В песне рассказывалось о свободолюбивом волжском разбойнике Степане Тимофеевиче Разине, известном тем, что как-то по пьянке утопил в Волге красавицу чужеземку, совсем еще юную, можно сказать, ребенка, предварительно надругавшись над ней. Но проделал он это с такой твердостью и уверенностью, что вот уже триста лет люди поют, ноют и успокоиться не могут. Нефтодьеву было жаль девочку, которую изнасиловал и убил атаман со своей братвой. Уже одно это обстоятельство вынудило Автора заподозрить — а может, Нефтодьев вовсе и не трогался умом, может, его и на самом деле подслушивали да записывали, а? Чего не бывает! А что, очень даже похоже — взяли и записали и сфотографировали, уж если он действительно мыслью своею проникал туда, куда проникать не положено... И никакой беды в этом нет, подумаешь, все мы через это прошли и ничего, стерпели, переморгали.
Скажите, нежный какой!
Но нет, наверно, все-таки тронулся. Искать спасение в шуме унитазов и грохоте радостных вестей из репродукторов — последнее дело, нормальный человек на это никогда не пойдет. Если наша общественная и умственная жизнь проходит в основном на кухне, то к кранам наверняка что-то подсоединено, а поскольку именно возле унитаза мы делимся самым заветным с товарищем и другом, именно на унитазе приходят к нам самые смелые и дерзновенные помыслы, то, конечно же, доверяться ему нельзя. Нефтодьев тронулся умом не потому, что чувствовал себя в безопасности у гудящего унитаза, а как раз наоборот — потому что доверился унитазу. Этого делать нельзя ни в коем случае, если не хотите, чтобы вас записали, сфотографировали, просветили, а потом начали задавать всякие вопросы...
Как бы там ни было, Нефтодьев и поныне, невзирая на дозволенное вольнодумство, спускает воду по нескольку раз во всех унитазах на своем жизненном пути. Он, простите, даже мочится, стараясь, чтобы это получалось с шумом, бульканьем и заглушающим разбрызгиванием струй, поскольку боится тишины, в тишине, дескать, легко просматриваются мысли, особенно если в них крамола, если они опасны для общественного устройства. И не понять ему, бедолаге, что у него давно уже нечего записывать, что мысли его кончились, и похоже, навсегда, что осталась лишь опасливость да горькое воспоминание о тех счастливых молодых временах, когда ему все было ясно в этом мире, все было просто и он ничегошеньки не боялся.
То, что от Нефтодьева ушла жена, увела с собой ребенка, не было самой большой бедой, беды посыпались позже, когда он в отчаянной попытке сделать свои мысли непригодными для прочтения стал употреблять глушитель — красное болгарское вино, которым все мы тоже кое-что глушили в себе, еще как глушили. И улыбка Мефистофеля, каким того изобразил знаменитый скульптор, — тоже с острыми коленками, но без штанов, — возвращалась к Нефтодьеву лишь после стаканчика-второго. Ощущая путаность мыслей, он радовался, что оставил в дураках всех этих стукачей-слухачей. Они голову сломят в своих дубовых кабинетах, пытаясь состыковать рваные клочки его мыслей, пытаясь уличить его в чем-то противоправном и для государства небезопасном.
Но это все были цветочки.
Пришло время, когда Нефтодьев убедился раз и навсегда, что из горячего крана водопровода идет проявитель, а из холодного — закрепитель. И он гасил свет, включал красный фонарь, бросал в раковину чистые листы писчей бумаги и в зловещих красноватых сумерках видел возникающие на белом листе знаки. Что-то виделось ему в них, что-то открывалось, он становился нервным, выхватывал мокрые листы и, всмотревшись в них, тут же рвал на мелкие кусочки, ссыпал в унитаз и спускал воду. Нефтодьев не выходил из туалета, пока не убеждался, что все до единого клочка смыты водой и уже никакие силы не извлекут их из гулкой канализационной трубы, уходящей куда-то в вечность, откуда нет возврата.
После такой колдовской ночи он исчезал на несколько дней, появлялся неожиданно, даже лучше сказать, возникал, был рассеянным, долго с нечеловеческой пристальностью смотрел на луну, стараясь, чтобы никто не застал его за этим занятием. Словно узнавая на ней знакомые пещеры, горные тропы, перевалы, он улыбался затаенно, поглядывая на окружающих его людей с превосходством, как человек, постигший нечто такое, чего остальные лишены. Нефтодьев шепотом произносил непонятные слова — не то заклинания, не то названия. На все попытки заговорить с ним, узнать, где он пропадал и как все это понимать, Нефтодьев замыкался, стремился уединиться, однако, оставив неприметную щель, продолжал наблюдать за людьми, от которых сам же только что скрывался.
Когда Автор рассказал об этом случае Аристарху, заглядывавшему иногда в художественную мастерскую Юрия Ивановича Рогозина в полуподвале на улице Правды, тот передернул плечами и заговорил о другом. Тогда я снова вернул разговор к Нефтодьеву.
— Не понимаю, что тебя волнует? — чуть раздраженно спросил Аристарх. — Ну, бывает человек на Луне, ну и что! Я сам недавно оттуда. У меня есть знакомая, тетя Нюра, кстати, ты ее знаешь, так она вообще отлучается...
— Подожди-подожди! — остановил я Аристарха и в самом деле разволновался. — Как, на Луне? С американской экспедицией?
— При чем здесь американцы? Как только ему знак явится на бумаге — это вроде разрешения, приглашения, командировочного удостоверения, он тут же и отправляется. Хочешь, устрою? Ненадолго, правда, ну, сам понимаешь, день приезда — день отъезда... Это как турпоездка за рубеж... Проверка, собеседование, медицинское обследование, характеристика, заключение треугольника... Здесь даже проще. Хочешь?
— Конечно, было бы интересно...
— Я не спрашиваю, интересно ли тебе, я спрашиваю о другом — хочешь?
— А эта... тетя Нюра, она где бывает?
— У нее нет ограничений. Раньше были, но потом сняли. Главное, говорят, чтоб одевалась поприличнее и без кошелки являлась, а это для нее самое тяжелое — она всю жизнь с кошелкой по базарам шастала, кое-что подавали, на жизнь хватало.
— А кто снял ограничения?
— Слишком торопишься, — улыбнулся Аристарх, показав железный передний зуб — настоящий зуб ему выбил хулиган в первый месяц работы Аристарха в милиции. — Так что?
— С удовольствием, но...
— Ты не отвечаешь на вопрос, — холодно сказал Аристарх. — Я не спрашиваю про твои или чьи-то там удовольствия. Я спрашиваю о другом — хочешь ли ты получить приглашение? Сам понимаешь, оно дает право на гостиницу, питание и так далее. Не исключено, что тебя кто-то примет, ответит на вопросы... Хочешь?
— Да, — наконец выдавил я из себя, преодолев какое-то сопротивление.
— Договорились. Помни — передумать, отказаться, сослаться на другие важные дела ты уже не сможешь. Я включаю тебя в систему. Теперь ты будешь там в любом случае. Не исключена и принудительная доставка.
— А это... один?
— Можно хоть с Нефтодьевым, хоть с тетей Нюрой.
— Ну, все веселее...
— Как знаешь, — отстраненно проговорил Аристарх. — Но я бы не советовал.
— Возвращение обеспечено?
— Разумеется. Хотя известны случаи, когда... Но это очень редко. Требуется слишком уж невероятное стечение обстоятельств. Тебе вряд ли это грозит.
— Подожди, что значит «стечение обстоятельств»? Полнее ты не можешь сказать?
— Не могу.
— А как я узнаю, что мне уже можно, что пора и... вообще?
— Получишь знак. На твой балкон с верхних этажей упадет мятый лист бумаги. Всмотрись в него и все поймешь. Или среди облаков что-то заметишь. Или человека встретишь с таким взглядом, что станет ясно... Или слово в толпе услышишь. Или вспомнишь такое, чего вспомнить в нормальной жизни никогда бы не смог...
— Например?
— Например, детей своих, которых никогда не было и не будет уже...
— Ну, так уж и не будет!
— Будут другие, — отрезал Аристарх. — И в тот же день встретишь Нефтодьева. Он сам к тебе подойдет.
— Послушай, а Нефтодьев...
— Хватит о нем. Жизнь предложила ему условия, которых он не вынес. Одни и те же поступки люди совершают и от силы, и от слабости. Когда за поступками сила, готовность рискнуть, пожертвовать — они восхищают. Когда на эти же поступки человека толкают отчаяние, страх, угодничество, корысть — это смешно. Твой Нефтодьев — слабак. Хотя человек он далеко не самый плохой.
Не будем смеяться над несчастным Нефтодьевым — все мы трогаемся рано или поздно и даже не замечаем, не подозреваем того, а беды свои и несчастья пытаемся объяснить записанными мыслями, неосторожными словами, шуточками, в которых позволили себе раскрыться, сказать об истинном своем отношении к...
Остановись, Автор. Остановись, пока не поздно, если не хочешь, чтобы тебя постигла участь Нефтодьева. Скажи проще — всему виной непочтительность. И все. Этого вполне достаточно. Вот об этом и можешь немного поговорить, пока тебя не уличили в том, что ты тоже того...
О, непочтительность!
Нет более страшного недостатка в глазах твоего начальника, и не только ближайшего. Ты можешь быть груб и невежествен, ленив и бездарен, и даже если выяснится, что ты законченный подлец и многоразовая сволочь, твоя почтительность все окупит и возместит. Будь почтителен, мой тебе совет. И тогда ты сможешь воровать скрепки и гвозди, тащить с работы доски, электрические лампочки, мясо и мыло, отдаваться пьянству и блуду, можешь писать доносы или вообще ничего не делать — простится. И прощается. И будет прощаться. Ты сможешь даже дерзить начальству, но в таком случае дерзость должна являть собой высшую степень почтительности. К примеру, ты говоришь начальству с этаким вызовом, оттетенив нижнюю губу, оттопырив зад, выставив одну ногу вперед и легонько потопывая носком по паркету:
«Нет, так работать с вами я больше не могу!»
«Что так?» — изумляется начальство.
«Стоит мне о чем-нибудь подумать, а у вас уже все предусмотрено, все продумано и учтено! Это черт знает что!»
«Ну, так уж и все...» — зардеется начальство.
Так вот, наш герой, надежда наша и боль, Дмитрий Алексеевич Шихин, почтительностью не обладал. Лишен он был этого драгоценного качества, а потому жизнь его была полна досадных, как ему казалось, случайностей, глупых оплошностей, всяких обстоятельств, которые вмешивались в его судьбу пагубно и необратимо. Не почитал Шихин не только непосредственное свое начальство в лице Тхорика, но даже общепринятые светила, чьи портреты напечатаны в школьных учебниках, чьи портреты многие годы носили демонстранты, самозабвенно размахивая ими над головами и производя колебания воздуха над планетой, не вызывали в нем должного трепета и душевного смятения. О том же Михаиле Васильевиче Ломоносове он мог выразиться примерно так: «Ничего был мужик, и ученый приличный, и писал неплохо, и за себя постоять мог». И все. Будто о соседе по лестничной площадке речь шла. Согласимся — маловато для Михаила Васильевича. Мы как-то привыкли слова употреблять, ну самые что ни на есть высокие, предельные, а то и запредельные, такие, чтоб на всем белом свете выше их, значительнее и не сыскать.
А истинно простые и ясные слова кажутся нам уже чуть ли не похабными, оскорбительными, они режут слух, будто мат какой, самый что ни на есть непотребный. Однако тут многих подстерегает неожиданность — какое бы слово вы ни произнесли, обязательно сыщется слово еще почтительнее, возвышеннее и для слуха приятнее. Это как в математике — какое бы число вам в голову ни пришло, неизменно найдется число побольше вашего. Закон природы, тут никуда не деться. Потому и почтительность человеческая неисчерпаема, пределов она не имеет. Причем вовсе не обязательно почтительность эту проявлять исключительно к начальству, с почтением можно относиться и к самому себе, к достижениям нашего государства, к его дальней и ближней истории, к развивающимся странам, даже к тем, где пока еще, случается, правят людоеды.
А впрочем, людоеды — понятие широкое, так что вполне возможно, людоеды стоят во главе организаций и учреждений не только в Африке...
3
Знаю, многие ехидно улыбнутся наивности и невежеству Автора, решившего вот так запросто перебросить своего героя с берегов Днепра на берега Москвы-реки. Пусть сам попробует, пусть переберется.
Никакой наивности, ребята, никакого невежества.
Попробовал и перебрался.
Мы как-то забываем, что живем в демократическом государстве, в стране, где приняты прекрасные законы, где нас хранит лучшая в мире Конституция. То ли мы с вами получаем слишком мало доказательств всего этого, то ли доказательства, которые мы получаем, убеждают нас в чем-то другом, может быть, даже обратном, но забываем. Конечно, не везде действуют наши гуманные законы, не постоянно, не в полной мере, но добиться кое-чего можно. Можно. А то мы как-то уж очень охотно собственную робость, душевную лень, боязнь потерять задрипанного воробья, неспособность к малейшему риску, к святому и праведному гневу оправдываем суровыми ограничениями, бездушными параграфами, человеконенавистническими инструкциями.
Да, есть такие ограничения и инструкции. Есть.
Не будем лукавить.
Но не для того ли они существуют, чтобы их преодолевать натуресмелой и отчаянной! Кто-то из нас, конечно, погибнет, наверняка многие растеряют свежесть и чистоту помыслов, превратятся в хитрых и слезливых кляузников. Но каждая маленькая победа над самым паршивеньким параграфом разве не приближает всех нас ко всеобщей радостной победе? Пусть она далеко, нам до нее не дожить, но наши дети, наши внуки... И потом, если не дождутся и они, разве борьба сама по себе не прекрасна! Чего не бывает — а вдруг! Выигрывают же люди и в спортлото, и в другие не менее замысловатые игры. Да я и сам не далее как на прошлой неделе выиграл полновесный трояк, поспорив с одним восторженным хмырем — достану ли я картошки в Одинцове или придется ехать в Москву. Я выиграл — пришлось ехать в Москву.
Так что вперед, дорогой товарищ!
Не будем подробно описывать последующие месяцы жизни Шихина. Это потребует слишком много времени, сил и страниц. Опустим. А полюбившихся нам членов редколлегии забудем. И все, что с ними произойдет, нам безразлично.
Возможно, кто-нибудь другой найдет в себе силы рассказать о том, как возвысился Тхорик, как посадили Гусиевскую, как отовсюду выперли Прутайсова, — все это скучно. Нас ожидают другие события и другие герои, ради которых, собственно, Автор все это и затеял.
За несколько месяцев Шихин убедился, что россказни о хороших заработках на разгрузке железнодорожных вагонов — чистая ложь. Может быть, ему крепко не везло, может, вагоны не те попадались или же расплачивались с ним не самым честным образом, однако трешка в день получалась не всегда. Это, согласимся, маловато для жизни молодой семьи. За неделю он мог заработать на одну рубашку для себя, или на перчатки для Вали, или на ботинки для Кати. Попробовал ретушировать снимки для того стылого издательства, выпускающего производственные плакаты. Не пошло. Какая-то маленькая злобная бабенка по фамилии Змеюко решила, что он отнимает у нее кусок хлеба. Скорее всего так это и было. И Шихину за ретушь ничего не заплатили, а он надеялся рублей на двадцать — двадцать пять. Поработал и в строительной организации, в отделе изысканий. Девяносто рублей дали. За месяц, который он мерз на мокром зимнем ветру.
Можно было бы перечислить еще кое-какие его заработки, но они ничего не добавят к нашему знанию Шихина и источников его о существования. Как бы там ни было — жил. Каждое утро водил дите в сад, вечером забирал. В саду прониклись его бедами и разрешили сфотографировать детишек у Новогодней елки, а снимки предложить родителям. Шихин за педелю заработал сто рублей и был счастлив. Как-то Валуев на день рождения позвал, соседи нагрянули с водкой и колбасой, сам напросился в гости...
А жена его Валентина в это время осаждала Москву. Мы запомнили ее румяной с мороза, с веселыми глазами, в короткой серой шубке. Когда человек пытается обменять однокомнатную квартиру на любую жилплощадь в Москве, включая коммуналки, чердаки и подвалы, он невольно меняется и сам. Изменилась и Валя, не очень, но все же. Веселья в ней поубавилось, румянец тоже сделался слегка приглушенным. Конечно же, Шихины не писали в объявлениях, что окрестные заводы иногда попахивают не очень вкусно, что окна квартиры выходят отнюдь не на реку, что Театр имени Горького, попросту говоря, прогорает, и только солдаты, которых вместо увольнения привозят сюда в закрытых автобусах, да победители соцсоревнований, награжденные бесплатными билетами, дают театру какое-никакое ощущение полезности в мире. В шихинских объявлениях кратко, но с достоинством говорилось: в двух шагах прекрасный драматический театр — имелись в виду колонны, парк в тылу здания, пруд, летняя эстрада, где постоянно выступали гипнотизеры и фокусники, собирая тыщи людей, жаждущих в искусственном сне проникнуться таинственностью жизни и бесконечностью ее проявлений. Не писали Шихины и о том, что в соседнем гастрономе обсчитывают даже тех, кто ничего не купил, что цены на рынке кусаются, как комары в тайге, — долго еще приходится почесываться да озираться по сторонам, что Днепр безнадежно зацвел и люди выходят из его волн зеленые, будто лешие какие, будто нетопыри или кикиморы болотные.
А москвичи к самой захудалой своей конуре относились так, будто отдавали невесть что, и это в общем-то понятно. В придачу к конуре они давали магазин на углу, где можно купить кусок колбасы, гастроном, где бывал кефир, они лишались овощной лавки, в которой частенько случалась капуста, а потратив денек-второй, могли купить обувку дитю, портфель, а то и школьную форму. И потому никакая жилая площадь в Москве не обменивалась на однокомнатную квартиру в Днепропетровске — со всеми удобствами, у реки, в центре города, с совмещенным санузлом, с лоджией и телефоном, рядом театр и рынок, прямо на воде ресторан «Поплавок», тут же почта, выставочный зал...
О мусоропроводе Шихины не писали. Упоминали, что есть, но в подробности не вдавались, и правильно делали. Что происходило с этой бетонной трубой, пронизывающей дом от самого подвала, и черной дырой, устремляющейся в космическое пространство, как удавалось жителям в маленькие окошки проталкивать предметы, во много раз превосходящие размеры самой трубы, — оставалось загадкой. Из забитого мусоропровода газосварщики, разрезая на части, вытаскивали детские коляски, искореженные раскладушки, на которые уже никто никогда не сможет прилечь, стиральные машины без внутренностей, внутренности без машин, скелеты аквариумов, велосипедные колеса, какие-то странные сооружения, понять смысл и назначение которых было невозможно. Сантехники как-то неделю потратили, высвобождая из мусоропровода корпус «Запорожца». Самое удивительное, что при нем оказался мотор, более того, он завелся и тут же нашлись желающие приобрести автомобиль в личное пользование. Возникла затяжная тяжба — на «Запорожец» претендовали сантехники, принявшие участие в его освобождении, жители седьмого этажа, где он застрял, да и руководство домоуправления не пожелало остаться в стороне. Но в конце концов все ссоры и многостраничные анонимки оказались лишними. Выяснилось, что автомобиль похищен, у него есть хозяин, некий Собко, геодезист, он живет в соседнем Запорожье с женой и сыном и жаждет снова соединить свою судьбу с пожарно-красным чудищем.
Если бы в мусоропроводе завелось какое-нибудь разумное существо, оно легко представило бы себе весь ход развития нашей цивилизации, наши духовные, нравственные, материальные ценности, у него была бы возможность следить даже за модой — что устарело, что отошло, за чем в очередях стоят, оно бы поняло, как легко люди отказываются от того, что еще вчера казалось им смыслом жизни.
Впрочем, это касается не только мусоропровода. Соседняя свалка, стихийно возникшая на месте сгоревшею частного дома, — поговаривали, что он был законодательно подожжен осенней ночью для пресечения частнособственнических устремлений, — так вот, свалка, образовавшаяся на этом месте, тоже позволяла судить о некоторых нравственных смещениях общества в красную часть спектра, что, как известно, происходит при очень быстром удалении от общепринятых норм человеческого существования. Шихин мог бы немало рассказать об этой свалке, он обожал свалки и не пренебрег еще ни одной из встретившихся ему на жизненном пути. Однажды среди мусора нашел он все восемьдесят шесть томов энциклопедии Брокгауза и Ефрона, причем в прекрасном состоянии, просто в отличном состоянии, будто все эти годы простояли они в дубовом шкафу за толстыми стеклами, что вовсе не исключено, несмотря на грандиозные преобразования, постигшие страну. Это было время упадка. Когда энциклопедии оказываются на свалке, тут уж никаких сомнений быть не может — развал и угасание. А как-то среди пустых консервных банок, причудливых водочных бутылок, изготовленных в виде шишек, фляжек, штофиков, древесных стволов, кремлевских башен, только пей, дорогой товарищ, только пей, среди дохлых кошек и презервативов отечественного производства — неважного, между прочим, качества, что стало причиной некоторого нежеланного увеличения нашего народонаселения, — так вот, среди всего этого добра увидел Шихин однажды и собрание сочинений Иосифа Виссарионыча. Начинался подъем. Когда книги любимых тиранов оказываются на свалках — верный признак отрезвления и духовного пробуждения. Книги были уменьшенного формата, издатели не поскупились на бумагу, которая до того отпускалась лишь на альбомы по искусству, рядом со всемирно-историческим текстом шли широкие поля — чтоб томов получилось больше, чтоб толще они выглядели и внушительнее. Вождю всех времен и народов не была чужда простая человеческая слабость — желание поразить воображение подданных необъятностью познаний, интересов и умственных усилий. Шихин любил диковинные вещи вроде угольных утюгов и глиняных свистулек, подобрал он и несколько томиков Виссарионыча. А придя домой, с удивлением обнаружил, что того тоже интересовали питекантропы, способ изложения мыслей на заре человечества, изъяснение и согласовывание действий. Так вот откуда эта первозданная краткость слога, вот откуда умение выразиться сильно, сжато и, главное, необратимо, поразился своему открытию Шихин. Необратимость у Иосифа Виссарионыча была, конечно, на высоте, та еще необратимость...
* * *
Три месяца, а потом еще два отдала Валя Шихина обмену жилья. И единственное, что ей удалось сделать полезного за это время, — прорваться к министру не то угольной, не то металлургической промышленности и передать привет от непутевого сына, который проживал в том самом городе, из которого собрались бежать Шихины. Валя не знала сына, не была с ним знакома, но о его похождениях был наслышан весь город, поэтому она все-таки имела право передать министру низкий сыновний поклон. Старик растрогался до слез, выпроводил из кабинета ткнувшихся было к нему хмурых докладчиков с панками, вынул ноги из стоявшего под столом тазика с теплой водой и приблизился к Вале босиком, да-да, босиком, ступая мокрыми, изуродованными жизнью ногами по красному ковру и оставляя на нем мокрые следы, напоминающие медвежьи, приблизился и облобызал. Он был счастлив узнать, что любимый сын Алик в свое пятидесятилетие поднял за него тост, был здоров, почти трезв и велел кланяться отцу. Старик, не глядя, подписал бумагу, протянутую Валей, и, не переставая промокать глаза каким-то важным документом, махнул рукой. Дескать, иди, милая, иди.
А надо вам сказать, что подписал он разрешение на право обмена жилья.
Да-да-да, дорогие товарищи, да!
Такие бумаги может подписывать только человек в ранге министра и выше, в крайнем случае зам. Но это в самом крайнем случае. Автор искренне надеется, что не выдал государственного секрета и что массы народа из Бобруйска, Моршанска и Днепропетровска не хлынут но шихинскому пути в министерские кабинеты за разрешением на вечное поселение в столицу.
Да, лукавство проявила Валя, сноровку, авантюру провернула, называйте как хотите, но шло это не от испорченности натуры, не от наглости и корыстолюбия, а от безвыходности положения, в котором оказались Шихины. Однако рано торжествовала Валя победу над немощным старцем. От нее потребовалось еще немало усилий, чтобы обмен все-таки разрешили, хотя в бумаге с высокой подписью говорилось, как остро она необходима в Министерстве, что Министерство без нее не выполнит своих задач, завалит дело, осрамит государство, ослабит его могущество, подорвет авторитет на международной арене и не исключены будут серьезные оргвыводы. В конце концов все именно так и произошло. Несмотря на отчаянное сопротивление старикашки, несмотря на слезы его, мольбы и заверения, ему пришлось перенести тазик с теплой водой из служебного кабинета на дачу.
Но вины Валентины в том уже не было.
А обмен все-таки состоялся. За шестнадцатиметровую комнату выменяла Валя не больше и не меньше как дом. Да, большую бревенчатую избу, правда, не в самой Москве, а в Одинцове, в семи километрах от кольцевой дороги, на Подушкинском шоссе. Обмен оказался тройным. Две старушки выехали из избы и московскую угловую комнатенку на Остоженке, а одинокая мамаша из этой комнатенки перебралась в шихинскую квартиру поближе к сыну.
Среди рассчитанных Валей вариантов были и семикратные обмены, охватывающие едва ли не все столицы союзных республик, был даже двенадцатикратный с участием обменщиков с улицы Школьной поселка Никольское, что на острове Беринга, входящего в группу Командорских островов. К сожалению, эта затея лопнула, поскольку командорцы передумали и остались жить среди сивучей, которые хоть и кричали громко, но этим и ограничивались. А жаль! Шихин не прочь был поработать в «Алеутской звезде», выходящей на Командорских островах. Эти надежды были связаны с наивным предположением, что туда не дошли еще слухи о его увольнении.
Разгружая вагоны на станции Лоцманская, фотографируя детишек у Новогодней елки, стоя в очереди за молоком для Кати, Шихин еще не знал, не знал, негодник, что он — домовладелец. Шагая по Набережной с авоськой и трояком в кармане, не знал Шихин, что рядом с его домом дубовый лес, по которому бродят косули и лоси, что калитка выходит в березняк с подосиновиками и подберезовиками, что сад, его сад, наполнен ежами и белками. И что жизнь его меняется куда круче, чем ему могло тогда показаться.
Не знал Шихин, что в тот самый момент, когда он опрокидывает в гастрономе на проспекте Карла Маркса стаканчик сухого красного, жена его в далеком Подмосковье растревоженно ходит по заснеженной террасе, ступает в темные промерзшие сени, заглядывает в громадную бревенчатую кухню, а за нею обреченно и безмолвно бредут две маленькие старушки, изредка взглядывая на нее с опасливой настороженностью. Старушки боялись, что дом их не понравится, что обменщица отвернется от него с презрением и насмешкой, увидев прогнившие рамы, выбитые стекла, обвалившуюся печь, просевший пол. И им придется опять зимовать здесь, в комнатке, которую они смогут протопить, им придется колоть дрова, просевать уголь, таскать воду из колодца но скользкой тропинке, а теплая комнатка на Остоженке уйдет от них, уплывет и растает. И не знали, не ведали бедные старушки, что не находила Валя ни единого недостатка в их доме и замечала одни л ишь достоинства — деревянные ступени, просторные сени, большие окна в яблоневый сад, кусты роз у крыльца, пока еще заснеженные кусты, березы у забора и невероятной величественности дуб...
Освещенные зимним солнцем, удивительно похожие друг на дружку, хотя одна из них была матерью, а другая дочкой, старушки стояли на открытой террасе по колено в снегу и ждали, когда Валя скажет, что приехала зря, что жить здесь невозможно, и они согласятся с ней.
— Ну что, плох дом? — не выдержали старушки, когда Валя вышла из сеней. И сами себе ответили: — Плох, ох, плох... Без хозяина стоит, уж который год без хозяина...
— Да нет, ничего дом, жить можно, — осторожно произнесла Валя, боясь вспугнуть обменщиц.
— Можно, — закивали старушки. — Можно жить.
— Меняемся?
— Отчего же не поменяться, коли душа просит...
— Подаем документы?
— А как же, без этого нельзя, — оживились старушки. — Дом-то хорош, хорош еще дом... Жить бы да жить.
Не будем описывать, сколько крови, нервов, денег стоил обмен Шихиным, старушкам, московской мамаше — она прямо-таки трепетала от дурных предчувствий. Приметы витали и вокруг Шихиных, вокруг старушек, все страшно боялись, причем боялись не кого-то определенного, с фамилией и должностью, боялись вообще, как все мы боимся, привыкнув к опасностям, приходящим с самой неожиданной стороны, к препонам, возникающим там, где никто их не ждет, к тому, что в наших деяниях вдруг обнаруживается злонамеренность, хотя с раннего детства нас приучили быть примерными и послушными. Многочисленным начальникам ужас как не хотелось этого обмена. Они видели в нем угрозу своему существованию, потакание чуждым взглядам и даже опасность для государственного устройства. Но обмен все-таки состоялся. Государство вроде уцелело, начальники усидели в своих кабинетах, Шихины получили право на избу, старушкам вручили ордер в теплую комнату на Остоженке, одинокая мамаша устремилась на юг, на девятый этаж, и теперь каждый день вместе с сыном посещает драматический театр, ресторан «Поплавок», участвует в психологических опытах в парке имени Чкалова.
Заказали контейнер. Первый раз в жизни. Как порядочные.
Пришла машина с красным сундуком в кузове. Это и был контейнер. Водитель — тощий, лысоватый парень, вышел из кабины, пнул шину, плюнул в сторону, посмотрел в небо, раскрыл кованые ворота сундука и сказал:
— Грузите. А то мне некогда.
Почему-то торопясь и раздражаясь, в контейнер запихнули все тряпье, оставшееся от прежней жизни, — раскладушки, книги, подшивку «Моложавого флагоносца» с фельетоном «Питекантропы», чемодан с игрушками, холодильник, он и сейчас, двадцать лет спустя, исправно служит Шихиным, забросили в контейнер несколько досок, подобранных у мусорных ящиков, — пригодятся. В мешок сложили шторы, занавески, скатерти, следом пошли коробка с тарелками, обувь, которую еще можно было починить, но сундук оставался оскорбительно пуст.
— Да! — крякнул водитель, — на фига вы контейнер заказывали? В двух авоськах все бы и перевезли.
— А холодильник? — спросил Шихин, пытаясь восстановить уважение к себе.