Мы сила, потому что мы умеем организоваться, подчиняться, мы умеем постоять друг за друга, а все те, мыслящие себя гениями, вроде Горского, надеются лишь на божью искру, один другого, как черта, сторонятся. Фу-у-у, и нету такой искры: сколько их уже погасло, достаточно кое-кому подуть или вовремя не подбросить самого примитивного горючего: дровишек там или солярочки... Хе-хе-хе!"-с удовольствием мысленно потер руки Солоницын, ощущая свое могущество в единении с тем же Александром Евгеньевичем и восхищаясь именно неизвестно откуда взявшимся ласковым словом "солярочки".
Тут появился ловкий, с широкой лысиной знаменитый дирижер Лолий Вайксберг, снискавший себе славу не без деятельного участия и покровительства Александра Евгеньевича, и это тоже было сделано не без дальнего прицела-последние годы Лолий Вайксберг широко пропагандировал музыку Александра Евгеньевича в своих частых поездках и гастролях за границей...
Солоницын стал смотреть, как прославленный дирижер незряче и привычно поклонился в зал, выпрямился, повернулся, напружинил жирный затылок и демонически вознес руки над ждущим оркестром. Программу Солоницын знал наизусть, он сам составлял ее по указаниям Александра Евгеньевича, и поэтому мог себе позволить сейчас как бы отключиться от концерта, сплошь составленного из произведений Александра Евгеньевича, отрывков из его патриотической оперы "Высокое небо", получившей самую лестную оценку на самых высших уровнях, музыки из кинофильма "Великий путь", сюда Александр Евгеньевич умело пустил в дело отходы от оперы, затем шло несколько народных песен в обработке Александра Евгеньевича и его же романсы на стихи современных поэтов. Одним словом, Солоницын мог позволить себе заниматься все тем же блестящим анализом, он довел до логического конца мысль о полной своей правоте и на примере Тамары Иннокентьевны пришел к неопровержимому выводу, что сейчас люди их круга живут как бы в двух главных измерениях. В одном приходится приспосабливаться, многого не замечать, со многим соглашаться, оправдывая это все тем же старым утверждением, что такова жизнь и против нее не попрешь, в другом же горизонте совсем иной тон, необъяснимая мораль некоей разграничительной линии в одном и том же вопросе. То, что допустимо по одну сторону этой линии, по другую встречает удивление и даже негодование, вот он сам, Солоницын, сколько угодно может прислуживать, подличать во имя того же Александра Евгеньевича, но это лишь по одну, определенную сторону черты... Стоит же ему ступить па неположенную половину, и ему тут же дадут понять, что он переборщил, что от него дурно пахнет, что каждый должен знать свое место, - и все это будет оправдано сложностью, даже диалектичностью жизни. А вся мораль здесь на ладони и выражается двумя словами-делают одно, а говорят другое, и, очевидно, для этого в мире есть свои причины.
За подобными рассуждениями Солоницын совершенно забыл проследить, как раньше хотел, за Тамарой Иннокентьевной, за ее восприятием концерта, а когда вспомнил об этом, было уже поздно. Первая часть закончилась, прогремели аплодисменты (Солоницын не без тайного удовлетворения отметил, что особого энтузиазма слушатели не проявили), дирижеру принесли огромный букет алых роз. Начался антракт.
Тамара Иннокентьевна, задумчиво улыбаясь, занятая какими-то своими мыслями, вышла из ложи, Солоницын не стал ей навязываться, но, скользнув вслед за ней в фойе, некоторое время продолжал думать о ней. Впрочем, и для Тамары Иннокентьевны ничего нового или неожи-, данного не было, все, что исполнялось, она знала, исполнение могло быть лучше или хуже, но существенно перемениться ничего не могло. Это был Саня, это была его музыка, ничего другого никто, и тем более она сама, ожидать, а тем более требовать не мог. Нужно было прогнать чувство неловкости и растерянности, пришедшие к ней вроде бы ни с того ни с сего, ниоткуда.
Она пожалела, что не пригласила кого-нибудь из подруг, - все сложности отступили бы, растаяли, а то ведь обязательно кто-нибудь привяжется со своими фальшивыми восторгами, и будет совсем неловко. Саню же видеть тоже сейчас ни к чему, биологически он удивительно чуткий, сразу поймет, что она далеко не в восторге...
Едва она успела пожалеть о своей неосмотрительности, перед ней оказался Парьев, сказал какую-то плоскую любезность, сощурил умные, плутовские, все понимающие глаза, взял ее руку, осторожно поцеловал.
- Хорошо, хорошо, я давно хочу познакомить с вами свою жену, что-то все никак не складывается. У нее сегодня защита... Хорошо, очень хорошо! сказал он почему-то значительным шепотом и осторожно исчез. К чему относились его слова, к Сане ли, к ней самой, Тамара Иннокентьевна не поняла, Парьев, вероятно, просто еще раз напомнил о себе, о своем присутствии на концерте.
Тамара Иннокентьевна направилась к широкой мраморной лестнице с намерением выйти на улицу и побыть под темными деревьями в одиночестве, но тут же почувствовала на себе чей-то взгляд: она даже вздрогнула, но заставила себя идти прямо и не оглядываться. Она знала, что человек, неотступно следивший за нею, пошел следом.
Тамара Иннокентьевна хотела обернуться и как следует отчитать наглеца, но вместо этого лишь прибавила шаг н, оказавшись в знакомом скверике перед консерваторией, облегченно вздохнула, выбирая затененные места, она медленно прохаживалась, наслаждаясь привычным слитным шумом города, одиночеством, какой-то внезапно охватившей душу легкой грустью. Ей больше не хотелось никаких перемен, то, что дано судьбой, ее вполне устраивает, большего ей и не надо, хотя в юности, в молодости, когда рядом был Глеб, все это представлялось иначе, както больше, возвышеннее, грознее. Но что не грезится в юности, уж такая крылатая пора, затем все получается иначе, начинаются неизбежные потери, душевная усталость, приходится мириться со многим, нужно держать себя в руках. Что же, Саня есть Сапя, это не Глеб, и при всем желании и изворотливости он не может подняться до него, но он же в этом не волен, а значит, не виноват.
Столько ему отпущено от бога, не всем же быть высокими творцами, он хороший человек, любит ее, что же еще надо? Мужчины вообще честолюбивы, со своим тайным дном: на этого противного Солоницына нечего особенно сердиться. Везде своя борьба, а она всего лишь женщина-не ей переделывать мир! Смешно... Стать на площади и проповедовать? А какое у нее право учить? Что она знает?
Совершенно теперь успокоившись, Тамара Иннокентьевна озабоченно подумала о предстоящем после концерта банкете и нашла просчеты в своем туалете. Нужно было одеться построже, здесь к месту был ее зеленый костюм без всяких украшений, но теперь уж ничего не поделаешь.
Кто-то стремительно шагнул и стал перед нею, она вздрогнула, невольно оглядываясь, как бы собираясь позвать на помощь, но тут же, различив знакомые черты лица, облегченно перевела дыхание. Меньше всего она хотела встретиться в этот вечер именно с ним, с Димой Горским, всегдашним соперником Глеба, в последнее время что-то замолчавшим, - те же странные, словно раз и навсегда изумленные жизнью глаза, то же длинное, асимметричное лицо, тот же знакомый отсвет доброй улыбки на губах-и в то же время что-то новое, страдающее, какое-то отсутствующее выражение на этом знакомом, дорогом и оттого желанном сейчас лице заставило сжаться сердце. Тамара Иннокентьевна почувствовала легкий запах вина и сдержала неожиданный порыв-она готова была обнять, расцеловать этого человека за то, что он есть, что он был как бы вестником Глеба, тех грозных и прекрасных, раз и навсегда отшумевших лет.
- Здравствуй, Дима... Оказывается, это ты меня преследуешь, - она протянула руку, еще и еще раз жадно окидывая его взглядом и отмечая про себя сизые, нездоровые мешки под глазами. - Вот никак не думала, что ты придешь на концерт Сани.
- Слишком много о нем говорили... любопытно, - ответил Горский. Прости, Тома, если я допустил бестактность. Мне просто хотелось увидеть тебя.
- Что ты, Дима! - горячо возразила она. - Я понимаю, сложно все в жизни, но ведь что делать... Так уж получилось.
- Я ни в чем тебя не виню, Тома.
- Ты все такой же... Ничего не умеешь скрыть, - с еле уловимой горечью вслух подумала Тамара Иннокентьевна.
Близко и как-то до неловкости доверительно поглядев ей в глаза, он не стал возражать, в свое время, когда она еще была тоненькой девушкой, он любил смотреть на нее, она была божественна красива, и у него даже в мыслях не могло возникнуть нечто плотское, грубое. Он хорошо знал, что это не было любовью и она являлась для него просто существом из иного, сказочного мира, и он ей посвятил свою самую любимую сюиту и скрипичный концерт. Он наслаждался, что он один знал об этом, и теперь, неожиданно вспомнив те давно минувшие времена, мысленно улыбнулся своей наивности. Тамара Иннокентьевна видела, как вздрогнули, напряглись его густые, торчавшие в разные стороны брови, она обрадовалась этой незабытой его особенности.
- Расскажи о себе, Дима, что нового у тебя, - попросила она, беря его под руку и отводя подальше в сторону, в густую тень, ей показалось, что где-то неподалеку мелькнуло широкое лицо Солоницына.
- Во сне сегодня тебя видел, - растерянно улыбнулся Горский, не замечая ее маленькой хитрости. - Неожиданно... давно ведь и не встречались, и не думал. Ты изумительно пела... Какая-то белая-белая гора, солнце, ветерок, а я боюсь шевельнуться. Как же ты пела, Тома! Не сон, а праздник. Я сегодня весь день под очарованием этого сна!
Спасибо, Тома... Я пришел тебя увидеть.
- Спасибо, - с трудом шевельнула она губами. - Я понимаю, Дима... Но я знаю, ты не за этим пришел.
- Подожди, подожди, - поспешно сказал Горский, опять близко заглядывая ей в глаза, и опять она уловила запах чужой, посторонней жизни - горечь вина, табака.
Появилась какая-то обида, что эта настоящая, терпкая, в муках жизнь проносится мимо.
- Ох, Дима, Дима, - сказала Тамара Иннокентьевна все с той же горечью в душе, начинавшей перерастать в досаду. - Вот от тебя не ждала жалости.
- Тома, Тома, что ты это папридумала? - совсем смешался Горский, но глаза его выдали-вдруг заблестели, засияли.
- Вот, вот! - торжествующе обрадовалась Тамара Иннокентьевна. - Вот теперь ты настоящий, Дима! Хотел надуть, и кого? Меня! И не стыдно, до чего же люди переменились, даже самые лучшие. :
- Преувеличиваешь, как всегда, - со сложным чувством досады и восхищения попытался несколько притушить неожиданную остроту Горский, ему сейчас достаточно было видеть ее и быть рядом. - А у меня сейчас доброе, доброе настроение, сам себе не верю. А что мы друг другу не все говорим, это же в порядке вещей, иначе невозможно было бы никакое общение. Ты же умная женщина.
- Умная еще не значит счастливая, - в Тамару Иннокентьевну словно вселился неведомый бес. - Но ты ведь пришел посмотреть на меня и определить, что же произошло со мной. Откуда у вас у всех право судить? Кто вам его дал?
- Тома, Тома...
- Нет, выслушай!
- Да мне уже достаточно! Не мучай ты себя, ты же не виновата, так уж сложилась жизнь.
- Вот, вот! Не мучай! Не виновата! Вот теперь, Дима, ты прежний, тот, которого я раньше знала и который всегда был мне дорог. - Тамара Иннокентьевна с холодным ужасом чувствовала, что ее словно подхватила и безостановочно несет черпая волна, она приказывала себе остановиться и не могла, и, когда увидела жестко напрягшиеся складки на лице Горского, резко и зло обозначившие сжатые, слегка кривящиеся губы, ей стало легче. Когда-нибудь это должно было произойти, такова плата и такова мера за прошлое.
- Знаешь, Тома, ты все равно останешься для меня прежней, - тихо сказал Горский. - Так оно и будет, я ведь тебя когда опять увижу. А то и совсем не увижу. Вот если бог даст, я напишу твою душу, вероятно, это поможет мне... еще раз подняться. Слышишь, я заставлю звучать твою душу!
- Я же другая, Дима! Я совсем переменилась! - забывшись, с ненавистью почти закричала Тамара Иннокентьевна. - Я просто женщина, я жить хочу. Почему же вы все так безжалостны? Только потому, что был Глеб и была война? У многих все это тоже было. Все ведь живут...
- Прости, я не хотел сделать тебе больно, - Горский теперь смотрел на нее как бы- издалека и думал о чем-то своем. - Ты же сама виновата, что ты на меня-то накинулась? Если я даже показался тебе призраком из прошлого... нет, виноват... такие, как я, остались где-то за роковой чертой, не смогли ее переступить. Что же на нас сердиться?
- Если бы вы только не винили в своих бедах других...
- Тебя? Саню? - быстро спросил Горский. - Ты это хочешь сказать?
- За что вы его так ненавидите? - глухо пожаловалась Тамара Иннокентьевна. - Господи, отчего люди так жестоки. Он ведь ни у кого не отнял, делает, что может и как может... Не смей на меня так смотреть, Дима! - слегка повысила она голос, но Горский, начиная подпадать под ее настроение, отвернувшись, покусывая губы, молчал.
Он жалел ее, и ему не хотелось говорить ей грубых, унижающих слов, он видел, что для себя она уже давно все оправдала, но теперь ей хотелось, чтобы он, он, именно он (он улыбнулся), давний друг и соперник Глеба, всегда слывший прямым, бескомпромиссным человеком, чтобы именно он подтвердил ее правоту и еще больше укрепил ее в этой мысли. Пытаясь пробудить в себе давнее, светлюе чувство в отношении Тамары Иннокентьевны, он с какой-то мучительной настороженностью попытался прислушаться к себе, ну что же, подумал он, все меняется, переменилась и она. Почему я должен был ожидать другого?
В молодости многие талантливы, это особая пора, а вот начинается повседневность, и многое меняется. Проступает и утверждается истинная суть человека. Что же на нее сердиться? Если ей хорошо и удобно рядом с Саней, кто же имеет право мешать? Зачем?
Все, вероятно, кончилось бы миром, сдержись Тамара Иннокентьевна и переведи разговор на другое. Но она чувствовала, что, если она сейчас уступит, пошатнется и рассыплется прахом весь ее с таким трудом созданный порядок, в душе у нее все сломается. Сейчас, в лице этого, когда-то талантливого, одаренного молодого человека, а сейчас, по всему видно, разочаровавшегося, пьющего, в ее душу опять постучалось прошлое. Саня прав, нельзя ни на минуту поддаваться слабости.
- Вот видишь, Дима, - сухо усмехнулась Тамара Иннокентьевна, - по существу, сказать и нечего. Так уж устроена жизнь, один состоялся, другой нет, вот и завидуют успеху Сани, ненавидят за это.
- Ты имеешь в виду меня?
- Все люди одинаковы, Дима, - все так же сухо ответила она, выбирая момент попрощаться и поскорее уйти, ло ее поразил и удержал его смех, какой-то захлебывающийся, больной-она никогда раньше не слышала, чтобы так смеялись.
Горский хохотал, время от времени с каким-то неприятным фырканьем, с трудом произносимым в перерывах хохота на разные лады одним-единственным словом "ненависть", глаза его, попадая в свет фонаря, влажно и дико поблескивали.
- Кажется, ничего смешного я не сказала, - неприятно удивилась Тамара Иннокентьевна.
- Ненависть? К твоему Сане? Зависть? Нет, Тома, нет. - Как бы в один момент стряхивая с себя нервный неестественный смех, Горский стал подтянутое, суше.
Тамара Иннокентьевна почему-то испугалась этой перемены в нем, внутренне вся сжалась, похолодела.
- Я пойду, пойду, Дима, - заторопилась она, но Горский не пустил, схватил ее за плечо и повернул к себе.
- Не торопись, я скажу всего несколько слов, Тома, Мне жаль, но твой Саня всего лишь удобная посредственпость. Всему миру удобная! Таков миропорядок! У него никогда не прорвется святой бунт страждущего духа, ни одно сердце он никогда не заставит вздрогнуть от сладкой тоски исчезновения. От его бескрылой музыки никто не захочет броситься сломя голову в огонь! Никогда бы не поверил, что ты когда-нибудь станешь защитницей посредственности! И тебе не стыдно! Ты была рядом с Глебомрядом с вулканом, с очистительной грозой, и вот тебеСаня! Разумеется, какая теплая сырость, как сытно!
- Молчи, молчи, ты пьян! - попыталась остановить его Тамара Иннокентьевна. - Замолчи, ради бога. Как ты можешь, ведь Саня говорит о тебе только хорошо, он так высоко отзывается о твоем таланте. Я всегда радовалась...
- Ты еще больше порадуешься, если спросишь Саню, почему я вот уже третий год не могу получить ни одного концерта, не могу записать пластинки, а в издательстве вот уже третий год без движения лежит мой сборник.
И почему у самого Сани всю его серятину выхватывают, не дожидаясь, пока просохнут чернила? Знаешь, Тома, мне думается, что твой Саня одержим новой разновидностью гуманизма, знаешь, как его характеризует между собой наша братия?
- Как же?
- Постно-справедливый Саня Воробьев. Правда, здорово?
- Боже мой, какой ты стал злой, Дима! - прошептала Тамара Иннокентьевна, не прощаясь, резко повернулась и пошла.
Горский посмотрел ей вслед, воздел руки то ли к небу, те ли к приглашающему москвичей в волшебный мир музыки Чайковскому.
- Благослови заблудших, возврати их на путь праведный! - пробормотал он, не обращая никакого внимания на изумленно отшатнувшуюся от него длинноволосую девицу, проходившую в этот момент мимо.
4
Пропустив последний звонок, Тамара Иннокентьевна едва успела занять свое место в ложе, вместе со вспыхнувшими аплодисментами она увидела Саню с бледным красивым лицом,. стремительно пробиравшегося между пюпитрами к дирижерскому пульту. Он поклонился залу и, слегка повернувшись в сторону ложи, сразу нашел глазами Тамару Иннокентьевну, словно испрашивая благословения. Бледная, еще не пришедшая в себя после неожиданного разговора, - "Тамара Иннокентьевна все же ответила улыбкой, и вся его высокая, резко очерченная фраком фигура, слегка начинавшая полнеть, стала законченное и резче. Саня умел и любил дирижировать, у него была исключительная память, он часто дирижировал наизусть, с двух, трех репетиций он безошибочно исполнял любое трудное произведение. Сегодня, как и всегда, впрочем, во время авторских концертов, вся атмосфера зала была наэлектризована нетерпеливым ожиданием успеха или неуспеха, и это теперь не зависело ни от положения, ни от протекций, а зависело только от таланта.
Внутренне подобравшись, Тамара Иннокентьевна ждала начала, она не выносила диссонирующей музыки, она вызывала у нее ощущение физической боли, хаоса, распада, мир и без того был страшен, жесток и разъят. В музыке она искала утешения и надежды и была твердо убеждена, что музыка без гармонии не нужна, не боясь показаться старомодной, Тамара Иннокентьевна находила в музыке то, что искала, и ни за какие новации не собиралась расставаться с мелодией.
Начало ей показалось резким и разочаровало, она отодвинулась в глубь ложи, и полузатененная бархатной портьерой, напряженно ждала продолжения. Понемногу в разлаженном, разбегающемся хаосе разъедающих, враждующих, наталкивающихся друг на друга звуков стало восстанавливаться равновесие, время от времени все настойчивее вступала партия скрипок и легкой волной смывала с души тревогу и усталость. "Ничего, - говорили скрипки, - еще будет радость, еще не все потеряно, и это пройдет, ты узнаешь радость, потерпи". Тамара Иннокентьевна не узнавала Александра Евгеньевича, его руки, обычно изнеженные, вялые, сейчас царили над оркестром, над залом. Она не ошиблась, что поверила, и вот награда, от неожиданности тем более дорогая, - как она могла хоть на миг усомниться... Дима Горский хороший, добрый, талантливый, ему не хватило немного везения, вот он и стал скептиком. Не надо на него обижаться.
Глубже погружаясь во что-то привычное, необходимое ей, к чему все больше прирастала душа, Тамара Иннокентьевна попыталась вспомнить: когда же, где, где? Она точно знала, что такое ощущение бесконечности, продленности своего "я" она уже испытывала однажды, когда вот так же все исчезло в сумасшедшем стремительном потоке, подхватившем и понесшем ее в знакомые родные дали... Каким-то подсознательным судорожным усилием пытаясь остановить этот неудержимый поток, стараясь оборвать его, она едва удержала готовый вырваться крик-случилось невозможное, она узнала тяжелую лобастую голову Глеба, резкий, юношеский профиль его лица, его характерные движения, даже его характерную манеру напевать сквозь сомкнутые зубы во время исполнения его вещей с оркестром.
Тамара Иннокентьевна боялась шевельнуться, чтобы не спугнуть мгновение, и в то же время не находила в себе сил прекратить эту муку. Теперь она знала, что испытывает человек, умирая, она сама была сейчас где-то именно на этой грани, сердце остановилось, оркестр отдалился, глухая пелена затянула все перед глазами, внезапно ее накрыла с головой непроницаемая оглушительная тишина.
Она не знала, сколько прошло времени, минута, две или десять, только в ней вновь прорвался, вначале исподволь, затем нарастая, усиливающийся тоскливый крик скрипок, и сразу же понеслось к пей навстречу лицо Александра Евгеньевича. Страшное оцепенение сковало ее, не было сил даже отодвинуться в глубь ложи, чтобы положить хоть какую-то преграду между собой и этим мешающим, ненужным, ненавистным сейчас ей лицом. Со свойственной в отношении ее почти звериной чуткостью Александр Евгеньевич понял, что с ней происходит, ему передалась едва не удушившая ее волна, он твердо и отстраненно посмотрел в ее сторону и опять повернулся к оркестру. Никакого Глеба больше не было, только Александр Евгеньевич с его красивыми руками, чуть полноватым, голым (он сбрил бороду к своему концерту) женственным лицом и высокой рыхловатой фигурой, плотно затянутой во фрак, и... с его чудовищной везучестью, всепроникаемостью и безнаказанностью! Да полно, был ли Глеб вообще, если ничто больше о нем не напоминает, если его музыка ему больше не принадлежит, а значит, никогда не принадлежала, а принадлежит и отныне всегда будет связываться с именем этого овладевшего ее волей, ненавистного, преуспевающего человека. Он хладнокровно, обдуманно стер саму память о Глебе, взяв себе его музыку, почти без помарок, ничего не переменив, использовал в своей симфонии любимые мотивы Глеба, Тамара Иннокентьевна особенно любила эту тему борьбы двух влюбленных, стремившихся пробиться друг к другу сквозь разделяющую их тьму, из незаконченной сюиты Глеба.
Александр Евгеньевич высоко вскинул руки, и она отчетливо увидела его округлый затылок с длинными, плотно уложенными, напомаженными волосами, даже от резких движении в прическе (Тамара Иннокентьевна не могла вспомнить сейчас имя модного мастера из известного всей Москве салона, обычно приходившего на дом к Александру Евгеньевичу укладывать волосы по особенно торжественным случаям) не сдвинулся ни один завиток. Так же и на его лице, обычно мягком, чуть расслабленном, сейчас не двинулся ни один мускул, оно казалось вычеканенным из бронзы. Тамара Иннокентьевна была уверена, что и он испытывает сейчас точно такое же чувство. Да, он давал ей понять, что принимает вызов, что между ними с этого момента возникла и установилась какая-то совершенно новая, беспощадная связь. Он продолжал дирижировать с тем же затвердевшим отстраненным лицом, и даже если она ошибалась, это уже ничего не меняло-их захлестнуло смертельной петлей.
Тамара Иннокентьевна ощутила приближение новой удушливой волны, да, Саня решил ее сломить, заставить окончательно забыть о прошлом, она сейчас вспомнила ранее ускользавшие от ее внимания мелочи в их отношениях, они лишь больше утвердили в ее догадках, нарастающий же разлад в оркестре, доходящий до откровенной какофонии, должен был, по всей вероятности, означать новое слово в музыке.
Крепко сцепив побелевшие пальцы рук, Тамара Иннокентьевна приготовилась бороться до конца, подбадривая и успокаивая себя, она стала вспоминать еще студенческие времена, ухаживание Глеба. Это помогло, и она обрадовалась, теперь меня так легко не возьмешь, подумала она, имея в виду Александра Евгеньевича, теперь я тебя знаю, хоть ты самим дьяволом обернись, не поможет.
Между тем из хаоса рушащегося мира опять пробились согласные, легкие и стремительные голоса скрипок. Тамара Иннокентьевна крепче стиснула руки на коленях, Глеб не успел дописать эту сюиту, и публично она никогда не исполнялась. Тамара Иннокентьевна хорошо помнила светлую, стремительную, как бег прохладной чистой воды, мелодию, опять два родственных начала пробивались сквозь все преграды друг к другу. Тамара Иннокентьевна видела перед собой любимое запрокинутое лицо, и сквозь стиснутые зубы опять доносились привычные до боли, до страдания звуки, и уже новый приступ глухоты начинал сковывать ее, уже...
Еще мгновение, и она бы страшно, на весь зал закричала, в самый последний момент, собрав остатки сил, в бессильной ненависти, она встала, не оглядываясь прошла к двери, слепо толкнула ее и почти побежала к выходу, теперь она знала, в чем был весь дьявольский план концерта.
Не сломись она во второй раз, был бы третий, и четвертый, и пятый. Вздрагивая от нервного озноба, она остановила такси, назвала адрес и только в машине начала приходить в себя. Она попросила ехать кружным путем, движение всегда ее успокаивало, и шофер, молодой парень, выполняя ее желание, с интересом к ней приглядывался, Тамара Иннокентьевна не замечала. Первый ожог прошел, теперь ею все. больше овладевало тупое отчаяние и безразличие, боже мой, зачем куда-то возвращаться, куда-то ехать, лучше всего сейчас было бы на всей скорости налететь на что-нибудь, на стену, на дерево, на бетонный столб, и все разом кончить. Она повернула голову и поглядела на шофера: молодой, лет двадцати семи, с красивым профилем мужчина, у него были крупно очерченные губы, прямой нос, длинные брови, кисти рук тоже красивые, артистичные. Шоферу начинало передаваться ее состояние, и он как-то странно завороженно, не мигая, смотрел в летящее навстречу пространство.
- Пожалуйста, быстрее!
Шофер молча кивнул, и машина плавно рванулась и скользнула вниз, точно в пропасть, в сияющую огнями улицу, но тотчас нырнула, не сбавляя хода, в какой-то темный проулок и тут же выскочила опять на открытое, залитое огнями пространство. Тамара Иннокентьевна облизнула пересохшие губы и как-то сразу успокоилась и даже взглянула на себя в косо висящее зеркальце, она уже ощутила в себе шумно ворохнувшегося знакомого беса, в ней все сильнее разгоралось желание и в самом деле удивить себя и переступить последнюю черту. Долгим приближающим взглядом она опять посмотрела на шойера и почувствовала, что он сделает все, что она захочет, он уже и без того отвечал на каждое ее движение. Выскочив на какое-то пригородное шоссе, они теперь неслись с сумасшедшей скоростью, стремительная ревущая тьма, рассекаемая узким лучом света, мчалась навстречу, уже время исчезло, уже достаточно было одного неверного движения, одного толчка...
Тамара Иннокентьевна не могла понять, отчего вдруг все оборвалось, сумасшедшее, опустошительное, успокаивающее ее движение внезапно прекратилось, разрывая все внутри. Она страшно, смертельно побледнела, но уже и машина резко сбросила скорость, взвизгнув тормозами, шофер сидел, бледный до синевы, стиснув зубы, всей тяжестью своего здорового молодого тела навалившись на руль, с трудом оторвав руки от баранки, он толкнул дверцу и, не говоря ни слова, исчез в темноте и долго не возвращался, а когда вернулся, тотчас, не глядя в ее сторону, резко развернул машину и погнал обратно...
Сознание возвращалось медленно, просто они уже не принадлежали себе, на сумасшедшей, бешеной скорости пронеслись мимо крошечной, лет пяти, девочки с поднятой ручонкой, сноп света лишь на какую-то долю мгновения вырвал из тьмы, из кипящего пространства фигурку девочки-зн.ак провидения и предостережения, но этого было достаточно-все существо Тамары Иннокентьевны, поглощенное ожиданием предстоящего, успело, оказывается, выхватить из тьмы девочку с поднятой ручонкой, чтобы затем осознать и вздрогнуть от смертельного озноба, Тамара Иннокентьевна никак не решалась взглянуть в сторону шофера, успевшего в последнюю долю секунды опомниться, пересилить себя у самого края пропасти. Рассчитываясь, она просто выгребла на сиденье все содержимое сумочки и, выходя из машины, лишь мимоходом, с мольбой заставила себя взглянуть ему в зрачки, опять увидела в них откровенное восхищение, почти страдание, вся вспыхнула и торопливо вбежала в подъезд. Едва успев открыть дверь в квартиру, она вздрогнула - напористо и весело зазвонил телефон, и она поняла, "то это звонит Александр Евгеньевич.
Телефон продолжал надрываться, несколько минут она сидела вяло, без движения, без мысли, слушая настойчивые непрерывные звонки, затем тяжело встала, взяла трубку, в уши ей тотчас рванулся бурный, взвинченный голос.
- Да, это я, - отозвалась она, чувствуя смертельную, почти обморочную усталость. - Да, я тебя поздравляю...
Слушала, нет, не все... Да, да... вернешься, поговорим... Да, да, уехала, не дождалась... Все объясню... Не понравилось? Нет, нет, не знаю. Она с удивлением вслушивалась в свой тусклый, безжизненный голос. Пришлешь машину? Зачем? Ах, банкет... Нет, нет, я себя неважно чувствую, не надо, я подожду тебя дома. Нет, нет, не присылай, я не приеду. До встречи, Саня. - Она положила трубку и долго не снимала руки с трубки, как будто насильно заставляя телефон молчать, она уже все продумала, но никак не могла заставить себя поверить до конца, боялась сделать еще одно последнее усилие и убедиться окончательно.
В комнате, выходившей окнами на улицу, было очень душно, и Тамара Иннокентьевна, открыв окно, легла грудью на подоконник, нагретый за день воздух не освежал, прохлады и спасения от духоты по-прежнему не было, Тамара Иннокентьевна вяло оторвалась от подоконника и пошла на кухню, выходившую балконом во двор-здесь было меньше шума, движения и сам воздух казался прохладнее и чище. Тамара Иннокентьевна села у открытой балконной двери на сквозняке, ей нужна была передышка, нужны были силы для того, что ей предстояло. И когда пришла нужная минута, она тяжело поднялась, вернулась в большую комнату и, не раздумывая, выдвинула два нижних ящика письменного стола, где всегда хранились рукописи и бумаги Глеба. Давно, может быть уже больше года, Тамара Иннокентьевна сюда не заглядывала, но сразу же увидела, что из всего хранившегося здесь осталось меньше половины. Дрожащими руками она стала перебирать знакомые листы, она физически ощущала теплоту шероховатой бумаги, под ее пальцами вспыхивали и бились стремительные, обрывочные пассажи, таинственные, явившиеся из неизвестности и ушедшие в неизвестность всплески мыслей Глеба, даже в таком незавершенном виде пронизанные необычайным чувством гармонии. Недоставало очень много из неоконченного, исчезли почти готовые вальсы, наброски молитв, как называл их Глеб, тоже исчезли...