- Нет! Нет! Нет! - ответила Тамара Иннокентьевна поспешно, пытаясь отодвинуться подальше в глубь подушек и чувствуя, что кожа на груди словно взялась легкой изморозью. Боясь, что он заметит ее страх и смятение (он был сейчас точно убийца, стороживший каждое ее движение), она отвлекающе улыбнулась и потянулась было к круглому столику за стершимися от старости, доставшимися ей еще от бабушки аметистовыми четками и... точно споткнулась о злую неверящую усмешку Александра Евгеньевича. Мелькнула мысль о собственной беспомощности да полно, что это за распущенность, прикрикнулаoua на себя. Несмотря на все свои внешние успехи и видимость душевного равновесия, на весь прочно устоявшийся маскарад, раз и навсегда заведенный кем-то, не самым умным, ритуал заседаний, президиумов, представительств, где Александр Евгеньевич был постоянным, необходимым лицом, где ему приходилось лицемерить, изворачиваться, он, и сущности, никогда не был злым по отношению к ней и всегда сохранял свою зависимость от нее. Он бывал разный, но он всегда был ей предан, и что теперь винить друг друга за неудавшуюся жизнь. Конечно, она тоже не права и виновата и видит все не так, как обстоит в реальности, на самом деле, но в любом случае она не должна оставаться неблагодарной, отвечать злом на его добро. Он всегда приходил по первому ее зову и без зова, приходил в самые тяжелые минуты, возился с нею, вызывал врачей, устраивал в лучшие клиники, отправлял в санатории и каждый раз встречал нежностью и молчаливым обожанием. Такой преданности позавидует любая женщина. Ведь и он по-своему прав, и у него одна жизнь, и он потратил ее в основном на нее, и если он сейчас не в себе, его надо отвлечь, успокоить, смягчить его боль. Ведь, в сущности, он единственный во всем белом свете близкий ей человек...
Предательская теплота подступила к глазам Тамары Иннокентьевны, глаза ее, обычно серые, еще посветлели, снопы лучистого света преобразили тяжелые, начинавшие грузнеть черты, и лицо ее стало почти прекрасным. Не отрываясь от этого внезапно преобразившегося, тонкого, одухотворенного лица и весь погружаясь в свет и теплоту, исходившие от нее, Александр Евгеньевич присел рядом на краешек дивана, легко, совсем не горбясь, и в какой-то предательской опустошенности прижался к ее рукам в таких знакомых потускневших от времени кольцах.
Вот и все, решил он, и ничего не надо, услышать знакомый горьковатый запах, исчезнуть, раствориться в мягком свете ее глаз. Ему не может быть отказано в этом праве, он ведь обыкновенный человек, никто его не проклинал.
От прошлого не избавиться, но с ним можно примириться, тем более сейчас, хотя где-то глубоко продолжает тлеть уголек, в любой момент готовый вспыхнуть и выжечь у него в душе последние остатки тепла и нежности. Он незаметно отодвинулся от нее, и не потому, что в борьбе со своим дьяволом был бессилен и лишь на время мог придержать его. Он сейчас с невыносимой ясностью понял, что и она и сам он стоят в преддверии еще одной, скорее всего самой последней, дали. Она возникла в нем как какой-то повторяющийся, усиливающийся мотив, вместивший с начала и до конца всю его жизнь, он возникал из мрака и, заставив вздрогнуть сердце от ужаса, от предчувствия скорого исчезновения, сливался с мраком, это надо запомнить, надо как-то сосредоточиться и запомнить, сказал себе Александр Евгеньевич, бессознательно стремясь уйти в другую, привычную и безопасную плоскость жизни.
- Саня, - окликнула Тамара Иннокентьевна, тихонько притрагиваясь к его плечу, он в этот момент не смог ответить, но вялым движением руки дал понять, что слушает. - Саня, скажи, после смерти действительно больше ничего не будет? - спросила она, и он взглянул на нее испуганно и дико. Вот так, кончено, отсечено... больше ничего, ничего, совсем ничего?
- И слава богу, что ничего, - с трудом выдохнул он из себя. - Ты бы и там устроила себе муку...
- Саня, ты напрасно сердишься, - Тамара Иннокентьевна опять попыталась наладить относительное равновесие. - Говорю тебе, я не помню, ничего не помню.
- Не сержусь, не сержусь, у тебя просто удивительная способность замыкать все только на себе. Как будто вокруг тебя никого и ничего...
- Я, Саня, действительно не помню, - заставила себя вернуться к тому, что было между ними запретного и тайного, Тамара Иннокентьевна.
- Не верю, нет, нет, не верю, - не принимая ее тона, покачал головой Александр Евгеньевич, - этого нельзя забыть. Не пытайся же отрицать, в тебе живет т а музыка...
Тамара Иннокентьевна отстраненно понимала, зачем он так настойчиво пробивается к запретному и самому сокровенному в ее душе, но не разрешила себе продумать свою мысль до конца, она ничего не хотела менять, живое пусть оставалось живым, но давний запрет Глеба, наложенный им на молитву солнца, был для нее свят всегда. Это единственно, что она сохранила в своей жизни в чистоте и неприкосновенности, чем всегда тайно гордилась. Она великая грешница, она безобразно плохо распорядилась своей жизнью, и все же она никогда не сделает последнего шага, а он, этот человек, ждал, ждал такого момента, всю жизнь ждал, вот он сидит, совсем уже старик, а в глазах дьявол, самый настоящий дьявол. Ее душа нужна ему полностью, без остатка, без единой тайны.
Тамара Иннокентьевна сама не заметила, что смотрит на своего гостя в упор, ее глаза, незнакомые, горящие от открывшейся слепящей истины, почти парализовали Александра Евгеньевича.
- С твоего разрешения, я пойду на кухню, покурю. - Он торопливо отвел глаза, и она поняла, что не ошиблась в своих мыслях.
- Кури здесь.
- Зачем же. Тебе вредно, - не принял Александр Евгеньевич попытки к примирению, в который раз ее верность мертвому испугала и больно ранила его, он подумал, что незачем было приходить, если он за столько лет ничего не мог добиться.
- Саня, там холодная курнца и печеные яблоки. Поешь, ты, наверное, голоден, - предложила Тамара Иннокентьевна ему вслед, не оглядываясь, он молча кивнул, оставшись одна, Тамара Иннокентьевна обессиленно откинулась на подушку. Она знала, о чем он думал уходя, он никогда не умел скрывать своих мыслей, и сейчас она попыталась взглянуть на себя со стороны. Действительно, что ей мешало нормально жить и быть счастливой, если не она сама? Немного терпения, там, где иначе нельзя, где нельзя идти напролом, чуть-чуть уступить, где-то, напротив, настоять на своей женской прихоти, капризе, даже в ущерб здравому смыслу, - вот в чем мудрость жизни, все сейчас могло быть по-другому, и она сама не была бы так ожесточена, и Саня бы пришел к итогу жизни с другой душой, без излишней, ненужной горечи и жестокости.
Опять почувствовав подступающую к глазам теплоту и ненавидя себя, Тамара Иннокентьевна сильнее вжалась в подушку, постаралась совсем не шевелиться, сердечный приступ всегда нес расслабляющую слезливость, почемуто встал перед глазами громадный одинокий дуб, весь в молодой, с шумящей, в солнечных потоках листве - такая листва бывает только в начале лета, во время стремительных и бурных гроз и ливней. Ей вспомнился запах цветущего леса - запах меда и солнца, и запах лесной прели, стелющийся над самой землей и ощущение свежести молодого, здорового, разгоряченного желанием тела, это воспоминание было мучительно в ожидании еще большей пустоты.
3
Дуб, насчитывающий не одно столетие, пророс из желудя, укоренился на невысоком холме и разросся до размеров, уже с трудом воспринимавшихся, он стоял, царствуя над всем остальным лесом, и во всей своей сказочной мощи отражался в ласковой сумрачности небольшого озера, подступавшего к холму.
День выдался ясный, с наслаждением прищуриваясь, Тамара Иннокентьевна чувствовала голыми плечами начинавший потягивать порой легкий теплый ветерок, доносивший до нее какие-то неведомые лесные тайны, лес потому волнует, что он-весь тайна, и вся жизнь-тайна, и никогда не надо давать клятв и обещаний, рано или поздно все оказывается ложью. Она невольно покосилась на лежавшего рядом в густой изумрудной траве Саню, вновь прижмурила глаза, о пронесшихся годах лучше не думать, разрешила она себе, в конце концов Саня прав, жизнь, считан, прошла, уже за тридцать, а что хорошего в том, что она себя замуровала?
Она опять с восхищением и чувством тайного узнавания оглядела озеро, плавно струящуюся зелень берез, окаймлявших озеро с другой стороны и в изумрудном разливе уходящих к синеющим горизонтам. Над водой озера воздух отливал зеленью, а в листве дуба, наоборот, сквозил легким серебром. Прилетела какая-то крупная, немыслимо яркая птица, с головой, украшенной золотисто-черным веером, это был обыкновенный удод, но Тамара Иннокентьевна с радостным изумлением разглядывала удсда, пока он радужным пятном не вспорхнул с дуба и не улетел. Затем внимание Тамары Иннокентьевны привлекли порхающие над водой озера большие прозрачные стрекозы с выпуклыми изумрудно-светящимися глазами. Она удивилась их способности зависать в воздухе, трепеща крыльями, на одном месте и затем стремглав, скачком бросаться вперед, Тамара Иннокентьевна даже отдаленно не могла предположить, что это никакая не игра и не причудливый танец, а самая настоятельная жестокая необходимость, что таким образом стрекозы добывают себе пищу, ловят комаров и мошек. на какой-то миг Тамара Иннокентьевна ощутила в себе ни на минуту не обрывающееся движение жизни, ей показалось, что она не сидит под дубом, а парит высоковысоко над зеленым океаном леса и ноет, звенит в ней пространство и что так хорошо ей еще никогда не было.
- Ты спишь? - спросила она Саню, бездумно погруженного в плывущее марево полуденного июльского зноя.
- Нет, блаженствую, - он даже причмокнул от удовольствия, даже не пытаясь повернуться в ее сторону. - Куда-то несет, несет, не надо думать, спешить. Ах, какая голубая, голубая страна.
- Хорошо, что ты меня сюда привез, - вздохнула она. - Я все жалею, почему не раньше!
Он пружинисто повернулся к ней, притянул к себе, положив горячие вздрагивающие пальцы ей на колени. Осторожно взяв его руку, она накрыла ее своей и, не выпуская, положила рядом, на прохладную, слегка помятую траву, источавшую терпкий, возбуждающий запах.
- Саня, Саня! Всегда ты спешишь! Разве здесь можно? Посмотри, как тут торжественно! - слабо запротестовала она, опять ощущая его настойчивые, ждущие ответной волны руки. - Как же здесь? Вокруг тысячи глаз... На нас отовсюду смотрят...
- Здесь совершенно никого нет, - засмеялся он, приоткрывая влажные крепкие зубы. - Ну совершенно никого!
Мы ушли километров за шесть от дороги... Неужели тебе сейчас плохо?
- Ах, Саня, мне слишком хорошо, - она потянулась к нему всем телом, сбрасывая с себя долгое оцепенение. - Даже страшно, так мне хорошо...
Она почувствовала его разгоряченное дыхание и закрыла глаза, отдаваясь во власть его рук и его нетерпения, отдаваясь надвигающейся мутной волне, разрывающей все внутри слепой мукой разрешения. Казалось, он во что бы то ни стало должен был наверстать упущенное, наконец-то безжалостно и до конца разорвать невидимую преграду, продолжавшую отделять их друг от друга даже в эти темные, тайные моменты, он был ненасытен, настойчив, неумерен, он решил раз навсегда подчинить в ней все до конца и, едва ощутив первоначальное, еле уловимое сопротивление, окончательно обезумел. С готовностью и с некоторым испугом подчиняясь неумеренности его желаний и идя ему навстречу в каждом движении, она и в самом деле переступала в себе некий давний запрет, теперь она сама стремилась освободиться от него. Темная, душная волна снова накрыла ее, и она застонала сквозь стиснутые зубы, и когда центром всего, что было, стала она и то, что с ней происходило, в ней резко прозвучала тревожная останавливающая нота, прозвучала и оборвалась, она вспомнила об этом лишь погодя, когда тело начало возвращаться к ней, но не сделала ни малейшей попытки что-либо переменить. Не дотелось двигаться, а тем более заставлять себя искать несуществующие вины... Боже мой, как хорошо, ободрила она себя. Наконец-то, наконец она свободна от пут, от условностей и может дышать полной грудью. Все, что позволено людям, позволено и ей, можно наконец пить жизнь сполна, пить до сладкого изнеможения, перестать оглядываться на каждый шорох... Боже мой, как многого она себя лишила, и прав Саня: что она доказала своим воздержанием? Чего добилась? Что старилась, пропадала в одиночестве, что уходила ее красота, неумолимо угасало тело?
Она испуганно вскинулась, провела ладонями по голой груди, по-своему поняв ее движение и несколько раз расслабленно поцеловав ее, приподнявшись на локоть, Александр Евгеньевич опять откинулся в смятую траву навзничь.
Солнце уже клонилось к закату, и трава, насквозь пронизанная его косыми длинными лучами, изумрудно и мягко светилась.
- Смотри, день пролетел совсем незаметно. Ты поразительная женщина, Тамара. - Как всегда в хорошем настроении, Александр Евгеньевич сильно растягивал слова. - Такой второй на свете просто нет. Ты себе цены не знаешь. Чем больше я тебя узнаю, тем больше удивляюсь.
- А ты, Саня, ни о чем не думай. Живи. Кто я тебе? Два года мы вместе... Ни жена, ни любовница, ни добрая знакомая...
Это было жестоко: по первому ее зову, даже не зову, а едва осознанному ею самою движению к нему он оставил семью, налаженный дом и безоговорочно и бесповоротно связал свою судьбу с нею, всякий раз, когда он заводил разговор о том, чтобы узаконить их отношения, именно сама она уклонялась от решительного шага. Она мало тяготилась неопределенностью своего положения, жила, как и раньше, ничего не загадывая, сначала он сердился, настаивал, требовал, обижался, но, наталкиваясь всякий раз на уклончивый, ласковый отпор, в конце концов отступился, положившись на спасительное время, которое без излишних усилий и нервных затрат перерабатывает и не такие жизненные переплетения и узлы.
Не желая быть втянутым в бесполезный и ненужный в этот счастливый для обоих день, больной для своего самолюбия разговор, Александр Евгеньевич без всякого усилия перебросил по траве свое большое полноватое тело ближе к ней и легко, почти не касаясь, как кошку, погладил ее по плечу.
- Ты - любимая. Все о себе великолепно знаешь, что относишься к разряду любимых. Великолепно этим пользуешься. У-у, хитрюга!
- Да, Саня, я женщина капризная и опасная, вот возьму заколдую тебя, превращу в черного лебедя... Навсегда оставлю плавать здесь, в лесном озере!
- Почему в черного, Тамара?
- Ты же черный, давно известно.
- А ты, конечно, белая, - по-детски обиделся он. - Чистая и безгрешная.
- Именно чистая и безгрешная!
- Ну конечно! Поэтому ты и не загораешь. Нехорошо быть такой белокожей... Ах, Тамара, Тамара, царица Тамара, мне все не верится, что ты со мной, мне все кажется, что я тебя вот-вот потеряю.
- Значит, мы с тобой останемся вместе до самой старости. В жизни все случается как раз наоборот. Ах, Саня, Саня, вот бы мне ребенка, вот была бы я счастлива, - перескочила она чисто по-женски с одного на другое, эта ее особенность всегда его восхищала. - Я ведь ничего хорошего в жизни не сделала, неужели мне не суждено иметь ребенка?
- У нас теперь обязательно будет ребенок, ты сегодня была вся моя.
- Нет, - ответила она, не задумываясь. - Чего-то было слишком много. От такого безумия детей не бывает.
- Ты жалеешь? - спросил он, приближая к ней лицо с близорукими красивыми глазами, сейчас выражавшими напряжение.
- Ни о чем, Саня, я не жалею. Я тебе благодарна, от самой себя освободил, я ничего больше не боюсь. Пошли к озеру, искупаемся. Представляешь, русалки нас давно ждут не дождутся, - потянула она его в сторону тихого сумеречного озера, сильно затененного опрокинутой в его глубину листвой дуба. Солнце должно было скоро сесть, и, как всегда летом, краски быстро менялись, под деревьями начинали копиться сумерки, и только посредине озера, на его гладкой зеркальной поверхности, одиноко розовело, отражаясь, легкое воздушное, точно взбитое облачко.
Взявшись за руки, они пустились вниз с холма, все убыстряя и убыстряя бег, Александр Евгеньевич от восторга что-то кричал, что-то бесшабашное, невразумительное, отчаянное. Они с трудом остановились у самой воды, чтобы удержаться и не упасть, она обхватила его за плечи, ткнулась в грудь, и Александр Евгеньевич быстро, воровато поцеловал ее разгоревшееся лицо раз и другой, она засмеялась от полноты счастья, оттолкнула его руки, выбрав место-чистую, нетронутую, изумрудную траву, донага разделась, переколола волосы и осторожно вошла в воду, вблизи казавшуюся зеленой.
- Ледяная! - задохнувшись, охнула она, придерживая одной рукой грудь, сделала еще шаг, резко опустилась в воду и поплыла.
Александр Евгеньевич видел ее скользящие белые плечи под водой и какое-то странное предчувствие стиснуло его холодом.
- Не заплывай далеко, слышишь? - закричал он. - Озеро лесное, там глубоко... Тамара! Слышишь?
- Слышу! - отозвалась она, оборачивая к нему смеющееся лицо, но продолжая, теперь уже на спине, плыть к противоположному берегу. - Плыви сюда, вода чудесная! Уже не холодная! Только сначала прохладно!
Чувствуя все ту же молодцеватую приподнятость и решимость, он быстро сбросил одежду, попробовал воду пальцами ноги, сделал несколько гимнастических упражнений, шлепнулся прямо у берега в мелководье и, неестественно высоко держа голову, близоруко щурясь, поплыл короткими саженками.
На самой середине озера они долго лежали на спине, обо всем забыв и всматриваясь в глубоко, по-вечернему синее, бездонное небо, теперь озеро, со всех сторон окруженное дубами, березами, в низких местах-зарослями черемухи, ивы и ольхи, было как бы частью неба, его продолжение, начинавшее темнеть пространство текло им в глаза, все синее и зеленое, и Тамаре Иннокентьевне вспомнилось забытое ощущение тепла и полной защищенности, близость матери уже в полусне, в начинавшихся мягких грезах и белых облаках. Ласковые бережные руки легко, точно пушинку, переносили ее из кроватки на такое облако, оно медленно плыло в вечернее, мягко пламенеющее небо, где бесшумно воздвигались и рушились розовые замки и дворцы.
Тамара Иннокентьевна закрыла глаза, ну вот наконец минула ужасная пустыня одиночества, длившаяся столько лет, она все еще не верила, что для нее может начаться новая жизнь, а ведь эта новая жизнь давно началась и длится, длится, только надо суметь в нее поверить. Вот и подтверждается старая мудрость, живым - живое, но как же долго она к этому шла! Тамара Иннокентьевна оборвала себя: нельзя кощунствовать в такой день-всему свой срок и свой путь, и раз так случилось, значит, так тому и быть, ничего нельзя вернуть из прошлого, была война, и Глеб погиб на этой страшной войне, и что удивительнее всего, сама она выжила, только голос пропал, подумаешь, голос, кому нужен ее голос, ко всему можно привыкнуть, и к Сане можно привыкнуть, он ее любит, что еще нужно женщине?
- Тамара, холодно, я на берег, - раздался в это время голос Александра Евгеньевича, она рывком ушла под воду, и, пока он близоруко оглядывался и щурился, она поднырнула, скользнула по нему прохладным длинным телом и вынырнула уже в другом месте. Он было погнался за ней, скоро отстал, и она опять стала кружить вокруг, подныривая все ближе, защищаясь, он беспорядочно бил руками и ногами по воде, и лес гулко и звонко гасил их голоса и всплески.
- Ты отпускаешь бороду? - поддела она его, когда они, обсохнув и согревшись, устроились под тем же дубом выпить вина, перекусить жареной курицей, свежими огурцами, луком, помидорами, колбасой-Тамара Иннокентьевна набрала с собой еды полную корзинку.
- Тебе не нравится?
- Как-то непривычно. И потом, в воде она ужасно похожа на старую растерзанную тряпку, - рассмеялась Тамара Иннокентьевна.
- Сбрею к черту! - угрожающе зарычал Александр Евгеньевич, с хрустом разгрызая огурец, он залпом выпил целый стакан вина, ее присутствие продолжало возбуждать его.
- Поспи, - предложила Тамара Иннокентьевна, - а я, как пещерная женщина, буду тебя караулить.
- Нет, - отказался он, хотя его действительно тянуло в дрему. - Нет, повторил он упрямо, теперь больше самому себе. - Сон-это удел нищих, а я сейчас слишком богат. Я не могу спать... слишком расточительно. Знаешь, с тех пор как ты рядом, у меня все переменилось. Был мир серый, тусклый, все в одну краску, а сейчас, боже мой, какая радуга! Поразительное многоцветье! Знаешь, ради тебя я сделаю все, даже невозможное, напишу самую прекрасную музыку на свете, получу все премии, ах, Тамара, Тамара, сколько времени мы потеряли!
- Не слишком ли на многое ты замахнулся? - поддразнила она, глядя на него исподлобья блестящими, поощряющими глазами.
- Не слишком, ради тебя не слишком! - повысил он голос. - Посмотришь, я псе получу.
- Я рада за тебя, - сказала Тамара Иннокентьевна с тенью грусти в глазах, она вспомнила Глеба и точно обожглась радостью Сани, но тотчас испугалась: ведь это грех, думать так после того, что между ними только что было, Саня ведь так долго ждал своего часа, и слава богу, что он ничего, кажется, не заметил.
- Ты приносишь счастье, - сказал Александр Евгеньевич, прижимаясь головой к ее груди, как ребенок, украдкой вздохнув, она погладила его мягкие волнистые волосы, едва касаясь их ладонью, приказывая себе не думать больше ни о чем, кроме Сани, прочь, прочь все призраки, сказала она, вот он, живой, понятный, ее Саня....
Быстро темнело, воздух становился ощутимее и гуще.
- Тамара, слышишь, так боюсь двадцатого, - признался вдруг Александр Евгеньевич, глядя ей в глаза снизу вверх до неловкости преданно и любяще. - Мой концерт и консерватории. Не первый же! А вот сейчас волнуюсь, как в первый раз. Вероятно, из-за тебя. Из-за того, что ты будешь. Ты всегда заставляешь меня выложиться до дна, больше, чем я могу, чем я умею.
- Как знать, - задумчиво произнесла она, - я тоже жду многого от твоего концерта.
- Банкетный зал я уже заказал, а людей приглашать пока не будем, подождем, у меня предчувствие.
- Вот не знала, что ты такой суеверный. Ну, не будем так не будем. Пригласить можно и в тот же день, и на день позже. Вот посмотришь, пройдет отлично. Утихни же, смотри, тишина-то в природе. Боже мой, какое блаженство! Что может быть прекраснее лесной тишины?
- Только музыка и ты, - Саня прижался лицом к ее рукам, не целуя.
Тамара Иннокентьевна недоверчиво улыбнулась, она знала свое лицо с начинавшими уже кое-где проступать морщинками, просто сейчас она не хотела думать о неприятном, ведь она действительно была счастлива и весь этот чудесный день и все следующие.
С тем же чувством глубокого внутреннего покоя, приходящего в душу лишь в случае полного, безоговорочного счастья, она заранее попросила свою старую приятельницу заменить ее на занятиях в среду. Нужно было успеть отдохнуть и подготовиться к концерту, ей нужно было и хотелось быть красивой. Она выбрала свое лучшее темновишневое тонкого бархата платье с закрытым воротом, две бриллиантовые капли в ушах подчеркивали строгую изысканность линий фигуры, начинавшей уже чуть-чуть полнеть. Александр Евгеньевич был занят, и она приехала к консерватории одна, она обрадовалась нарядной толпе у входа, заинтересованно отметив, что многие пришли с цветами, и Тамаре Иннокентьевне постепенно вспомнилось приятное ощущение праздничной приподнятости и своей сопричастности к предстоящему событию, приятно было ощущать на себе пристальные, просто любопытные и восхищенные взгляды, последнее время их с Александром Евгеньевичем часто видели вместе, и общественное мнение уже прочно связало их имена, на концерт пришло много общих знакомых, ей то и дело приходилось раскланиваться, заранее поздравляли с успехом, обменивались дежурными, расхожими любезностями и похвалами в адрес таланта Александра Евгеньевича и ее внешности, как это водится в подобных случаях. Она едва отвязалась от невесть откуда взявшегося Демьяна Солоницына - популярного песенника, к тому же еще и поэта. Солоницын был преданным сторонником Сани в его делах, и поэтому они сближались все больше, часто, обсуждая предстоящие дела, они любили спокойно посидеть за чашкой кофе или бутылкой вина, но Солоницын обладал удивительным и редким качеством. Он всегда умел остаться где-то на втором плане, он был незаметен, тогда как Саня главенствовал, был старшим, в присутствии Солоницына казался всегда более талантливым, значительным, чем. на самом деле, Тамара Иннокентьевна была убеждена в том, что Солоницын своим поклонением портит Саню, но ничего не могла поделать с его влиянием: податливый во всех других случаях, Саня становился ужасно грубым и нетерпимым, как только она упоминала о Солоницыне, он начинал кричать, ругаться, выходить из себя. Тамара Иннокентьевна в конце концов научилась переносить присутствие Солоницына и раз и навсегда не принимать его всерьез. Вот и теперь она с ничего не выражающей, отстраненной улыбкой повернула к нему голову и приготовилась слушать, улыбка ее относилась не к Солоницыну, а скорее к необходимости ей слушать, а, ему говорить слова, в которые оба не верили, но принуждали себя слушать и говорить. Густо-красная, почти черная роза в суховатых руках Солоницына только подчеркивала это несоответствие, и, почувствовав взаимную неловкость, Солоницын поспешил отдать розу Тамаре Иннокентьевне.
- Вам, Тамара Иннокентьевна, - сказал Солоницын с лёгким полупоклоном, в котором, однако, проступало неоскорбительное лукавство, как бы указывающее на то, что он отлично все чувствует и понимает, знает также и о ее отношении к нему, но ничего сделать не может, и что она со временем поймет свою ошибку и переменит свис мнение о нем.
Тамара Иннокентьевна взяла розу, молча поблагодарила, глаза ее и в самом деле потеплели.
- Если вы не возражаете, я к вам в ложу пристроюсь, - сказал Солоницын, - мне место там указано, но если...
- Что вы, Демьян Андреевич. - Тамара Иннокентьевна невольно засмотрелась в его широкое, выражавшее сейчас предельное благодушие лицо и опять не удержалась от улыбки. - Конечно, садитесь, конечно, буду рада.
- Сегодня все недруги Александра Евгеньевича будут повержены к ногам его дарования, - не стесняясь, громко сказал Солоницын, пытаясь вызвать ее на разговор.
Тамара Иннокентьевна не стала ему отвечать, сделала вид, что заинтересовалась кем-то в зале. Она хорошо знала цену этим любезностям и похвалам, все дело в высоком положении Сани, а следовательно, в зависимости от него по многим вопросам многих людей, и, когда прозвенел первый звонок, Тамара Иннокентьевна с облегчением оставила гудящее фойе и с напряженным, не допускавшим ничего постороннего в свой мир взглядом прошла в ложу. Она любила именно эти недолгие минуты перед началом: настраивался оркестр, публика неторопливо рассаживалась, люди сбрасывали с себя груз дневных, мелких, житейских забот и готовились приобщиться к высокому и прекрасному.
Тамара Иннокентьевна любила наблюдать за людьми в эти недолгие затаенные минуты, за их размягченными лицами, заранее настроенными на сосредоточенность и внутреннюю тишину. Вот идет девочка с огромными распахнутыми глазами, рядом с ней тоже несколько непривычное в своей сосредоточенности юношеское лицо, мальчишеская, изо всех сил сдерживаемая улыбка счастья, а вот знакомый, музыковед Парьев, живой как ртуть, с вечной озабоченностью в лице, быстрыми движениями и невнятной речью.
Тамара Иннокентьевна не знала, какой он критик, хороший или плохой, но что его присутствием всегда определялась степень значимости концерта или любого другого события, было известно всей музыкальной Москве. Наблюдая со стороны взвинченное оживление Парьева, обладавшего почти женской способностью самовозбуждаться, словно весталка, и особенно проявлявшего это свое качество в присутствии рядом нужного и важного человека, Тамара Иннокентьевна постаралась, сколько могла, притушить собственную раздсрганность и успокоить лицо, она тоже готовилась к должному свершиться таинству. С наслаждением вслушиваясь в узнаваемый звук настраиваемых инструментов, возвращавший се в далекие годы юности, в годы недолгой, шумной славы Глеба, она загоревшейся кожей лица и шеи чувствовала на себе пристальные взгляды оркестрантов, в директорской ложе было просто некуда деться от этого липкого въедливого интереса к се особе-люди оставались людьми. Каким-то непостижимым образом у нее за спиной почти тотчас оказался Солоницын, он словно прошел сквозь стену: не было его - и есть. Тамара Иннокентьевна этой его поразительной особенности боялась и, ощутив у себя за спиной его присутствие, с трудом заставила себя не думать о нем.
Солоницын, словно почувствовав ее состояние, сидел спокойно, отдыхал после утомительной работы в фойе, где пришлось рассчитывать каждое движение и слово. Он подумал, что стал подозрительно быстро уставать, что, очевидно, пора на два-три месяца исчезнуть из Москвы. Он старался не смотреть на тяжелый узел волос, на высокую и чистую шею Тамары Иннокентьевны, чтобы не будить в себе застарелое неприязненное чувство к этой женщине, неизвестно за что его презиравшей и даже ненавидевшей.
Он никогда не позволял себе обижаться, тем более высказывать каким-либо образом свою обиду, это было ему не по карману, а следовательно, не существовало для него, но вот сейчас он не узнавал себя, проснулось что-то мальчишеское, ненужное, и он никак не мог с этим сладить. "Тоже мне, строит из себя первозданный кристалл, непорочная дева, да и только, из-под мышки рожать думает, без зачатия, - раздраженно и грубо думал он, в то же время ничего не выпуская из виду и сохраняя на лице любезное выражение. Что же ее Санечка, не знает, что ли, она, по каким гекатомбам он бодро шагает вверх? Что за непостижимое ханжество, какое уважение к своей особе! Посмотреть бы, смогла бы она сохранить вот такое царственное спокойствие, не будь рядом с ее наполеончиком таких вот, как я, незаметных, сереньких, не замечающих оскорблений и все прощающих, ведь ее-то наполеончик только на таких и держится, такие, как он, всегда были, есть и должны быть. Мы ему делаем славу, мы его подножие, а он нас соответственно подкармливает, бросает нам время от времени кусок, другой!