Это происходило каждый день в любую погоду, в любое время года и со временем стало не то маленьким дворовым развлечением, не то суровым ритуалом.
Каждое утро где-то между семью и половиной восьмого Касьянин выводил на балкон свою собаку, рыжего кокер-спаниеля, и, еще не проснувшись окончательно, недовольно-ворчливо и в то же время озабоченно-старательно обтягивал спаниеля кожаными ремешками, застегивал на его спине несколько металлических пряжек и, убедившись, что все сделал как нужно, что упряжь застегнута надежно, опускал визжащую от ужаса собаку с балкона двенадцатого этажа. Зимой опускал в полную темноту, в предрассветную метель, а летом — в солнечное утро, но в пропасть, в пропасть с двенадцатого этажа. На тонком стальном тросике, переброшенном через колесо небольшого блочка.
Медленно поворачивая рукоятку, Касьянин опускал собаку все ниже, ее душераздирающий предсмертный визг затихал и постепенно превращался в радостно-нетерпеливое повизгивание. Но это уже когда собака видела приближающуюся землю.
Так Касьянин выгуливал по утрам кокера Яшку.
Убедившись, что собака достигла земли, Касьянин отматывал еще с десяток метров тросика и, закрепив блок железным стопором, возвращался в квартиру — досыпать, бриться, завтракать. Все это время Яшка носился у дома. Длины тросика хватало, чтобы он мог описывать круги где-то метров двадцать-тридцать в диаметре. К нему тут же подбегали другие, более счастливые собаки, обнюхивали, приветствовали, выражали, как могли, собачье сочувствие Яшке, которому приходилось переносить столь тяжкие страдания.
Это зрелище каждое утро наблюдали сотни жителей нескольких многоэтажек.
Убедившись, что кокер и на этот раз благополучно достиг земли, жильцы облегченно переводили дыхание и возвращались к своим делам.
Случались досадные неожиданности, бывало, Яшка опорожнял свой мочевой пузырь где-то на уровне седьмого, шестого этажа, но это никого особенно не удручало, скорее забавляло, и многочисленные очевидцы случившегося начинали свой день с добродушной всепрощающей улыбки.
Яшку понимали.
Да и как не понять! Кто удержится, если бы его вот так же с двенадцатого этажа, на тонком тросике...
По характеру Яшка был незлобивым, охотно откликался на любой зов, доверчиво принимал угощения и тут же радостно уносился прочь, паря в воздухе на громадных своих ушах. Кто бы ты ни был, человек ли, собака, но если каждодневно переносишь такие вот испытания, рискуешь жизнью, то уже не можешь быть злобным, завистливым, мелочным — обычные житейские неурядицы, тяготы тебя уже не трогают, не задевают, ты знаешь им цену.
Вот и в это утро Касьянин, еще во сне услышав жалобное Яшкино повизгивание, недовольно поморщился, открыл глаза, сбросил ноги на пол, безошибочно попал ступнями в стоптанные шлепанцы. Они и в самом деле шлепали по полу, правда, на левом подошва оторвалась с носка, а на правом — с пятки.
Поэтому ходить в этих шлепанцах мог только сам Касьянин, приловчившись одну ногу подволакивать, а вторую резко выбрасывать вперед.
Покряхтывая, он прошел через комнату, открыл дверь на балкон. Не глядя, нащупал Яшку, который вертелся в ногах, нетерпеливо повизгивал, но прорывались, прорывались в его стонах и истеричные нотки. Яшка прекрасно знал, что ему сейчас предстоит преодолеть, чтобы часок побегать по жесткой, сухой траве. Так же на ощупь Касьянин накинул упряжь на рыжую вздрагивающую спинку и не торопясь застегнул все пряжки. Внимательно осмотрев замершую собаку, он глянул вниз и тут же ощутил в груди опасливый холодок. Боялся Касьянин высоты, и всегда его охватывала легкая тошнота, стоило ему посмотреть с двенадцатого этажа.
— Ну что, готов? — спросил он. Яшка в ответ лишь плотно прижался к деревянному полу балкона и закрыл глаза. — Терпи, брат, терпи...
Касьянин осторожно завел собаку над пропастью, второй рукой ухватил рукоятку блочка и только тогда выпустил Яшку. Тот коротко взвизгнул, раскачиваясь на тросике, заскулил, не разжимая зубов, застонал от ужаса и безысходной тоски.
А Касьянин начал медленно вращать рукоятку.
— Пошел, — проговорил он обычное свое напутствие.
И Яшка заскользил вниз. Миновал один этаж, второй. Кто-то из жильцов нижних этажей пытался дотянуться до него, потрепать за длинные мохнатые уши, подбодрить. Яшка благодарно взглядывал, не прекращая скулить сквозь зубы.
— Давай, Яшка! Не дрейфь!
— Где наша не пропадала!
— Тяжело в учении — легко в бою!
— Совсем мужик умом тронулся!
Все эти крики неслись из окон и с балконов, но Касьянин настолько привык, что уже не обращал на них внимания. Единственное, что он слышал в эти минуты, это собачье повизгивание — сам он старался не смотреть вниз. Когда истеричность в Яшкиных воплях сменялась радостным повизгиванием, Касьянин понимал, что тот уже у самой земли. И действительно, еще один поворот рукоятки — и тросик ослабевал. Значит, Яшка приземлился. Сделав еще несколько поворотов рукоятки, Касьянин закрепил ее и, убедившись, что Яшка, радуясь жизни, уже носится по траве, ушел в квартиру, закрыв за собой дверь балкона.
Был Касьянин взлохмачен, одет в длинную пижаму с голубоватыми полосами и шлепанцы. Пижама была настолько велика, что из рукавов торчали лишь кончики пальцев, а штанины, ниспадая вниз, оставляли лишь носки шлепанцев.
— Привет! — бросила жена, проносясь мимо и на ходу запахивая на себе халат.
— Привет, дорогая... Большой тебе сердечный привет... Прекрасная погода, не правда л и? — пробормотал Касьянин почти неслышно, поскольку жены рядом уже не было и его приветствий она не слышала. Да она и не желала слышать утренние его слова. Так уж получилось, что с самого начала их совместной жизни Марина решила, что самый лучший, естественный тон для общения с мужем — насмешливо-пренебрежительный. Некоторое время Касьянин удивленно вскидывал брови, пожимал плечами, дескать, что с бабы взять, а потом и вовсе перестал замечать этот ее тон. К тому времени для него потеряло значение, как обращается к нему жена, да и обращается ли вообще.
Да, звали жену Мариной.
Был недолгий период в нашей недавней истории, когда вдруг в народе сложилось мнение, что наиболее достойное, красивое и даже возвышенное имя для девочки — Марина. И Марины заполонили собой все магазинные прилавки, диспетчерские автопредприятий, из каждого кассового окошка на вас смотрела Марина, она приставала к вам в троллейбусе, чтоб вы купили билет, она подавала завтрак в самолете и чай в поезде. В этом, наверное, было что-то мистическое, но Марины выше не поднимались, на таком вот примерно жизненном уровне они чувствовали себя наиболее уверенно и удобно.
Возможно, это авторское заблуждение, но, похоже, и характер у всех Марин был если и не одинаков, то по многим показателям совпадающий. Были они напористы, с годами становились нагловатыми, к мужчинам относились требовательно и капризно, что было даже удивительно при их, в общем-то, легкой доступности. И еще — они со вкусом и каким-то тайным значением любили употреблять слова «мужчина» и «женщина», в южных районах страны с непередаваемым изяществом произносили эти слова чуть иначе — «мушчина», «женшчина».
— Привет, папаня! — бросил на ходу сын, проносясь в туалет.
— Привет, Степан, — кивнул Касьянин тоже без подъема, просто ответил на приветствие, не задумываясь о том, услышал ли сын его слова. — Прекрасная погода, не правда ли?
Чтобы не раздражать мать, Степан как-то незаметно перешел на тон, которым разговаривала с отцом и его мать. Конечно, он не мог себе позволить снисходительного пренебрежения, но сдержанность, некоторую отстраненность, может быть, даже снисхождение усвоил вполне.
И, конечно же, последовала защитная реакция — в Касьянине само собой выработалось смиренное терпение, молчаливая покорность, улыбчивое понимание.
Дескать, если вам, ребята, так нравится разговаривать со мной, ну что ж, не возражаю. Но и это охотное смирение тоже раздражало жену, она чувствовала его неуязвимость. Касьянин явно смотрел на нее свысока, как бы сожалея о ее неразумности. Так забравшийся на дерево кот смотрит вниз на беснующуюся от бессилия собаку. Да, укоры, уколы Марины нисколько Касьянина не затрагивали. И на губах его постоянно блуждала скорбная полуулыбка. Впрочем, ее можно было назвать и снисходительной, а то и попросту слегка жалостливой.
Когда-то в прежние молодые годы Касьянин без устали носился по стране, писал шумные судебные очерки, после которых, случалось, снимали с постов прокуроров, освобождали невинно осужденных, давали людям квартиры или, наоборот, выселяли из незаконно полученных. Но власть сменилась, журналистика обеззубела, и теперь даже речи быть не могло о том, чтобы разнести в пух и прах прокурора, пригвоздить к позорному столбу взяточника, вытащить из-за колючей проволоки случайно оказавшегося там бедолагу. Теперь Касьянин уже не писал разгромных статей, он писал маленькие, по десять-двадцать строчек, заметки о всевозможных криминальных происшествиях в городе. Прежние знакомства позволили ему наладить новые отношения с правоохранительными органами, и он неожиданно оказался полезным для той газетенки, которая пригрела его в эти смутные времена. Можно сказать, что он был одним из наиболее удачливых поставщиков криминальных новостей, частенько опережая издания куда более солидные и уважаемые.
— Чай пьешь? — прокричала Марина откуда-то из кухни.
— Пью.
— Тогда пей.
Касьянин пожал плечами и все в той же голубоватой пижаме пошлепал на кухню.
— Чем-то недоволен? — спросила жена.
— Возможно.
— Что же на этот раз? — Марина начинала заводиться тут же, едва услышав первые слова, которые, как ей казалось, задевали ее самолюбие.
— Ха, — хмыкнул Касьянин. — Если бы я знал...
— А кто же знает? — Марина не хотела упускать возможности обострить разговор и еще раз показать мужу если не его никчемность, то хотя бы бестолковость.
— И это мне неведомо, — беспомощно улыбнулся Касьянин.
— Знаешь что? Свое настроение будешь на работе показывать!
— И на работе тоже.
— Ну ты даешь, мужик! — Марина передернула плечом, некоторое время неподвижно смотрела в окно, и Касьянин видел, хорошо видел, как напряглись и побелели ее ноздри. И не возникло, нет, не возникло в нем ни малейшего желания успокоить жену, смягчить ее гнев, вообще как-то разрядить вдруг сгустившуюся в кухне атмосферу.
— Жизнь человеческая... — начал было Касьянин раздумчиво, наливая кипяток в чашку, но жена перебила его.
— Степан! — крикнула она в глубину квартиры. — Чай пьешь?
— Пью.
— Пельмени ешь?
— Ем.
— Сколько?
— Двенадцать.
— И мне двенадцать, — сказал Касьянин, хотя его никто об этом не спрашивал. — Так вот, жизнь человеческая — это яркий цветок на зеленом лугу...
— Пришел козел и съел! — закончила Марина мысль, которую Касьянин частенько высказывал за завтраком.
Степан молча сел к столу, придвинул к себе тарелку. Улучив момент, когда мать стояла, повернувшись к плите, легонько ткнул отца локтем в бок — держись, дескать. Касьянин в ответ толкнул сына под столом коленкой. Словно почувствовав что-то опасное для себя, Марина обернулась, подозрительно посмотрела на обоих, но лица отца и сына были совершенно непроницаемы, казалось, они даже не видели друг друга.
— Ну-ну, — сказала Марина, снова оборачиваясь к пельменям. — Про Яшку не забудьте.
Минут через сорок Касьянин, уже побритый и при галстуке, вышел на балкон.
Солнце поднялось, выглянуло из-за соседнего дома, осветило двор. Яшка носился по траве, припадал на передние лапы, вскакивал, даже не пытаясь отбежать в сторону, — он прекрасно знал размер круга, который позволял ему описывать стальной тросик. Опершись на перила, Касьянин бездумно смотрел прямо перед собой, в сотни окон соседнего дома. В редакцию можно было не торопиться, он вообще мог прийти к обеду — надежные источники позволяли ему в течение часа собрать материал для нескольких заметок — где кого убили за прошедшую ночь, где кого изнасиловали, ограбили, подожгли, расстреляли... Но он не любил оставаться дома, это было тягостно.
Взяв рукоятку подъемного устройства, Касьянин вынул блокирующую щеколду и начал медленно вращать валик, выбирая свободно болтающийся тросик. Через несколько оборотов Яшка внизу почувствовал, что уже не может бегать легко и свободно. Он сразу присмирел, подполз к середине круга, по которому только что бегал, и, поскуливая сквозь зубы, прижался к траве. Тросик натянулся, Яшка оторвался от земли и, легонько раскачиваясь из стороны в сторону, начал медленно подниматься. Кто-то с балкона пятого или шестого этажа потрепал его за уши — Яшка еще нашел в себе силы благодарно махнуть хвостом.
Когда собака оказалась у самого колеса, через которое был переброшен тросик, Касьянин ухватился за кожаную упряжь и, приподняв Яшку над перилами, втащил на балкон. Почувствовав под ногами твердь, тот радостно взвизгнул и, не дожидаясь, пока Касьянин расстегнет все пряжки на его спине, бросился в квартиру.
На этом утренняя прогулка заканчивалась.
— Яшка! — крикнула с кухни Марина. — Жрать будешь?
Яшка понимал, о чем его спрашивают, и с такой скоростью несся на кухню, что его заносило на поворотах, он скользил брюхом по паркету, и уши его парили в воздухе.
К вечеру Касьянин уставал. Не потому, что у него было слишком много работы или она была слишком тягостной для него, вовсе нет. Редакция располагалась не так уж далеко — пятнадцать минут на троллейбусе и пятнадцать минут на метро. И отношения в газете сложились если и не дружескими, то вполне благожелательными.
Никто никого не подсиживал, никто никому не завидовал. Касьянин не мечтал стать редактором, или ответственным секретарем, или еще там кем-то, его вполне устраивала работа, знакомые темы, привычные действующие лица — убийцы, насильники, прокуроры, следователи. Он прекрасно разбирался в их непростых взаимоотношениях, в обязанностях каждого, знал, о чем можно спросить в милиции, в суде, в прокуратуре, какой вопрос задать эксперту или случайному свидетелю.
И на его место тоже никто не зарился.
Но к вечеру он уставал.
И потому, вернувшись домой и сковырнув с ног туфли, сбросив по пути пиджак и галстук, прямо в носках проходил в дальнюю комнату и со стоном падал на жестковатую кушетку.
Через некоторое время в дверях появлялась Марина. Минуту-вторую она стояла, прислонившись к шкафу и скрестив руки на груди. Потом, усмехнувшись, спрашивала:
— Что нового в большом мире?
— Что нового, — вздыхал Касьянин, не открывая глаз. — Значит, так... За прошедшие сутки угнано пятьдесят восемь машин, на дорогах погибло семь человек, изнасиловали старушку восьмидесяти трех лет...
— О боже, — произносила Марина и, бросив на мужа жалостливый взгляд, уходила на кухню. — Чай пьешь? — доносилось через некоторое время до Касьянина.
— Пью, — отвечал он почти неслышно и, полежав еще некоторое время, поднимался, брел на кухню, втискивался в свой угол между стеной и столом и, подперев подбородок кулаками, ждал ужина. На ужин были сосиски с тушеной капустой, чай с творогом, а кому этого было мало, тот мог съесть еще и вареное яйцо — они горкой лежали на тарелке. — Где Степан? — спросил Касьянин.
— Дружки увели.
— Надолго?
— Как получится... Яшку сегодня тебе выгуливать.
— Уж понял.
— Это хорошо, — кивнула Марина как бы про себя, как бы убедившись в том, что муж действительно ее понял, что бывает не всегда, ох не всегда. А Касьянин, услышав последние ее слова, изумленно склонил голову набок, вскинул брови, наклонил голову в другую сторону. Он вполне осознал оскорбительность последнего замечания, знал причину. Когда он писал скандальные судебные очерки, когда его вызывали во всевозможные инстанции для объяснений, Марина чувствовала значительность мужа и вела себя иначе. Но сейчас, когда вечерами он мог рассказать лишь об изнасилованной старушке, о трупах на дорогах, о бандитских перестрелках, она ничего не могла с собой поделать, не могла скрыть свое горе.
Да, это было горе, Марина все острее ощущала себя несчастной, обманутой, даже какой-то обобранной. — Яйца ешь? — спросила она.
— Ешь, — механически отметил Касьянин.
— Ну и ешь на здоровье.
И эти слова зацепили его какой-то сознательной бесцеремонностью.
— Ты что-то сказала? — спросил Касьянин.
— О яйцах напомнила, — усмехнулась Марина.
— Чьих?
Марина обернулась от плиты, долго, даже как-то протяжно посмотрела на мужа.
— Хочешь меня достать? Не достанешь, Илья. Не дано.
— А кому дано?
Марина поставила на стол тарелку с сосисками, отдельно миску с капустой, блюдце с нарезанным хлебом, молча положила вилку, правда, чуть громче, чем следовало, с заметным вызовом, который Касьянин тоже заметил и оценил.
Придвинув табуретку, Марина села на нее, сложила на столе руки и посмотрела Касьянину в глаза.
— Так что там со старушкой? — спросила она. — Бабуля получила удовольствие?
— К сожалению, этого не удалось установить.
— Почему?
— Ее задушили.
— Какой кошмар! — воскликнула Марина. — А как же ты узнал, что ее изнасиловали?
— Видишь ли, есть некоторые признаки, которые позволяют сделать такой вывод. Прежде всего...
— Ты хочешь прямо сейчас о них рассказать?
— Могу и попозже, — Касьянин пожал плечами и придвинул к себе миску с капустой.
— Приятного аппетита, — Марина поднялась.
— А ты не будешь?
— Я уже... Сериал начинается, — Марина показала глазами на часы.
— Как знаешь, — пробормотал Касьянин и не мог не отметить, что ему приятно побыть одному, не торопясь, перекусить перед тем, как отправиться на прогулку с Яшкой. Он и сам удивился, поймав себя на этом мимолетном чувстве — ему, оказывается, лучше ужинать в одиночку, нежели с женой. Как-то легче, беззаботнее. Приподнявшись, он прикрыл кухонную дверь поплотнее, чтобы не слышать страстных, но каких-то придурковатых воплей и стонов южноамериканских красавиц и красавцев, которые вот уже вторую сотню серий выясняли свои отношения среди скал, у барных стоек, на белоснежных простынях, в квартирах, напоминающих затоваренные мебельные магазины.
Так уж сложилось, что выгуливать собак во дворе решались немногие — всегда находилось две-три старухи, которые, свесившись с балконов, орали о том, что, дескать, дышать нечем, что весь двор загажен, что только собаки могут радоваться жизни, а им на старости лет остается только вынюхивать собачье дерьмо.
Конечно, на все эти старушечьи крики можно было не обращать внимания, но для этого, требовались силы, твердость духа, готовность проявить волю и непреклонность. Конечно, все это можно было в себе найти и утвердиться, но радости уже не было, не было той беззаботной, легкой радости, которая обычно накатывала на Касьянина, когда он уже в сумерках выходил из дома. Пока Яшка бесновался на коротком поводке, он не торопясь выводил собаку за пределы двора, пересекал широкую трассу, которая к этому времени освобождалась от машин, и углублялся в пустырь, на котором замерли в ожидании лучших времен несколько недостроенных домов.
Это были громадные, этажей на восемнадцать-двадцать, пустые, продуваемые сквозняками сооружения, напоминающие дырявые железобетонные скалы, в которых шла своя, достаточно своеобразная, напряженная жизнь. На лестничных пролетах, в квартирах-пещерах, на балконах, где так и не установили решетки, обитали юные наркоманы, сюда стайками залетали рано созревшие старшеклассницы, приходили и парами, бестрепетно совершая друг с другом все, к чему подготовила и для чего создала их природа. Здесь бомжевали бомжи, отсыпались после диких загулов главы семейств, заглядывали и вполне порядочные компании, чтобы без помех, без женских слез и старушечьих причитаний распить бутылочку-вто-рую-третью, поговорить о быстро несущейся жизни, которая не переставала радовать, удивлять, а в последнее время даже ужасать неожиданными превращениями.
Касьянин медленно сошел с бетонных ступенек подъезда и размеренно зашагал в сторону пустыря. Солнце уже опустилось к самому горизонту и сквозь дверные и оконные проемы брошенных домов вспыхивало иногда какими-то зловещими бликами.
Красноватые лучи время от времени пересекали движущиеся тени, и это подтверждало, что в домах шла своя непонятная жизнь, что были они обитаемы, что их населяли люди странные и таинственные.
Касьянин давно привык к этим домам и почти не обращал на них внимания.
Яшка изо всех своих собачьих сил тянул поводок, ожидая того счастливого момента, когда снимут с него ошейник и позволят промчаться по пустырю легко и освобожденно. Он уносился куда-то в сумерки, припадал на задние лапы, лаял заливисто и громко, словно всех приглашал присоединиться к нему. И этот момент наступил.
Касьянин расстегнул пряжку ошейника, и Яшка тут же, в ту же секунду унесся в темноту, словно паря в воздухе на громадных своих ушах. По траве, среди брошенных бетонных блоков и плит перекрытий носились другие собаки всех мыслимых и немыслимых пород. Тут же медленно бродили хозяева — все давно перезнакомились друг с другом, все жили в соседних домах и собирались здесь едва ли не каждый вечер.
— Привет, Илья! — услышал Касьянин и, обернувшись, увидел Ухалова. — Как жизнь? Течет? — У того была наступательная манера разговора, он засыпал собеседника вопросами, на которые сам же и отвечал или же вываливал на голову несчастного такую гору сведений, цифр, дат, столько собственного гнева или восторга, что все это попросту подавляло. Во всяком случае, Касьянин лишь беспомощно втягивал голову в плечи и старался переждать безудержный напор соседа. Главное было выдержать первые минуты, потом он уже осваивался и мог иногда даже что-то произнести в ответ.
— Жизнь — она такая... Течет.
— Или вытекает?! — требовательно спросил Ухалов, пожимая Касьянину руку, требовательно пожимая, словно хотел убедиться, что тот живет правильно и ничего не утаивает.
— Можно и так сказать, — ответил Касьянин, дивясь брызжущей энергии соседа — тот жил на три этажа ниже, собаку завел совсем недавно, но на пустырь приходил больше покричать, пообщаться, а при случае и распить с кем-нибудь бутылку водки.
— А почему печаль в голосе? — возмутился Ухалов. — Жизнь и вытекать может радостно! Жизнеутверждающе! Как вытекает, например, Ниагарский водопад!
— Ниагара — это, пожалуй, слишком, — усмехнулся Касьянин. — Так, невидимый ручеек журчит в траве... Вот и вся жизнь.
— Ручеек?! — не то удивился, не то возмутился Ухалов так громко, словно был потрясен услышанным. — Ручеек? — переспросил он. — Значит, долго еще твоя жизнь будет вытекать! Не скоро закончится ее вытекание, а?!
— Дай бог, — Касьянин твердо придерживался своей линии в разговоре, пытаясь смягчить напор, погасить пожар, который бушевал в груди соседа. Ухалов тоже работал в какой-то газете, вел литературную страницу, во всяком случае, как-то был связан с искусством, и это постоянно прорывалось из него — ему не скучно было говорить о том, чем он занимался весь день на рабочем месте.
Был Ухалов обилен телом, можно сказать, полноват, одежды носил свободные, отчего казался еще крупнее, лицо имел румяное, но утонувшие в щеках маленькие глазки сверкали молодо и озорно. Он и говорил озорно, вызывающе, словно подталкивал собеседника к словам рисковым и отчаянным. И ведь получалось! Люди невольно включались в его тон, отвечали ему так же непродуманно и безответственно. А Ухалов радовался, веселился, чуть ли не подпрыгивал и опять, опять бросал в собеседника слова шалые и бестолковые.
Касьянин всегда радовался встречам с Ухаловым еще и по той причине, что гулять в сумерках на пустыре с беспомощным и добродушным Яшкой было попросту опасно. А вдвоем, да еще с таким объемным человеком, как Ухалов, было куда спокойнее, надежнее. Свирепые банды подростков обтекали их, не принося вреда, не задевая и не пытаясь попросить сигаретку. С некоторых пор попросить закурить означало или же «Пойдем, дяденька, в дом пообщаемся на матрасе», если сигарету просила девчушка, или же «Отдай, дяденька, кошелек» — если закурить просил юноша. Бомжи приставали, алкоголики, но эти были самые простодушные и безобидные.
— Мужик, не поверишь, трубы горят — спасу нет, — говорил человек с красными глазами. — Дай пятеру — от смерти спасешь!
И Касьянин с легким сердцем отдавал пять тысяч, три тысячи, тысячу — больше не просили. Да и пятерку у него попросили один только раз. Алкаш, видимо, и сам изумился своей наглости, а когда Касьянин протянул ему пять тысяч, даже голову склонил озадаченно и признательно.
— Может, присоединишься? — спросил он. — У нас тут рядом, — алкаш кивнул в сторону серой громады дома, сквозь оконные проемы которого уже просвечивали звезды и этажи были залиты неверным лунным светом.
— Я уже в порядке, — отмахнулся Касьянин.
— Ну, тогда дай тебе бог здоровья! — алкаш подмигнул. — А остальное, как говорится, купим.
Ухалов шел чуть впереди, пружинисто шел, сунув руки в карманы просторных штанов, на нем развевался свободный, без подкладки пиджак, на ногах болтались шлепанцы, в которых он, похоже, ходил и по квартире.
— Не понимаю! — Он так резко обернулся к Кась-янину, что тот даже отшатнулся от неожиданности. От Ухалова пахнуло жарким сильным телом и легким, почти неуловимым запахом водки. — Не понимаю! — повторил он.
— Кого? — Да этих вот слабаков!
— Каких? — покорно спросил Касьянин — он уже привык к тому, что ему оставалось только уточнять, переспрашивать, удивляться. Ухалов, кажется, сознательно так выстраивал свои слова, что Касьянин просто вынужден был задавать такие вот бестолковые вопросы — кто, когда, где, зачем, почему...
— При большевиках они, видите ли, не могли писать искренне и сильно, потому что цензура, мать ее за ногу, подавляла их вольнодумные устремления. А писать плохо, угодливо они не желали. Их цели были высоки, чисты, возвышенны!
— Бывает, — кивнул Касьянин.
— А теперь, когда большевиков и след простыл, когда разогнали цензуру, когда никто не мешает писать смело, дерзко и сильно, они опять недовольны! Им опять плохо!
— Надо же, — пробормотал Касьянин, не решившись даже поинтересоваться, кого с таким гневом клеймит его вечерний попутчик.
— Теперь им еще хуже! Потому, видите ли, что литература сделалась коммерческой, издатели хотят во что бы то ни стало продать книги и вернуть затраченные деньги! А их устремления опять никому не нужны!
— Кошмар какой-то, — сочувственно произнес Касьянин.
— Я спрашиваю — а вы представляете себе общественное устройство, когда ваш чистый слог, ваши возвышенные мысли, когда ваши дерзкие и чистые призывы будут услышаны и востребованы?! Спрашиваю я у них!
— А они?
— Обижаются!
— Пусть пишут детективы, — Касьянин пожал плечами. — Детективы вполне допускают и возвышенные мысли, и нравственную чистоту. Опять же есть уверенность, что их услышат... А издатели примут их творения с восторгом... А?
— Детективы их унижают. Это плохая литература. Подлая, можно сказать. Они преданы литературе серьезной. Той, которая говорит о вечном. Понял?! О вечном надо писать.
— Да, тут не возразишь, — Касьянин потрепал за уши подбежавшего Яшку и подтолкнул его — беги, дескать, бегай, пока можно. — Я вот подумал...
— Я каждый день с ними ругаюсь!
— Так вот я подумал, — настойчиво повторил Касьянин, и Ухалов понял, что надо хоть на минуту замолчать. — Столько было у нас совсем недавно корифеев очень серьезной литературы, прижизненных классиков, лауреатов всех возможных и невозможных премий... Они писали действительно о вечном — о председателях колхозов, о парторгах, о людях, до конца преданных идеям возвышенным и бескорыстным... Они владели умами миллионов, их изучали в школах, а литературные газеты и журналы посвящали им не то что статьи, им посвящали целые номера... Портреты, плакаты, открытки, школьные сочинения, полотна художников, фильмы и спектакли...
— Ну? — не вытерпел Ухалов. — Ну? Ну?!
— Где все это? — негромко спросил Касьянин. — Где эти творцы вечного, созидатели нетленного, властители умов? Где их великие произведения?
— Ха! — воскликнул Ухалов азартно.
— Заметь, я говорю не о прошлом веке, я говорю о прошлом десятилетии...
— Ха!
— Так вот, отвечаю на собственный вопрос — как выяснилось при ближайшем рассмотрении, это была макулатура. А детективы выжили, окрепли и сейчас несут тяжкий груз большой литературы.
— Какой еще тяжкий груз?
— Решают вопросы философские, нравственные, социальные, политические, демографические... Худо-бедно, но решают, тянут воз. В меру сил и разумения авторов. Это и скажи своей шелупони, которая как корова из анекдота никак не отелится. Пора телиться. Но не смогут!
— Почему?
— По той простой причине, что внутри у них ничего не завелось. Они не беременны. В брюхе у них пустота, Миша. В голове тоже. Яшка! Яшка! — крикнул Касьянин, осознав вдруг, что уже наступила темнота и над лесом, за который недавно опустилось солнце, осталось лишь еле заметное розоватое зарево. Друзья и не заметили, как миновали все три недостроенных дома, и теперь перед ними была лишь темная опушка леса.
— А где же мой охламон? — озадаченно спросил Ухалов. — Что-то я его не вижу... Фоке! — крикнул он тонким сипловатым голосом. — Фоке!
В свое время Ухалов, недолго думая, дал собаке кличку по ее же породе — поскольку это был фокстерьер, значит, и кличка у него должна быть Фоке. Он и Касьянину предлагал переименовать собаку в Кокера, но не позволил Степан, который уже сроднился с Яшкой.
— Он, кажется, к тому дому побежал, — Касьянин указал на ближайшую бетонную громаду. — Как бы дети его не приманили.
— Пойду вызволять, — и Ухалов решительно шагнул в темноту. — А ты обойди дом с той стороны! Касьянин остался один.
Собачников вокруг уже не было, похоже, Касьянин с Ухаловым слишком заболтался и как-то незаметно выпустил из-под контроля минут тридцать-сорок.
Это время промчалось совершенно неуловимо. Где-то на седьмом-восьмом этаже дома возник неясный свет, красновато-желтые блики пробежали по стенам — видимо, обитатели этого жутковатого сооружения разожгли костер, как это делали в пещерах их далекие предки. Отсюда, снизу, было видно, как мелькали по стенам искаженные тени, изредка доносились невнятные звуки, может быть, даже смех, там шла жизнь таинственная и недоступная для людей обеспеченных, устроенных и сытых. Потом возник такой же слабый и неверный свет на третьем этаже — там тоже собиралось у костра какое-то племя, там тоже теплилась жизнь.