Затем, как это и водилось в те революционные времена, профессор был незаметно ликвидирован, по утверждению тех же подпольных каналов, чуть ли не самим Дзержинским после того, как все старания профессора помочь самому Владимиру Ильичу оказались тщетными; профессор же, кроме того, сумел где то вроде бы неосмотрительно нарушить святая святых – тайну эскулапа.
Сама же вдова, бывшая горничная одной из самых любимых фрейлин последней русской императрицы и знавшая самого Распутина, кстати, в те же заветные и обвальные времена и познакомившаяся со своим будущим мужем, была личностью еще более примечательной. После стремительного исчезновения супруга она тайно возненавидела советскую власть, ЧК, лично Феликса Эдмундовича и твердо решила при малейшей возможности вредить и наносить богомерзкой власти урон; в то же время она, будучи от природы весьма умной женщиной, одаренной и жизнерадостной, преобразилась в одну из самых интеллектуальных и уважаемых столичных дам, и, каким то образом став крупнейшим подпольным специалистом по драгоценным камням, она могла с точностью до сотой процента определить классность и вес камня, а следовательно, и цену. Кроме того, она увлекалась всякими тайными мистическими учениями о судьбах уникальных именных камней и связанных с ними людей; несмотря на жестокие времена, она приобретала все больший и больший вес и влияние в полупризрачном, но всесильном мире подпольной Москвы, города кровавого, темного и досель никогда на земле не бывалого, вобравшего в себя всю глубокую тайну, тоску и ярость пронесшихся над землей времен и порожденных ими бесчисленных народов, смешав и сплавив их в себе. Да и какая же уважающая себя столица может существовать и процветать без подполья?
Впрочем, в голове страждущей отмщения и справедливости вдовы старые обиды и неурядицы расплылись и потускнели в свете новых интересов, и бывшую безутешную и скорбную вдову, жаждущую тайного отмщения, давно уже все считали добрейшим и кротким существом и называли ее лишь почтительно ласково. Свет наш Мария Николаевна, – говорили о ней ее многочисленные знакомые, или же и того ласковее – наша арбатская заступница и княгинюшка Мария Николаевна, и стоило только упомянуть эти слова, как тотчас становилось понятно, о ком идет речь, на лицах говоривших появлялись мечтательные и теплые отблески, и собеседникам как бы припоминались самые лучшие минуты собственной жизни.
Как у каждого нормального человека, у Марии Николаевны были и тайные, скрытые от всеобщего обозрения и внимания, горизонты. Так, например, она со временем оказалась каким то образом, непостижимым и для нее самой, крепко связанной и с властями предержащими, и к ней время от времени порассуждать о жизни, узнать о здоровье и нуждах одинокой женщины, а то и испросить совета наведывались официальные лица в немалых чинах. Разумеется, о кровавом Феликсе со временем было почти забыто, и важные люди приходили к Марии Николаевне запросто, хотя почти всегда неожиданно и вроде бы по самым незначительным поводам; в редких случаях и саму Марию Николаевну приглашали для разговора в театр или куда нибудь в консерваторию, а то и на ипподром, – одним словом, Мария Николаевна с годами все больше ощущала свою нужность и необходимость самым противоположным и даже враждующим сторонам; как говорили, она действительно была нужна всей Москве, и втайне этим гордилась.
Под крышей у Марии Николаевны было совершенно безопасно, здесь еще никто и никогда не пострадал, и Сергей Романович, сидя за столом напротив хозяйки и поглядывая на ее красивые до сих пор, холеные руки, унизанные старинными перстнями, про себя отмечал ее живые острые глаза, правда, несколько уже обесцветившиеся, и в который раз пытался хоть что нибудь понять в натуре этой удивительной женщины, и в свои семьдесят лет сохранившей способность преображаться в присутствии молодого мужчины.
Они пили чай с маковым калачом, еще на столе стояла бутылка хереса и два фужера. Сергей Романович то и дело подливал хозяйке. Сам он сладких вин не терпел, а водку и коньяк здесь с утра не давали. Шел легкий и привычный разговор о последних событиях на Москве, но и Сергей Романович, и хозяйка словно чего то ждали и время от времени начинали как бы к чему то прислушиваться.
– Ах, Сереженька, ну что ты меня нынче все пугаешь? – сказала наконец Мария Николаевна. – Я тебя, милый друг, не узнаю! Успокойся. Меня еще никто и никогда не обманывал, и никто никогда не посмеет допустить подобной неосмотрительной глупости. Это была бы его последняя глупость!
Мария Николаевна говорила весело и с неколебимой решительностью, и Сергей Романович, хотя его последнюю неделю и одолевали тайные сомнения, рассмеялся.
– Надоело взаперти, простору хочется, – пожаловался он, и хозяйка, лукаво взглянув, легонько погрозила пальчиком – точь в точь невинная, капризная девочка.
– Знаем мы, чего вам хочется, дорогой мой! – сказала она и опять мило и успокаивающе улыбнулась. – Придется еще подождать чуть чуть, деньги всегда успеешь на ветер пустить. Ох уж современная молодежь! Все куда то рвутся, рвутся, то целину осваивать мчатся, то в космос сломя голову несутся, вроде бы на земле, в той же Москве, ни дела, ни целины им нет! Глупости! Одни глупости!
– Ну, за такие проценты могли бы и поживее поворачиваться, – подумал вслух Сергей Романович и вновь вопросительно глянул. – Билеты не забудут? Давненько я у теплого моря не был…
– Ах, молодость, молодость! – вновь вздохнула Мария Николаевна. – Сказано же было, друг мой, у нас ничего забывать не положено и нельзя, – ты у меня не в первый раз. Да и проценты для такого дела самые обычные. Сам знаешь, сюда входит и квартирка, икорка, коньячок, Сереженька, а ты его за месяц здесь, дай Бог памяти…
– О чем вы, княгинюшка Мария Николаевна? – спросил Сергей Романович с некоторым изумлением. – Подобные мотивы в нашем общении до сих пор отсутствовали, мы с вами слишком высоко взлетели.
– Сереженька, браво, браво, ты такой умный для своих лет, – польстила хозяйка на всякий случай, хотя и не совсем поняла гостя. – А что же с тобой будет в зрелые годы?
– Если нам суждено будет достичь столь манящих вершин, мы, скорее всего, поглупеем и остепенимся. Хотя, дорогая княгинюшка, судя по результату вашей собственной жизни…
– Негодник! – полыценно воскликнула хозяйка и выпила еще хересу. – Мой трагический супруг, незабвенный Давид Самойлович, бывало, говаривал мне, будучи в хорошем настроении, нечто подобное. «В тебе, Машуня, говорил он, есть что то от искусительного, затаившегося бесенка, нечто такое запретное есть, знаешь. С тобой, Машуня, никогда не соскучишься…» И тебе, Сереженька, не надо сейчас скучать, приглашаю тебя сегодня в театр, в Академический, вот вечерок и скоротаем. А завтра уж обязательно все прояснится. И мне, милый мой юный друг, лестно будет с таким кавалером в свете появиться. Загадочно и таинственно! Мы должны были с приятельницей идти, а она прихворнула. Соглашайся, милый мой, поскорее, пока я не передумала.
– А я согласен, меня не надо упрашивать, – решительно заявил Сергей Романович; ему недавно из самых надежных рук стало известно о том, что происшествие на даче у знаменитой народной певицы не получило никакой казенной огласки, все осталось под спудом, а день тому назад, на концерте по телевидению по первой программе, Евдокия Савельевна Зыбкина выполнила свое обещание, исполнила, что вызвало массу догадок и пересудов в московских артистических кругах, да и не только в артистических, в честь некоего ночного незнакомца «Пуховый платок», и даже Мария Николаевна, давно и прочно настроенная в отношении певицы весьма скептически, была удивлена теплотой и проникновенностью ее голоса и признала в разговоре со своим гостем, что Зыбкина сама из себя выскочила. А Сергей Романович даже почувствовал некое угрызение совести и, растроганный до крайности, предложил за ужином выпить за подлинные русские таланты. И Мария Николаевна, проницательно глянув, согласилась; все таки, если бы заглянуть поглубже, пришлось бы признать, что хозяйка была несколько влюблена в своего временного квартиранта.
К вечеру, облачившись в бежевую пару, повязав галстук, Сергей Романович еще больше помолодел; он был предупредителен и вежлив со своей дамой, и Мария Николаевна окончательно растрогалась и еще до спектакля попросила пригласить ее в буфет и угостить хорошим шампанским, а когда они заняли свои места в третьем ряду партера, она совсем разволновалась, достала платочек и бережно притронулась к глазам.
– Мне кажется, Сереженька, сегодня какой то особенный день, – призналась она проникновенно. – Грустно, милый мой мальчик, жизнь стремительно проносится!
– Я слышал, время не имеет значения для женщины, – улыбнулся Сергей Романович и прищурился на тяжелый занавес, слегка колышущийся от скрытого движения воздуха, отчего эмблема прославленного театра – широко раскинувший острые крылья по всему занавесу альбатрос или буревестник – тоже приобрела законченную устремленность и даже нечто еще более пророческое: птица словно готовилась вот вот возвестить о чем то окончательном, касающемся судеб всего мира и человечества. Подумав об этом, Сергей Романович пришел в еще более хорошее и веселое настроение; он положил ладонь на руку своей дамы, лежавшую на подлокотнике кресла и сверкавшую крупными красивыми камнями.
– Сложись судьба иначе, дорогая княгинюшка Мария Николаевна, я бы не отказался промчаться вместе с вами на лихих рысаках по этому нашему великому времени, пусть бы это длилось хоть несколько мгновений! Рысаки в яблоках, вы – в дорогих мехах и алмазах! – торжественно возвестил он, и Мария Николаевна легонько стукнула его по руке.
– Шалун, Сереженька, шалун! – сказала она и слегка погрозила, хотя ей и было приятно, – Однако, дорогой мой, я сегодня все таки предчувствую далеко не ординарный день, что то случится!
Сергей Романович не успел ответить, хотя на языке у него вертелась еще одна любезность; по театру прошло особое, предшествующее только исключительно важным событиям, движение воздуха, и тотчас весь зал, до предела заполненный празднично настроенными людьми, пришел в некоторое приятное возбуждение и волнение. Пошли приглушенные шепотки, понеслись многозначительные взгляды, многие головы повернулись к центральной ложе, задрапированной тяжелым вишневым бархатом; дружно, ряд за рядом, и партер, и в амфитеатре, и на балконах, все встали, и раздались гулкие аплодисменты. В центральной ложе появился сам Брежнев, за ним смутно светлело еще несколько лиц, среди которых угадывались Суслов и Громыко. Приветливо улыбаясь, Леонид Ильич кивнул в пространство перед собой и сел, и тотчас послышалась негромкая музыка, пошел занавес, буревестник ринулся вверх и исчез, и на сцене в старых боярских хоромах стали ходить и разговаривать важные царские и государственные мужи, почти все в бородах и шапках, в парче и самоцветах. Давняя, уже два с лишним столетия тому назад отшумевшая жизнь потекла в притихший зал, и, естественно, каждый воспринимал ее по своему. Многие в этот вечер пришли поглядеть на разгоравшуюся все ярче звезду обворожительной Ксении Дубовицкой, игравшей Ирину, жену царя Феодора Иоанновича, и не пожалели; и сам царь, и царица были ослепительной парой, людьми не от мира сего, стоявшими и державшимися против накатывающегося вала ожесточения и злобы только добром и своей беззащитностью; вдруг в зале пахнуло всепокоряющим чувством какой то особой человеческой нежности, вздымавшейся до самоисступления, когда приходилось защищать и отстаивать самое дорогое – любимую женщину.
Следившая краем глаза за своим кавалером Мария Николаевна тотчас отметила его повышенный интерес именно к Ксении Дубовицкой; как только она появлялась на сцене, Сергей Романович вжимался в кресло и уже не отрывался взглядом от умной, одухотворенной царицы, от ее любящего, страдающего, почти пророческого лица, – однажды ему показалось, что царица смотрит именно на него, что их глаза встретились в каком то немом узнавании и приятном изумлении, и он ощутил, как сильно и жарко забилось сердце. Ему представилось затем и вовсе невероятное, словно бы она ждет его и он приходит, и они одни в чудных палатах, и она поднимается к нему навстречу и медленно протягивает руки…
Несколько покосившись в сторону Марии Николаевны, он замер, и в антракте, вновь угощая свою даму шампанским и мороженым, он сказал:
– Низко вам кланяюсь, княгинюшка, хороша царица, знаете, не женщина, какой то бес, вроде бы молчит, не смотрит, а у тебя по сердцу так и скребет… А фигура! А? Да вы не ревнуете ли, княгинюшка Мария Николаевна?
Отхлебывая холодное шампанское и заедая его еще более холодным мороженым, что указывало на отменное здоровье, Мария Николаевна загадочно посмотрела на своего кавалера и, еще более разжигая его интерес, интригующе улыбнулась.
– Милый мой мальчик! Не надо! – сказала она с материнской заботой. – Сие деревце не по тебе, да и зелен ты еще, не дотянешься до такого яблочка. Видел, кто в театр то пожаловал, в центральную ложу? Думаешь, ему делать больше нечего, только царя Феодора смотреть?
– Как? Да он же старик, труха сыплется! – возмутился Сергей Романович, тотчас все схвативший и понявший и даже картинно вознегодовавший. – Какая самонадеянность и безнравственность! Не может такого быть!
– Еще как может! – заверила его Мария Николаевна, довольная его непритворным изумлением, и отхлебнула шампанского. – Жизнь, она и есть театр, мой милый юноша, не надо заблуждаться. Ты только только вступаешь на подмостки, ну, и слава Богу, не заглядывайся слишком уж высоко…
– Вы меня сразили, княгинюшка, – вздохнул, явно мрачнея, Сергей Романович. – А я ведь человек отчаянный, вы знаете, у меня своя ахиллесова пята, порой мне становится отчаянно скучно, мне требуется забыться. Я ведь по своей природе поэт, да еще лирический, иногда на стихи тянет, пишу, пишу, и – в огонь. Я под настроение и в пропасть могу шагнуть с самой светлой улыбкой…
– Не пугай, Сереженька, что ты! – запротестовала Мария Николаевна. – Не надо завидовать старшим, грех, грех непростительный! У тебя впереди вечность, а у него… Старость, Сереженька, такая угрюмая штука! Я его понимаю и приветствую! – выразительно повысив голос, она трагически устремленно вскинула голову, словно увидев привидение, и вновь отпила глоток шампанского.
– К нему, вероятно, и следует быть снисходительнее, – возразил Сергей Романович, потеплев и окончательно размораживаясь и отлично понимая, о чем и о ком идет речь. – Ну, а к ней? Невозможно и нельзя такое прощать, уверяю вас, оскорбительно для самой жизни!
– Ох как высоко! Не смеши, Сереженька, какой ты еще зеленый! – восхитилась Мария Николаевна. – Я тебе завидую, тебе еще предстоят самые изумительные открытия… И одно из них, пожалуй, друг мой, самое великое, – попытаться совершить невозможное – постичь душу женщины. Боже мой, какой восторг! Тебя ожидает такой бешеный, влекущий ад! И никакой возраст мужчине здесь не помеха – так до самого конца, жизнь ведь не останавливается никогда, даже если ты, не дай Бог, помираешь…
Пожав плечами, Сергей Романович проводил свою величественную даму в фойе и, попросив разрешения, отправился в курительную. Раздумывал над словами своей давней благодетельницы, прозвучавшими как то особенно уж неожиданно, он недолго; он действительно был еще слишком молод для таких мудрых обобщений, дающихся порой только опытом долгой и трудной жизни. Но если бы он мог сейчас одновременно присутствовать в самых различных помещениях и закоулках хотя бы одного Академического театра, он бы убедился в правоте и трезвости слов своей спутницы, многоопытной и мудрой женщины, – жизнь в самом деле никогда и нигде не прекращалась и не останавливалась, и если в артистических уборных отдыхали, злословили по поводу присутствия в театре самых заоблачных верхов государства и пытались определить, какими последствиями обернется это в театре для каждого лично, причем каждый из занятых в спектакле стремился как бы невзначай попасться на глаза именно Ксении Дубовицкой и переброситься с ней одним двумя ничего не значащими словами, то сам признанный глава и движитель прославленного театра Аркадий Аркадьевич Рашель Задунайский был приглашен в особую залу, соединенную только с центральной ложей и, как правило, всегда закрытую и находящуюся на особом режиме и под постоянным спецконтролем. Здесь сам министр культуры подвел слегка косящего от скрытого волнения Аркадия Аркадьевича к главе государства, и Рашель Задунайский, подтверждая сложившееся о нем мнение как о предприимчивом и талантливом руководителе, сразу же пошел на опережение событий.
– Здравствуйте, здравствуйте, Леонид Ильич, – сказал он задушевно, пожимая протянутую мягкую ладонь и слегка задерживая ее в своей. – Мы впишем сей светлый день золотыми буквами в историю нашего театра. Я давно хотел обратиться к вам, Леонид Ильич, с одной просьбой. Нас давно притесняют за излишнюю склонность к прошлому, вот и Петр Нилыч подтвердит. И правильно нас критикуют, знаете, Леонид Ильич, мы и сами мечемся в поисках современных тем и авторов – так непросто, так нужно! Знаете, Леонид Ильич, что бы вы сказали, если бы наш театр инсценировал «Малую землю»? Гарантирую, прекрасный бы, глубокий, народный получился бы спектакль! Нужный! Героический! Современный! Соглашайтесь, Леонид Ильич! Мы никогда не уроним ваше славное и дорогое имя!
Несколько озадаченный таким напором, втайне польщенный, Леонид Ильич оглянулся на Суслова, взглянул и на министра культуры, как бы прося о совете и о помощи, о содействии и защите, затем, доброжелательно прищурившись на Рашель Задунайского, вдохновенно и артистически изящно стряхивавшего у себя с лацканов пиджака что то невидимое, и в душе одобряя и понимая действия руководителя театра, пригласил:
– Прошу по рюмочке, Аркадий Аркадьевич. Не будем торопиться. У вас прекрасный театр, вполне возможно, что современности и не хватает. Дело, я полагаю, вполне поправимое. За дальнейшие успехи вашего театра! – подытожил Брежнев, и Аркадий Аркадьевич бодро тряхнул остатками шевелюры за ушами и на затылке и лихо опрокинул рюмку коньяку. Стараясь не упустить момент, не тратя времени на закуску, отмахнувшись от бутерброда с паюсной икоркой, кем то подсунутого ему, он сразу же вновь нацелился на главу государства с самым искренним намерением поведать ему о жгучей необходимости Академического театра, единственного в мире по своей классической направленности, иметь свой филиал, где бы они могли обкатывать современную тематику, но бдительный Петр Нилыч, холодно поблескивая глазами, каким то образом уже оказался между хозяином театра и главой государства. С ласковым и добродушным видом он стал отодвигать Аркадия Аркадьевича в сторонку, приветливо улыбаясь ему и приглашая в удобный момент пожаловать в министерство культуры лично к нему и там решить и оговорить любой вопрос.
И тут же бодро грянул первый звонок. Рашель Задунайский, вздрогнув и переменившись в лице, помчался за кулисы в твердом намерении успеть сказать несколько слов самой Дубовицкой; как бывает иногда с глубоко творческими натурами, у него вдруг вспыхнуло воображение, и он увидел перед собой одну из мизансцен совершенно иначе, чем до сих пор; он несся по переходам и лесенкам с вдохновенным лицом, но, как это и случается в действительности, магический круг в театре именно в этот знаковый вечер замыкал собой некий один и тот же центр и всех уравнивал в правах, хотя и касалось это множества самых разных, чужих и незнакомых друг другу людей. Что там значил сейчас даже сам всемирно признанный мастер Рашель Задунайский со своими честолюбивыми амбициями, планами и замыслами в отношении своего стремительно накатывающегося шестидесятилетнего юбилея? Ровным счетом ничего. Здесь все в этот вечер были равны.
И тот же Сергей Романович, решивший успеть выкурить в антракте сигаретку, не подозревая об этом, тоже был втянут в вихревое, стягивающееся к центру движение, незаметно и властно захватившее его и неслышно понесшее дальше.
Он уже хотел бросить догоравшую сигарету в урну, когда кто то тронул его за плечо; с приветливой готовностью оглянувшись, он увидел своего старого напарника по ряду дел, известного в подпольном мире под кличкой Обол. Легкая тень пробежала по лицу Сергея Романовича, правда, уже в следующий момент он успокоился.
– Закурить? Пожалуйста, – сказал он, вытаскивая из кармана пачку сигарет и протягивая ее Оболу, ладно подстриженному, в добротном костюме, и пропахшему, казалось, насквозь модным «Шипром» – одеколоном всех уважающих себя мужчин средних лет и в Москве, и далеко за ее пределами. – Ты что дуришь? – спросил он, слегка понижая голос, продолжая приветливо улыбаться, и щелкнул зажигалкой. – Что нибудь стряслось?
– Да ничего, – ответил Обол, затягиваясь, и, помедлив, незаметно кося глазами, слегка отступил в сторону, в угол; курительная комната тонула в сизых волнах табачного дыма, вентиляторы не успевали вытягивать дурманящий смрад. – Знаешь, увидал, не удержался, – усмехнулся Обол, и его круглое, почти безбровое лицо доверительно качнулось. – Случайная встреча, я здесь по одному дельцу, сказать – не поверишь. Из за бугра заказ.
Заставив себя встряхнуться, Сергей Романович остро глянул, он хорошо знал своего давнего напарника и не верил в случайные встречи.
– Рассчитаемся на днях, – сказал он, вторично отмечая какой то новый, незнакомый ранее налет на всем облике Обола, не находя этому объяснения и настораживаясь еще больше. – Я тебя сам найду…
– Ты зря, – сказал Обол, показывая обиду. – Я с тобой сроду в кошки мышки не игрался. Правду говорю, одно дело наворачивается, шик с оркестром…
Ничем не выказывая своего интереса, Сергей Романович лишь исподлобья глянул и с готовностью, дружески кивнул; Обол мог быть только исполнителем, и Сергей Романович, перебирая в уме возможные варианты, предложил сходить в буфет, пропустить по стаканчику коньячку, сдобренного шампанским. Обол судорожно глотнул и с усмешечкой отказался.
– Ты что, не знаешь, кто сегодня в театре? – спросил он и повел глазами по сторонам. – Здесь сегодня на каждого зрителя по три легавых…
– Тс с с! – остановил его Сергей Романович, по прежнему безмятежно улыбаясь. – Ничего особенного, они тут по своему казенному делу, что им до нас с тобой? Пойдем, ничего ведь не изменится, а нам праздник души. Хотя как хочешь, я пошел, надо горло промочить, больно уж зацепило… А какая царица, какая Иринушка! Роскошь, никакими словами не выразить… Совлечь бы с нее царскую мишуру, – жизни можно не пожалеть! А, Обол? Пока, я пошел, не могу, сердце горит.
Полуоткрыв от изумления рот, Обол придержал давнего и проверенного дружка за рукав; на какое то мгновение ему стало не по себе, прорезалось в душе смутное предчувствие, почти откровение, и он, ничего более не говоря, двинулся рядом с Сергеем Романовичем, невольно привлекавшим своей молодостью и красотой взгляды не только женщин, но и мужчин, очевидно, натур утонченных и возвышенных, обязательно посещавших каждый знаменитый театр. Скоро два старых приятеля уже стояли у высокого мраморного столика и пили задиристую смесь коньяка с шампанским. В верхнем буфете, выбранном Сергеем Романовичем из опасения встретить свою даму, стоял солидный, сдержанный шум; люди ели мороженое, пили пиво, лимонад и чай, угощали женщин шоколадом и конфетами. Несмотря на такую мирную, даже несколько сонную обстановку, у Сергея Романовича нежданно негаданно проснулась тревога. Он словно почувствовал на себе цепкий, недобрый взгляд со стороны, и хотя он твердо знал, что ничего опасного рядом нет, он, поправляя галстук, незаметно осмотрелся.
«Да нет, здесь, видимо, нечто из другой оперы, – сказал он сам себе и неожиданно остро глянул в начинавшие слегка разъезжаться глаза Обола. – Откуда у него прорезалась такая прыть? Черт знает, кто у него сейчас за спиной…»
Доверительно усмехнувшись и кивнув Оболу, Сергей Романович принес еще два таких же фужера с золотисто мерцавшей, приятной и благородной смесью и предложил:
– Ну, старый друже, по последней, скоро третий звонок. Значит, завтра позвоню, получишь свой ломоть. Я пока ложусь на дно, чувствую, прилип к этой Иринушке, я ее хоть за семью запорами возьму…
– Не дури, – с некоторым даже испугом посоветовал Обол и для большей убедительности значительно поморгал. – Ладно уж, я тут тоже ради этой дамочки, присмотреться надо. У нее какой то камешек есть, еще с мрачных царских времен закатился, говорят, обалдеть можно, пять зеленых лимонов сулят. Верное дело, есть заказец. Что ты, другой не найдешь?
– Прытко, прытко, ну у, пры ытко, – протянул Сергей Романович, и его глаза вспыхнули, заискрились из самой глубины. – А что ж ты, друг мой сердечный, в чужой заказник лезешь? Вроде умный человек…
– Да я и хотел с тобой поговорить, посоветоваться, – торопливо сказал Обол. – Я сам такой кус брать отказался, от своих же ханыг не отобьешься. Замочат… Хорошо бы нам вдвоем…
– А у тебя и другая стеженька есть? – с быстрой и жесткой усмешкой поинтересовался Сергей Романович. – Давай, выкладывай с самой изнанки. Да и откуда такие жареные пирожки? Знаешь, пожалуй, погодим до завтра, а встретимся, потолкуем в надежном месте, а то здесь и народу, кроме нас с тобой, не осталось. Спектакль начинается. Смотри, Обол, – с ласковой вкрадчивостью добавил Сергей Романович. – Не вильни ненароком в чужую подворотню, ты меня знаешь.
И Обол, стараясь не опустить глаз, согласно кивнул. Уже сидя рядом со своей дамой, слегка попенявшей ему за столь продолжительное отсутствие, Сергей Романович, отяжелев, затих и нахмурился; обаяние спектакля пропало, растворилось, и он, неизвестно на кого, даже слегка обиделся. Навалилась почти детская, глупая, искренняя обида, но от этого легче не становилось, в летучем пустяке проступило нечто глухое и тяжкое, неподконтрольное никакому разуму. Сергей Романович стиснул подлокотники кресла.
«Вот, вот, – сказал он себе, глядя на мишуру и суесловие жизни, разворачивающейся на сцене все неизбежнее. – Да, бояре, цари, вожди, генсеки, министры… Для них все и всегда, для других, для меня, например, или для Обола, – шиш с маком. А почему, собственно? Кто, какой сенат постановил и завизировал? Земной? Небесный? Говорят, судьба… А что это за зверь? Вот ходит себе по сцене Иринушка, царица бессеребреница, все о Боге да о Божественном толкует, а дома – камешки, именные бриллиантики не в один миллион долларов… Если верить Оболу, за ними по всему свету охотятся. А почему и не поверить? Как такое понимать? Откуда? Тот же товарищ Брежнев преподнес из царской еще сокровищницы? Так какое он имел право на такую щедрость? Или и тут по еврейски – что увидел, то и мое? И это тоже, значит, мое? А вот здесь мы еще посмотрим!» – внезапно повеселел он, в каком то особом предчувствии подступавшего одиночества в лживом и порочном мире окрест.
Его состояние уловила чуткая Мария Николаевна и своим опытным и зорким взглядом раз и другой с интересом ощупала четко застывший профиль своего молодого соседа.
13
Была истина и была вера, и была жизнь с ее суетой и тщеславием, с ее мелкими и злыми неурядицами и обидами, и все как бы разделялось на две половины. Истинно подлинная жизнь для Ксении начиналась на сцене, она окрыляла и одухотворяла ее, наполняла смыслом и бесконечные серые будни межвременья, и тогда само время исчезало, не было ни лет, ни досадных, утомляющих забот, а была неиссякающая, вечная жизнь без начала и завершения, была одна вечная река, несущая свои таинственные воды в неведомое, и Ксения сама, грешная, земная баба, со всеми своими слабостями и пороками, бесследно растворялась в неостановимой реке бытия, и сама становилась жизнью и смертью, но в этот вечер, когда Академический театр почтил своим присутствием сам глава государства, даже вечно недовольный Рашель Задунайский был заворожен. Ксения в своем перевоплощении в образ несчастной царицы как бы переступила черту возможного – она словно объяла чутким страдающим сердцем, пытаясь его смягчить, весь жестокий мир вокруг, и старый, прожженный театральный сатрап, привыкший к безраздельному владычеству в своем призрачном мире, почувствовал некое смятение; эта ясная и могучая душа уже навсегда выпорхнула из под его тяжелой власти в тот простор духовной свободы, куда он все время стремился прорваться, но так и не смог. И Рашель Задунайский невольно подумал о цепенящем, бесстыдном, недопустимомдля открытого проявления таинстве жизни, творящемся у всех перед глазами, и почувствовал кожей, всем нутром, что это самый великий, вершинный момент и его пути. Когда занавес упал и после жуткого, могильного провала зал обреченно вздохнул и только затем взорвался, – Ксения молча, никого не видя и не замечая, пошла к себе, сама не осознавая, что же произошло и почему она никак не может разорвать неведомую, тяжкую нить, намертво связавшую ее сегодня с залом, с темной человеческой бездной. Она и шла как то слепо, на ощупь, даже слегка выставив перед собой ладони, чтобы на кого либо не натолкнуться.
И тогда сам Аркадий Аркадьевич Рашель Задунайский, оказавшись у нее на пути, завладел ее бессильно повисшими руками, несколько раз жарко и восторженно их поцеловал и, приводя окружающих в изумление, неловко шлепнулся на колено и, не скрывая навернувшихся слез, прогудел:
– Спасибо, царственная, несравненная, благодарю, Ксения Васильевна… Я потрясен – невероятно! Непостижимо! Гениально!
– Что вы, что вы… Пожалуйста, не надо, встаньте, – не сразу, словно еще никак не могла очнуться, пролепетала она. – Вы меня пугаете… Встаньте, встаньте, пожалуйста… Прошу…
По юношески бодро вскочив, он поцеловал ее в лоб, и она не успела отстраниться; рев в зале достиг предела, и Рашель Задунайский, неуловимо направив Ксению в обратную сторону, властно и нежно подтолкнул ее в нужном направлении.
– Не могу, – взмолилась она с начинающим гаснуть лицом. – Ради Бога, я не могу…
– Можете, можете, надо, – коротко и ласково, сам страдая, сказал он, и глаза его сияли.
Покорно вздохнув, она выпрямила голову и пошла кланяться, по прежнему ощущая все ту же неразрывную нить, мучительно соединяющую ее с осатаневшим залом, требовавшим ее покаяния и гибели, хотя она знала, что это не мог быть зал полностью, что это был только один человек, и, конечно, не Леонид Ильич, а кто то другой, ей неизвестный.