вечере, и о своих необъяснимых воспоминаниях о начале войны и знакомстве с Сусловым, ныне одним из могущественнейших людей, уже не слыша напоминания об остывшем чае, Игнатов опять, как иногда говорила Наталья Владимировна с понимающей усмешкой, втягивал свои рожки в раковину и уходил из реального мира в свой, измышленный, без ряби воды и шевеления воздуха. Правда, она порой добавляла и другое: слава Богу, есть такой заколдованный мир, в нем можно полюбоваться своим прошлым, но в нем присутствует и отражение будущего в настоящем, только стоит всмотреться и вдуматься.
Пожалуй, именно с таким ощущением бесконечности и неразъемности времен Игнатов и отправился с женой в начале шестого к Евдокии Савельевне Зыбкиной. В ранних сумерках темнели старые ели, и загустевшая синева в их вершинах лишь подчеркивала опускавшийся на землю покой.
– К морозу, – авторитетно сказала Наталья Владимировна, придерживая мужа за локоть. – Очень кстати, а то в Москве грипп начинается, уж внучата обязательно подхватят. Пошли, пошли, Нил, опоздаем.
– Пришли уже, – сказал Игнатов, – вот и встречают…
– Проходите, пожалуйста, Нил Степанович, – раздался негромкий приятный голос, и у дорожки, поворачивающей к даче Зыбкиной, ярко светившейся всеми своими просторными окнами, возникли две стройные фигуры в полушубках и меховых шапках. – Вас проводить?
– Зачем же, мы здесь свои, соседи, благодарю вас, – сказал Игнатов, сворачивая на дорожку между рядами голубых канадских елочек, подсвеченных низкими редкими фонарями. В просторной, оформленной под русскую старину, прихожей, с широкими дубовыми лавками, грубоватой выразительной резьбой на былинные сюжеты, украшавшей потолок и стены, гостей встречали две молодые женщины. Они, улыбаясь, помогали раздеться. Тут же появились широкие деревянные подносы, уставленные напитками и легкими закусками – небольшими тартинками с красной икрой или ломтиком осетрового балычка и фаршированными соленым орешком маслинами. Затем внезапно появились приятные, строгие молодые люди и проводили гостей к широкой лестнице на второй этаж; здесь перед концертным залом слышалась тихая музыка и негромкий и дружный гул уже собравшихся гостей, ожидавших с минуты на минуту выхода хозяйки, – задержку объясняли какими то неожиданными обстоятельствами в самой Москве, а следовательно, и необходимостью для хозяйки прийти в себя, переодеться и собраться душой перед столь ответственным приемом.
Подходили новые и новые известные лица. Гости и не думали скучать; многие были давно знакомы и заинтересованы друг в друге, а на таких вот приемах и совершались самые важные дела, заключались пусть негласные, но, как правило, нерушимые соглашения и договоры, и Игнатов, едва окинув взглядом многочисленную публику, тотчас определил расстановку сил, и ему стало скучно.
– Нил, – негромко сказала бдительно наблюдавшая за ним Наталья Владимировна. – Пожалуйста, улыбнись, ты похож на пирамиду Хеопса. Только посмотри, какие люди…
5
Пожалуй, редко кто из гостей, волновавшихся и спешивших на важный прием к достойной Евдокии Савельевне Зыбкиной, кроме самой хозяйки, да и то приблизительно и смутно, догадывался, ради чего заполыхал весь красочный сыр бор, отчего пошли тайные волны не только по Москве – чуть ли не по всему обширному государству, но какое до этого дело простому человеку?
У очаровательной Ксении Дубовицкой глубокой, предгрозовой синевы глаза, ей около тридцати, и если кто нибудь из многочисленных и восторженных ее поклонников, целуя ей руку, скажет, что она выглядит как семнадцатилетняя роза, она лишь улыбнется, шутливо погрозит пальчиком и сразу станет еще моложе, и это можно истолковать как душе заблагорассудится – ей все легко прощается даже соперницами. Ксения говорит с легким придыханием, отчего у мужчин тотчас возникает к ней тайный интерес как к натуре глубокой и страстной, а у женщин возрастает инстинкт самозащиты, говорящий им о необходимости отступить в данный момент в тень, – с Ксенией, становившейся в порывах вдохновения беспощадной в своей неотразимости, вступать в состязание было бы просто глупо, здесь можно было только проиграть.
О Ксении Васильевне Дубовицкой, талантливейшей актрисе прославленного Академического театра, давно переросшего все государственные и любые иные границы, говорили охотно и много; говорили подчас самое невероятное, о чем мало мальски нормальные и здоровые люди не хотели и слушать. И здесь во всем был виноват прежде всего ее недюжинный талант, ведущий ее через театральные склоки и хитросплетения выше и выше, от успеха к успеху, от восторга к обожанию и преклонению. За ней чувствовалась глубокая, влекущая и дразнящая тайна – увидев ее хоть однажды на сцене, о ней начинали мечтать и прыщеватый юнец, и почтенный седовласый муж, давно погруженный своим возрастом в спокойное и мудрое равнодушие к женским чарам и прелестям; с ним вдруг случалось нечто необыкновенное, повергающее в прах любые законы биологии и морали; и вот такой солидный, увенчанный лаврами жизни человек, достигший на своем поприще иногда запредельных высот даже на правительственном, а то и того выше, на партийном уровне, начинал сходить с ума. Весь состав его крови превращался в бурлящий поток и порыв, он начинал беспочвенно и страстно мечтать, безрассудно распалялся до самых фантастических видений, всеми правдами и неправдами старался добыть адрес своей страсти, посылал ей письма, цветы, подарки, иногда баснословной ценности. А что уж говорить о зрелых, полных сил мужчинах, водящихся в столице в изобилии и даже в избытке? Тут можно было только беспомощно развести руками.