— Приехали, значит, — сказал Панюшкин, широко улыбаясь. — Ну-ну... Добро пожаловать. Надеюсь, вам здесь понравится, и вы с пользой проведете время.
Надеюсь, результаты вашей работы не замедлят сказаться.
— Кончай язвить, Николашка! — тонко крикнул маленький толстый человек в черной шубе мехом наружу.
Подскочив к Панюшкину, он вытащил розовую ладошку из рукавицы, сжал ее в кулак и покрутил перед самым носом начальника стройки. — Ну, попался ты, Николашка, ну, попался! Вот ты где у меня, понял? Ох и покрутишься, ох покрутишься, мать твою за ногу! — он закрыл глаза и покачал головой, будто сам ужаснулся положению, в котором оказался Панюшкин. — Мы тебя, волка старого, всем скопом так офлажкуем, — взвоешь!
Это был Чернухо. Главный специалист заказчика, единственный человек из всей Комиссии, которого Панюшкин опасался всерьез.
— Кого вы привезли, Олег Ильич! — воскликнул Панюшкин, пожимая руку Мезенову. — Ведь это же злобный человек! Он жаждет крови! Он загрызет меня из любопытства!
— По-моему, он просто проголодался. Всю дорогу говорил только об оленине.
— Нет, Николашка, олениной не откупишься! Тайменя на стол! Тайменя!
— Знаю, придется тебя и рыбкой угостить, чревоугодника старого... Вон разнесло как!
— А вот, Николай Петрович, познакомьтесь, пожалуйста, — Мезенов легонько подтолкнул к Панюшкину еще одного члена Комиссии. — Это Тюляфтин. Представитель Министерства. Очень грамотный специалист я, как мне кажется, прекрасный человек.
— Здравствуйте, — изысканно-тощий Тюляфтин вежливо поклонился.
— Ну что ж, очень приятно, — Панюшкин с удивлением ощутил в руке узкую влажную ладошку, которая лишь слегка шевельнулась и замерла в ожидании, пока ее отпустят. «Прямо-таки лягушачья лапка», — подумал Панюшкин. Еще раз взглянув на Тюфлятина, он увидел его молодость, взволнованность севером, самолетом, этим вот не совсем обычным перелетом и... несостоятельность. «Во! — воскликнул про себя Панюшкин, обрадовавшись тому, что нашел нужное слово. — Несостоятельность». — Первый раз на севере? — спросил Панюшкин.
— Да, и вы знаете — это потрясающе! Я вообще-то ехал сюда с опаской... Все-таки экипировка у меня не рассчитана на районы, весьма удаленные от белокаменной... Но вот Олег Ильич маленько выручил, обул... Как-то все у вас здесь необычно... Край земли... Новый год, наверно, встречаете, когда мы еще на работе сидим...
— Ну, насколько мне известно, тридцать первого декабря в нашем Министерстве сидят отнюдь не за рабочими столами! — засмеялся Панюшкин.
— Не скажите! Я вот недавно был в Средней Азии... Там тоже... Но это! У меня нет слов! Вы счастливый человек, Николай Петрович!
— Меняемся? — быстро спросил Панюшкин.
— Чем? — не понял Тюляфтин.
— Вы становитесь начальником строительства, а я перехожу в члены Комиссии? Идет?
— Заюлил, Николашка! — радостно закричал Чернухо. — Заюлил!
— Моя фамилия — Опульский, а зовут — Александр Алексеевич, — подошел высокий суховатый человек средних лет. — Я буду представлять здесь, с вашего позволения, областные профсоюзы.
— Ничего не имею против, — Панюшкин с интересом посмотрел в маленькие, острые глазки Опульского.
— Как вы понимаете, меня в основном будут интересовать условия жизни рабочих, их быт, если можно так выразиться, времяпрепровождение. Вы должны согласиться, что эти факторы, если их можно так назвать... — Опульский с достоинством откашлялся.
— Можно.
— Думаю, не ошибусь, если скажу, что эти факторы в неменьшей степени влияют и на сроки сооружения нефтепровода, и на его качество, и на многое другое... нежели факторы производственные. Я имею в виду сознательность коллектива, его готовность к выполнению сложных задач в сложных условиях...
Чернухо подошел и замер, вслушиваясь в слова Опульского, даже рот приоткрыл, пораженный.
— Поэтому должен вам сказать, — продолжал Опульский, — что не считаю свое присутствие здесь лишним...
— Ради бога! — успел вставить Панюшкин.
— Несмотря на то что весьма слабо разбираюсь в технических проблемах сооружения трубопровода. Между тем мне неоднократно...
— Николашка! — взвизгнул Чернухо, потеряв терпение. — Где тут у вас ближайшая прорубь? Нужно немедленно ткнуть туда этого типа, чтобы мозги ему промыть студеной северной водой, растуды его туды! А я-то по простоте душевной все думал — чего он в самолете молчит? Я ему анекдот, я ему рюмочку, а он знай молчит! Речь, оказывается, сочинял! Это же надо! И ведь сочинил! А?!
— Что-то вы все озоруете, — Опульский сдержанно кашлянул и отошел в сторону.
— На волю потому что выбрался! Где мой кабинет? Нет моего кабинета! Где мой канцелярский стол, мои громадный канцелярский стол, заваленный бумагам;!, Николашкиными жалобами, проектами, сметами и прочей дребеденью, где он? Нет его! По сторонам оглянись, Александр Алексеевич! Солнце сияет! Раздолье бескрайнее! Снег!
— Об этом уже кто-то говорил, — сдержанно улыбнулся Тюляфтин. — Под голубыми небесами великолепными коврами, блестя на солнце, снег, как вы помните, лежит.
— А... — небрежно махнул рукой Чернухо. — Терпеть не могу цитат. Скажите, пожалуйста, — великолепными коврами! Какие, к черту, ковры? Где вы видите эти ковры? Ковер — он мягкий, теплый... А здесь торосы, как ножи торчат!
— Ну а вас я немного знаю, — Панюшкин подошел к человеку, который улыбался, слушая лепет Тюляфтина, словесную вязь Опульского, был в полном восторге от воплей Чернухо и вообще чувствовал себя легко и уверенно. У него на лице все было вроде крупновато-мощный нос, крупные губы, а что касается зубов, то они были из тех, которые принято называть лошадиными.
И улыбка получалась большая, зубастая, сразу не поймешь — улыбается человек или скалится. А в общем это был довольно красивый парень лет тридцати. — Вы уже приезжали к нам летом и дали, помнится, репортаж в газете. Специалисты, правда, немного ворчали, неточности им поперек горла стали, ну а в целом выступление нам даже помогло, кое-что из оборудования подбросили вне очереди. Ваша фамилия Ливнев, верно?
— Совершенно верно, Николай Петрович! Я и есть Ливнев, и пусть кто-нибудь попробует доказать, что это не так!
— А есть желающие? — улыбнулся Панюшкин.
— Хотел бы я на них посмотреть! — мощно хохотнул Ливнев.
«Противник номер два, — спокойно подумал Панюшкин. — Ему нужен материал, или, как они выражаются, гвоздь. Я для него лишь повод выступить. И чем жестче будут выводы Комиссии, тем более принципиальная, нелицеприятная, гражданственная, какая еще? — статья у него получится. За ней он и приехал. Трудовых успехов у нас нет, писать очерки о передовых рабочих с отстающих строек не принято... Да, его цель — разгромная статья. Но если с Чернухо я могу спорить, надеяться на понимание, если для Чернухо имеет значение обоснованность технических решений, то Ливневу все это безразлично, как и моя судьба. Ему нужен материал. О, могу представить, какой острый запах жареного ощущает сейчас его столь выразительный, почти вороний нос! У него и должность ворона, он кружит надо мной, ждет добычи... Ну ничего, я пока еще живой».
— Вот за что я люблю Николая Петровича, — Ливнев гулко похлопал Панюшкина по спине, — с ним ухо держи востро! Он не дает расслабиться. Это боксер атакующего стиля. А, Николай Петрович?
— Нет. Я не боксер. Я дворняга.
— Во! Я что говорил! — восторженно крикнул Ливнев. — Нет, с ним не зевай! С таким человеком интересно работать.
— Поработаем, — тихо сказал Панюшкин.
— А я — Иван Иванович Белоконь, — перед Панюшкиным стоял улыбчивый человек в громадной мохнатой шапке. Где-то в глубине меха розовели щеки, светились глаза, сверкали молодые белые зубы.
— Очень приятно. А кого представляете вы?
— О, я представляю самую безобидную для вас организацию — районную прокуратуру. Честно скажу, я не разбираюсь ни в трубопроводах, ни в способах их укладки, и уже одно это, наверно, делает меня самым приятным гостем.
— Возможно, — усмехнулся Панюшкин. — Вас хотел встретить наш участковый, но маленько приболел.
— Ах ты, бедолага! — воскликнул. Белоконь. — Ах ты, моя деточка! Говорил ведь я Михайло, смотри Михайло! Нет, не послушал. Но все члены при нем? Руки-ноги, пальцы-шмальцы?
— Все при нем, — заверил Панюшкин. — Завтра будет в форме. Шаповалов — человек безотказный. По-моему, он уже разносил повестки с утра. Но, думается, зря вы приехали. Чрезвычайное происшествие было, они у нас не редкость, а криминалу — не обессудьте!
— Ничего, — бодро заверил Белоконь. — Вскрытие покажет.
— Что? Какое вскрытие? Кого вы намерены вскрывать?
— Я намерен вскрыть суть происшедших событий. Это поговорочка у нас такая — вскрытие покажет, — зубы Белоконя сверкнули весело и опасно.
— Ну, знаете! Вы поосторожней со своими поговорочками! — засмеялся Мезенов. — С таким фольклором недолго человека и до инфаркта довести.
— Авось до этого не дойдет, — серьезно сказал Панюшкин и осмотрел всех приехавших. — Чтобы закончить церемонию представления, позвольте познакомить вас с нашими руководителями... Главный инженер, главный механик, главный снабженец. Все главные, ни к кому не подступись, все много о себе донимают. Вам придется встречаться с ними не один раз, задавать хитрые вопросы, выслушивать хитрые ответы... Все трое достаточно опытны я вполне смогут ублажить ваше любопытство.
Званцев улыбался, благожелательно смотрел в глаза каждому члену Комиссии, но легкая, почти незаметная снисходительность все-таки чувствовалась. Мол, простите нашего Панюшкина за шутовство, но такой уж он есть. Не поймешь-то ли шутит, то ли всерьез талдычит, но мы привыкли, привыкайте и вы. Старик он ничего, жить можно.
Хромов стоял отвернувшись, что-то мешало ему досмотреть и на Панюшкина, и на гостей. На лице его застыло, будто смерзлось, недовольство. Время от времени он вытирал слезившиеся на морозе глаза, вытирал резко, грубо, и непонятно было — слезы он вытирает или лицо разминает, стараясь приспособить его к обстановке.
А Жмакин был явно насторожен, напряженно слушал каждого, иногда быстро взглядывал на Панюшкина, как бы сверяя с ним свои опасения.
— Прошу! — крикнул Панюшкин, выбросив руку в сторону скрытого холмами Поселка, — Прошу, товарища дорогие, следовать за мной. Вас ждут великие дела! — Он еще что-то хотел добавить, по лицу его уже скользнула шалая ухмылка, но помешал Чернухо.
— Не зарывайся, Николашка, — тихо сказал он, взяв Панюшкина за локоть. — Не надо. Успокойся. А то расходился, понимаешь, как холодный самовар. Знаю твой хулиганский гонор, знаю, что ты тщеславен и обидчив, как девчонка, ожидающая принца. Молчи. Ты сегодня сказал предостаточно. Подержи язык в тепле. Хиханьки кончились возле самолета. Скорее всего, их больше не будет. Положение серьезное. Поэтому не надо пижониться, Коля. Чтобы поставить нас на место, ты готов пожертвовать чем угодно... Не надо. Конечно, это говорит о твоей неувядаемости, о том, что ты молод духом, дерзок и горяч. Но не перегни палку. А то покажешься таким молодым, что даже незрелым. Люди подумают, что тебе рановато руководить такой стройкой. Усек?
Обогнав всех, Чернухо чуть ли не бегом покатился вперед — маленький, толстый и неуклюжий, как щенок, несказанно обрадованный тем, что его взяли на прогулку.
Панюшкин шел, спрятав руки в карманы и подняв воротник, от него старались не отставать Мезенов с Ливневым. Опульский рассказывал Белоконю какую-то нескончаемую историю, тот слушал с немым изумлением, и непонятно было — удивляется ли он самой истории или тому, как плотно набит Опульский словами. Тюляфтин шагал один, вертел головой, и стекла его очков в тонкой золотой оправе сверкали растроганно и взволнованно. Замыкали шествие Званцев, Жмакин и Хромов.
— Слушай сюда, Володя, — сказал Жмакин. — А никак охмурил их наш Толыс, а? Смеются, шутят, вроде не снимать человека приехали, а награждать.
— Не, Федя, не охмурил, — ответил Званцев. — Не тот случай. Он может их очаровать, может вить из них веревки, может смеяться с ними или над ними — все это ничего не значит. И Толыс это знает. И они это знают. Поэтому могут посмеяться, пошутить... Это говорит только о том, что они вежливые люди. И больше ни о чем.
У Панюшкина была кличка Толыс. Местные нивхи рассказывали, что в каждом море есть свой хозяин и зовут его Толыс. Ну а раз на всем Проливе хозяином они считали Панюшкина, то от этого прозвища ему было просто не уйти.
— Так, выходит, того... снимут? — опять спросил Жмакин. — Выходит, слухи не зря...
— Нет, не снимут! — недобро засмеялся Хромов. — Под зад коленом дадут. А если догонят, то еще раз дадут.
— А, Володя? — переспросил Жмакин, — не обращая внимания на слова Хромова.
— Слухи, Федя, великая вещь! Они рождаются, живут и умирают по своим законам, и мы не можем эти законы понять. Не дано. Да оно и к лучшему.
Жмакину не понравились слова главного инженера.
Тот не ответил на его вопрос, а кроме того, в голосе Званцева ему послышалось пренебрежение. И сразу что-то злое, неуправляемое зашевелилось в нем, и он снова спросил, зная, что Званцеву будет неприятен его вопрос.
— Выходит, и ты считаешь, что снимут Толыса?
— На данный момент, Федя, я считаю, сколько шагов осталось до конторы. Околеваю. Знаешь, раньше я полагал, что зима, как таковая, кончается на десяти градусах мороза. Если мороз сильнее, значит, это уже не зима, а черт знает что. Пакость и мерзость. Прожив здесь два года, я изменил свои убеждения. Теперь я думаю, что зима кончается на двадцати пяти градусах. Если мороз сильнее — это издевательство над человеком. А сейчас под тридцать. И ты, Федя, тоже издеваешься, вопросами изводишь, зная, что ответить мне нечего. А знал бы, что ответить, все равно бы промолчал.
— Это что же, запретная тема?
— Тема не запретная, болтай на здоровье. Но только вот есть такой закон, открыть я его открыл, но не могу еще доказать математически, чтобы диссертацию оформить. В чем суть... Выйди на середину Пролива, так, чтобы вокруг на десять километров ни одной души не было живой, и вслух скажи что-нибудь такое, что другим знать не положено. Понимаешь? Так вот, завтра же об этом будут знать все, кого это касается.
— Хватит болтать-то, — махнул рукой Жмакин. — Больно высоко взял... Я уж минут пять, как перестал тебя понимать.
— Чего тут непонятного! — хмыкнул Хромов. — Под зад коленом дадут только одному.
— Ну и что?
— Эх, Федя! Место освобождается! Вакуум, как говорят ученые люди, вроде нашего главного инженера. Слово такое есть — вакуум. У! Серьезное слово! Наука! Сила! У! — Хромов смахнул слезы со щек и, насмешливо глядя в длинную спину Званцева, еще раз крикнул, будто собаку дразнил: — У!
— Каждый судит в меру своей испорченности, — сказал Званцев, не оборачиваясь.
— Да! — выкрикнул Хромов, отчего-то заволновавшись. — Да! А природа вакуум не терпит. Тут тебе я формулировка, тут тебе и математика. Свято место пусто не бывает.
— Ага, — проговорил Жмакин. — Вон ты куда гнешь. Дошло.
— Слава те господи! — засмеялся Хромов.
Поднявшись на прибрежные холмы, они увидели, что Панюшкин уже стоит на крыльце конторы и, придерживая дверь, пропускает членов Комиссии.
* * *
За два года Панюшкин привык к своему кабинету, этой небольшой комнатке с одним окошком, и не замечал ни ее шелушащихся стен, ни перекошенного пола, ни выпирающей дверцы печи, грозящей вывалиться в любую минуту, привык к высокому жесткому креслу. Еще в самом начале строительства он облюбовал эту громадную табуретку и приколотил к ней подлокотники и спинку. На столе стоял старомодный угластый телефон с мохнатым проводом, стену украшала схема трубопровода на пожелтевшем ватмане, у двери несколько вбитых в стену гвоздей заменяли вешалку.
Но сегодня Панюшкин невольно окинул кабинет холодным взглядом, словно зашел сюда в последний раз, чтобы попрощаться. Чувство расставания, отчужденности охватило его, и в кресло он сел так, будто его на время оставили в чужом кабинете, будто вот-вот зайдет хозяин, посмотрит на него недоуменно — а ты, мол, кто такой? Панюшкин отрешенно посмотрел на дождевые пятна, разбросанные по потолку, на замусоленную дверь, на бумаги, показавшиеся вдруг ненужными, незначительными, неожиданно резко почувствовал запах раскаленной глины, исходившей от печи...
Отчуждение... Откуда оно? Почему он показался себе чужим в собственном кабинете? Ведь было! Только что он зашел сюда с робостью, неуверенно. Неужели прощание все-таки состоится? Неужели и через это ему предстоит пройти? Иначе откуда эта мгновенная переброска куда-то в будущее, когда ты будешь лишь вспоминать об этом кабинетике, да и вспомнишь ли... Тогда уж он действительно станет для тебя чужим, и с удивлением будешь прикидывать: где мог видеть это странное мрачноватое помещение? И мелькнет сумасшедшая надежда — может быть, до сих пор помнят тебя те стены, маленькое перекошенное окно на Пролив, крыльцо с прогнившими ступенями и отчаянно скрипящая табуретка, воображающая себя креслом? Вдруг не во сне ты все это видел, вдруг в самом деле помнят они тебя и где-то ждут?
Панюшкин не был суеверным, и не смущали его ни кошки, перебегающие дорогу, ни роковые цифры, ни вещие сны. Как и всякий человек дела, он был уверен, что все это — блажь, которая нисколько не влияет на работу, если работа хорошо продумана и организована. Но он всерьез опасался смутных предчувствий, таких вот, как сегодня. Ведь не мог он быть чужим в своем кабинете, а чувство такое возникло. Откуда оно? Интуиция?
Расчет? Подсознание?
Наверно, в глубине души Панюшкин все-таки признавал дурные приметы, но относился к ним как к предупреждению, ну, вот как если бы неведомая сила, какой-то оборотень преследовал его, неосторожно оставляя следы. Заметив ту же кошку, перебегающую дорогу, Панюшкин мысленно благодарил ее и настораживался, как охотник, заметивший на тропе след опасного хищника. Через минуту он забывал о кошке, но подтянутость, внутренняя готовность встретить скверную неожиданность оставались. Война с несуществующим оборотнем больше напоминала игру и забавляла Панюшкина. Часто он забывал о нем, но, когда появлялась передышка, возможность прикинуть варианты, оборотень напоминал о себе, и Панюшкин, усмехаясь, мысленно разговаривал с ним, как с равным противником, отстаивающим нечто противоположное. Конечно же он прекрасно понимал, что оборотень не что иное, как он сам, его сомнения, колебания, его собственная дерзость или усталость...
Когда однажды ночью Горецкий, тот самый Горецкий, из-за которого и приехал в Поселок следователь, напившись, забрался в бульдозер и попер на общежитие, чтобы снести с лица земли этот «клоповник», у Панюшкина возникло ощущение, будто рычагами бульдозера в этот момент двигает оборотень. И он, не раздумывая, стал на его пути, заслонив собой жиденький барак, потому что знал — не будет барака, и завтра же половина его обитателей уедет. И тогда снова рассылай заявки, объявления, требования и жди, жди, пока снова соберется достаточно водителей, ремонтников, сварщиков. Бульдозер каждую минуту мог раздавить его, вмять гусеницами в сырой песок, и Панюшкин отступал, пятился, пока не уперся спиной в бревна барака. Он мог отскочить в сторону, но он не сделал этого. Потом, поздно ночью, глядя на свои еще вздрагивающие пальцы, он пытался понять — почему? Только ли здравая мысль о спасении общежития руководила им? Нет, в тот момент его душила злоба, он ненавидел бульдозер, этот сгусток холодного металла, ненавидел Горецкого.
«Давай дави! — как бы говорил он. — Но уж тогда-то тебе не отвертеться, станешь и ты к стенке!»
Тяжелый стальной нож покачивался на уровне груди, в нескольких сантиметрах, потом эта глыба стали еще приблизилась, коснулась его, прижала к стене так, что Панюшкин уже не мог вздохнуть. Он видел, как хлопали двери общежития, вспыхивали окна, бежали люди. Фары не слепили, они были по обе стороны от него и казались глазами оборотня — слепыми, обезумевшими, испуганными. Да, он почувствовал неуверенность стального ножа. Панюшкин осторожно выбрался из узкой щели между резаком и стеной, лишь когда увидел, что Горецкий, не выключив мотор, спотыкаясь, ушел в темноту.
А на следующий день из бешеного бульдозера оборотень превратился в бракованные трубы, потом — в обыкновенный грипп, в обильную партию водки для поселкового магазина, в неожиданное бегство двух специалистов, без которых бригада водолазов простояла почти неделю...
Но, когда дела на Проливе шли отлично и ничто не мешало работе, а из Министерства не забывали присылать поздравления к праздникам и пожелания новых трудовых успехов, когда ему никто не объявлял выговоров, а, наоборот, даже снимали прежние, Панюшкин настораживался. И спешил, спешил, стараясь выиграть час, сутки, — оборотень не мог оставить своих козней, он опять что-то затеял, он опять где-то совсем близко. Казалось бы, и трубы в достатке, и погода хорошая, и сварщики не думают уезжать, а Панюшкиным овладевало беспокойство, и он сутками не уходил с Пролива, наверняка зная, что все это не может продолжаться слишком долго, что оборотень притаился, может быть, вон за той сопкой, под тем листком календаря, прилетел в самолетике, который кружит над Поселком, заходя на посадку.
Слушая отчеты водолазов о том, что трубы в траншею Д легли отлично, как в постельку, и никакая сила не вырвет их оттуда, Панюшкин радовался как ребенок, хлопал себя ладонями но коленям, рассказывал занятные истории, а потом вдруг умолкал, замыкался, будто почувствовав боль в сердце, будто его беззаботный смех мог озлобить оборотня...
— И в воздухе сверкнули два ножа, — вслух проговорил Панюшкин, не отрывая взгляда от отчета. И повторил: — Два ножа. Пираты затаили вдруг дыханье. Все знали атамана как вождя... И как удивительного мастера по делу фехтованья. Да, все знали атамана как вождя и большого специалиста в фехтовальном деле...
— У вас неприятности, Николай Петрович? — в дверях стояла Нина-машинистка, секретарь, курьер и еще бог знает кто. В общем, правая рука Панюшкина. — Раз, думаю, дело до ножей дошло, значит, что-то будет, — сказала Нина без улыбки низким, сипловатым голосом.
— Обязательно что-то будет. И неизбежно что-то кончилось. Это всегда так, Нина, — Панюшкин сдвинул в сторону все бумаги и на освободившемся месте положил сцепленные ладони. — Ох, Нина, и давно же у нас праздника не было!
— Про пиратов хочется спеть?
— А ты думала как! Понимаешь, Нина, — Панюшкин встал из-за стола, прошелся по кабинету. — Гарри-то, оказывается, не зря был столь угрюм и молчалив. Нет, не зря. Он уже знал, что Мэри ему изменила. Но известно ему было далеко не все, он не знал главного — она его любила! — Панюшкин предостерегающе поднял указательный палец. — Да, все было именно так — он молча защищался у перил, а в этот миг она его любила. Какие слова, Нина! Он молча защищался у перил, а в этот миг она его любила! И при этом не забывай — в воздухе сверкают два ножа! Ядрена шишка! — Панюшкин восхищенно покрутил головой.
— Все это хорошо, — тускло сказала Нина. — Все это хорошо, — повторила она, садясь на табуретку возле стола.
— А что плохо?
— Следователь приехал, Николай Петрович.
— Да. Я знаю. Будет твоим пиратом заниматься, — Панюшкин остро глянул на Нину глубокими синими глазами и тут же прикрыл их густыми бровями.
— Неужели нельзя было все это решить самим, а, Николай Петрович? — Нина взяла со стола листок и принялась складывать его, снова распрямлять, опять складывать. — Не понимаю... Живут люди, хорошо знают, кто чего стоит... А как что случится — зовут со стороны разобраться... Неужели самим нельзя?
— Отчего же нельзя, все можно. Когда он на меня бульдозером попер, чуть было гусеницами не растерзал, ведь мы сами все решили. Может быть, напрасно посамовольничали, но решили сами. Полюбовно. Простил я его. Даже не его, я о тебе думал. Должен ведь начальник заботиться о том, чтобы подчиненные улыбались почаще... Вот я и позаботился. Полгода ты улыбалась. Но сейчас... Нина, он ударил человека ножом. Причем пойми, там сверкали не два ножа, там сверкал только один нож. Его нож, Нина.
— Сколько же ему дадут?
— Если только за это... Года два, полагаю. Может, три, "четыре... Суд разберется. Суд не любит, когда ему подсказывают решения.
— А за что же еще его можно судить, Николай Петрович?! Или... или вы решили эту историю... с бульдозером?..
— Нет. Речь идет все о той же ночи. Есть подозрение, что он не только Елохина ножом пырнул, но и над Большаковым поработал. Большакова нашли обмороженного, разбитого... Переломана нога, ребро... Да и Юрку он в сопках бросил. Это тоже статья — оставление человека в условиях, опасных для жизни. Юрка мог замерзнуть? Мог. Неважный тебе пират попался, Нина. Неважный. Родителей мы не выбираем, а мужей, парней, друзей — можем. Тем более у нас здесь хватает ребят. Только свистни!
— Хватит уж, отсвистелась.
Нина была маленькой, худенькой женщиной с неожиданно густым, сипловатым голосом. Она приехала работать учительницей, но в последний момент оказалось, что с учителями перебор вышел, много ли их надо для полутора десятков детишек? Панюшкин предложил ей место секретаря. А потом, когда появилось место учителя, Нина не захотела идти в школу. Из нее вышла жестковатая, неразговорчивая, но на удивление дельная секретарша.
— Ладно, Нина, — сказал Панюшкин. — Разговор этот грустный, да и преждевременный. В любом случае справедливость я тебе обещаю.
— Что мне делать с этой справедливостью, Николай Петрович? В постель с ней не ляжешь, сыт ею не будешь, да и на стенку не повесишь...
— Ты и с детьми так разговаривала?
— Потому я и здесь, что не могла с ними так разговаривать. Учитель должен быть идеалистом или притворяться им. Для этого мне слишком много лет... И потом, для идеалистки я недостаточно счастлива.
— А может, все к лучшему, а, Нина? Ведь с ним ты все время, как по ножу ходила. Не муж он тебе, да и не хотел им быть! Ну, ладно, это я не туда, не в ту степь поскакал. Прости великодушно.
— Чего уж там... Не будем, Николай Петрович, манную кашу по белой скатерти размазывать. Это Комиссия... Что-то будет?
— Я же сказал. Что-то кончилось, кое-что намечается...
Сколько же всего кончилось! Страшно давно кончилось детство, молодость... И все, что с ней бывает связано, тоже кончилось. И зрелость... С ярмарки, Коля, едем, с ярмарки. Неужели в самом деле все перегорело и только пепел на ветру завивается? Нет, кое-что осталось.
Еще идет тот дождь, еще блестят под фонарями мокрые булыжники, и щека помнит прикосновение холодной телефонной трубки, и слышны еще в тебе те ночные, безответные звонки. Да только ли это...
А запах перегретых на солнце цветов акации, шершавость горячей скамейки во дворе, куда вышла вся свадьба после пятого или десятого тоста. Зной струился по раскаленной кирпичной стене, плыл над тощими, вытоптанными клумбами, обволакивал деревья и задыхающихся от жары гостей. Вынесли проигрыватель, стол с выпивкой и закуской, кто-то снова заорал «горько», и свадьба продолжалась на потеху соседям, приникшим к подоконникам четырех этажей.
Колька Панюшкин пришел позже всех, бледный и нарядный. Он не хотел идти, знал наверняка, что не должен быть на свадьбе, если у него есть хоть капля достоинства. Он дал себе страшную клятву не идти, с самого утра занимался какими-то необыкновенно важными делами, которые вроде бы должны были помешать ему пойти, но знал, знал, что не хватит у него ни гордости, ни прочих высоких качеств, чтобы остаться в общежитии.
Знал, что пойдет. Чтобы увидеть ее чужой и ненавистной, с пьяными глазами, с губами, раздавленными криками «горько». Пойдет, чтобы освободиться от нее. Мог ли он подумать, что даже через много лет, за тысячи километров, на промерзшем Острове он все еще не добьется свободы и будет счастлив этой своей кабалой.
— А вот и Коля, — сказала она тогда беззаботно. — Здравствуй, Коля! Что же ты опаздываешь? — Ирка была хмельная и немного развязная.
— Да так, задержался, — промямлил он.
— А это Гена, — она показала на затянутого в черный костюм, обливающегося потом, красного от жары, от выпитого, блаженно улыбающегося мужа.
— А-а, — протянул тот, — ночной звонарь? Рад познакомиться. Пойдем выпьем за молодых... Только, слышь, не звони в эту ночь, ладно? Я тебя так прошу, так прошу, чтобы ты в эту ночь не звонил! Понимаешь, у меня просто не будет времени подойти к телефону. И у нее тоже не будет времени.
— Ничего, — Ирка улыбалась все так же пьяно и расслабленно. — Он позвонит послезавтра. Да, Коля?
— Во? — воскликнул муж. — Я что тебе говорил! Все-таки муж и жена — одна сатана! Пойдем выпьем!
— Ты выпей, Коля, — посоветовала Ирка. — Выпей. Может, полегчает, — она засмеялась, но тут же осеклась, поняв, что сказала лишнее.
— Не надо, Ира. А то нам трудно будет разговаривать, когда ты придешь.
— Куда приду? — опасливо спросила она.
— Ко мне.
— Ты уверен, что я к тебе приду?
— И ты тоже.
— Ты, кажется, уже где-то выпил! — она обеспокоенно взглянула на мужа. — И вообще, о чем ты говоришь, Коля?
Он и сейчас помнил ее голос, видел возмущение, растерянность, и все это настолько четко, что иногда ему казалось возможным снова оказаться в том душном, пьяном дворе и закончить разговор, который Панюшкин никак не мог довести до конца и сегодня. Он не помнил — выпил ли тогда с ее мужем, что было потом, как он ушел, куда ушел, но до сих пор видел перед собой — растерянное Иркино лицо, слышал ее пьяный, чуть хрипловатый голос.
* * *
В одиннадцать часов утра тесный, жарко натопленный кабинет Панюшкина был переполнен. Собрались начальники участков, бригадиры, представители общественного питания, торговли, снабжения. Панюшкина в кабинете не было, но в воздухе висело нечто неосязаемое, неуловимое, но остро всеми ощущаемое — «Толыса снимают». Кто мог бросить этот слух, какими путями просочился он сюда, было непонятно. Никто из прибывших членов Комиссии, из руководства стройкой, тем более сам Панюшкин, этих слов не произносили.
Впрочем, чему удивляться — слухи живут по своим, еще не открытым законам, они с такой удивительной скоростью проникают в самые недоступные места, что невольно хочется думать о них, как о чем-то мистическом, таинственном. Кто откроет законы их рождения, размножения, распространения? Кто сумеет поставить их на службу человечеству? Кто найдет для них полезное применение, да и будет ли это когда-нибудь? Может быть, есть микробы слухов? Или же это волны, неведомые физикам? Известно лишь, что есть переносчики слухов, люди, которые без сплетен хиреют, ссыхаются и гибнут.