* * *
Однажды, случайно оказавшись в Москве, я вспомнил, что здесь вот уже несколько лет живет Панюшкин.
Мне говорили, что квартира его где-то в районе Тушина, что добираться туда долго и хлопотно. Был уже вечер, шел слякотный зимний дождь вперемешку со снегом, прохожие попадались, как назло, молчаливые, торопливые, непонятливость заезжего их раздражала.
Когда я спрашивал о справочном бюро, мне чаще всего молча показывали куда-то вдоль улицы. И я послушно шел, не ропща, даже радуясь непогоде. Кто-то сказал, что плохой погоды не бывает, плохой бывает только одежда. А моя одежда в тот вечер могла бы выдержать гораздо большие неприятности, нежели те, которые валились с исполосованного снежинками темного неба. Кроме того, в кармане грел авиабилет на самолет, который завтра должен был унести меня за восемь часовых поясов. Дальняя, в общем, дорога предстояла. И я наслаждался мокрым снегом, слякотью и щемящим чувством прощания с этим городом, в котором бывал довольно часто, но всегда неожиданно, недолго, нескладно.
Справочное бюро мне удалось найти у станции метро «Таганская». Пожилая мерзнущая женщина в перчатках с обрезанными пальцами, чтобы легче было листать толстые справочные книги, за пятак дала мне клочок плохой розовой бумаги с адресом Панюшкина, его домашним телефоном и даже номерами автобусов и трамваев, которыми я могу до него добраться.
Но, несмотря на столь полные данные, я не мог избавиться от сомнений — уж слишком невероятной представлялась мне наша встреча. Да и тот ли это Панюшкин? Когда, наконец, я решился позвонить, трубку подняла женщина. Голос у нее был молодой и безразличный.
— Простите, — сказал я, — это квартира Панюшкина?
— Да, — ответила женщина. — Но Николая Петровича сейчас нет. Он будет через час. Что-нибудь передать?
— Нет, спасибо. Я позвоню позже.
Через час трубку поднял сам Панюшкин. Я сразу узнал его голос, его сильные, упругие "о", которые явно возвышались над другими звуками.
— Чего ты теряешь время?! — закричал он в трубку. — Приезжай. Я жду. Ты где? На Таганке? Отлично.
Садись на радиальную линию и через полчаса будешь у меня.
Нажимая кнопку звонка, прислушиваясь к шагам за дверью, к щелканью замка, я все больше волновался. Дверь мягко открылась. На пороге стоял Панюшкин. Невысокий, плотный, с редкими седыми волосами, глубоко сидящими синими глазами и крупным четким ртом. На нем были мягкие домашние туфли, пижамные брюки и теплая суконная куртка.
— Прошу! — сказал он, сделав большой шаг назад и широким жестом приглашая в квартиру. И я опять услышал это его "о". — Стол накрыт, а я никуда не тороплюсь. Ах, черт! — воскликнул он и с размаху ударил тыльной стороной ладони о телефонную полку. — Я ведь тебя забыл! Начисто! Будто и не было тебя никогда! Вот дает старик, а?!
— Да, — согласился я, — мы не виделись с тех самых пор, когда приезжала Комиссия в январе... Помнишь? Еще Пролив все никак не хотел замерзать...
— Комиссия? — переспросил он. — Какая Комиссия?
— Ну как же, Николай Петрович! Которая приехала снимать тебя с занимаемой должности.
— Точно! — воскликнул он. — Была такая! Ах ты, ядрена шишка!
Панюшкин как-то замер, и, хотя смотрел мне прямо в глаза, я понял, что он не видит меня, что он смотрит сквозь эти несколько лет, в ту яростную зиму, когда при тридцати градусах мороза никак не хотела замерзать бешено несущаяся вода Пролива, когда он, Николай Петрович Панюшкин, по прозвищу Толыс, воевал со своим возрастом, с начальством, с Тайфуном, воевал, несмотря на то, что по всем статьям уже вроде давно должен был сдаться, когда его толкали к этому из самых лучших побуждений друзья и не из самых лучших — недруги...
— А ведь в самом деле была такая Комиссия... Прилетела она, помнится, а тут все летит вверх тормашками, какое-то преступление, допросы, очные ставки...
Тогда и ты прикатил! Да из местной газеты кто-то был такой, помню, энергичный молодой человек... И этот... как его... Чернухо! Корифей подводных трубопроводов! Веселенький был январь... Да-да-да, — зачастил Панюшкин, остановившись с моей мокрой курткой, так и не донеся ее до вешалки. — Помню! Вся жизнь на кону, все на кону... Есть ты или нет тебя. Ох, заела меня тогда эта Комиссия, ох заела!
— Твое поведение многих озадачивало. А решения...
— А! — Панюшкин досадливо махнул рукой. — Одни и те же решения могут быть вызваны и слабостью, и силой. Что за ними — вот главное. Цель! Смысл! У каждого в душе есть такие провалы, в которые даже самому заглянуть страшно. И, как я понимаю, никто еще не прошел себя до конца, никто не опустился до самого дна своего! А тогда мне казалось, что я уже вот-вот почувствую дно. Ерунда собачая! Теперь-то я знаю, что до дна было еще ох как далеко! Знаешь, как иногда бывает — кажется, все, выложился до конца.
Нет больше в тебе сил, нет зла, ненависти, любви! Ничего нет! Духу нет. Ты пуст. Конец. АН нет! — Панюшкин выкрикнул последние слова с таким восторгом, будто только что доказал кому-то свою неуязвимость. — Ничего подобного! Ты сдох для истории, в которую влип, для людей, которые сегодня окружают тебя. Но завтра тебя будут окружать другие люди, и ты проявишь новые возможности, одолеешь пакости похлеще тех, перед которыми рухнул вчера! Ядрена шишка! — Панюшкин смущенно улыбнулся и сник, будто не ожидал от себя этих слов, будто, произнеся их, допустил бахвальство, раскрылся в чем-то несимпатичном. — Пошли в комнату... Стол накрыт, заждался стол-то... Закуска стынет, зелье выдыхается... Нехорошо это, чтоб зелье выдыхалось. За встречу!
* * *
Самолетик летел над мерзлыми болотами, затянутыми туманом, над худосочной северной тайгой, над занесенными снегом реками, маленький и насквозь промерзший самолетик с инеем на иллюминаторах и на жестких металлических скамьях. Несколько раз он садился на каких-то таежных аэродромах, больше напоминающих обычную укатанную лыжню, пробегая мимо занесенных по самую крышу избушек, мимо трепещущих на ветру черных флажков — ими ограждали взлетную полосу. Сквозь тонкие борта слышались злые порывы ветра, скрип и скрежет каких-то тросов, распорок, креплений. Ненадежным казался самолетик, весь его вид настораживал и как бы предостерегал от слишком высоких надежд и честолюбивых планов. Самолетик заставлял вспомнить забытые суеверия, выброшенные талисманы, осмеянные предчувствия.
Приземлившись, летчики, не обращая внимания на одинокого пассажира, что-то вытаскивали из самолетика, втаскивали в него, беззлобно смеялись над кем-то, договаривались о встрече за сотни километров в каком-то неимоверно глухом медвежьем углу, а потом захлопывали дверцы, отряхивали с себя снег, падали на остывшие сиденья и, не прекращая начатого разговора, выруливали на старт. Провожающие что-то беззвучно кричали им, махали громадными рукавицами, шапками, бежали следом. Самолетик набирал скорость, вздрагивая на сугробах, его бросало вверх, вниз, заносило в стороны, а потом вдруг наступало такое ощущение, будто он с проселочной дороги выехал на асфальт.
Значит, поднялись. Теперь надо было быстро набрать высоту — до того, как приблизится темная стена леса.
Последний раз мелькал черный ряд флажков, воткнутые в сугробы елочки у края взлетной полосы — и узкая просека пропадала. И было жутковато думать о том, что ее могли и не найти в бесконечном белом буране, среди заснеженных сопок. Но летчики находили и следующую просеку, приземлялись, сбрасывали мешки с почтой, брали вместо них точно такие же и снова поднимались.
Панюшкин сидел недалеко от кабины, плотно сжав крупные жесткие губы и весь уйдя в собачий мех куртки. За время полета от его дыхания углы поднятого воротника покрылись инеем, да и сам он казался меньше обычного, как бы смерзшимся. Но, как всегда, когда на него наваливались неприятности, когда он злился, дышалось легко, приходила уверенность, наступала готовность убеждать, доказывать, действовать.
Не любил Панюшкин, когда его вызывало начальство, прекрасно понимая, что вызывают чаще вовсе не для того, чтобы объявить благодарность или вручить премию. Поэтому, получив телефонограмму, только крякнул с досады и грохнул костяшками пальцев по столу. Была у него такая привычка — он вскидывал указательным пальцем очки повыше и тут же с силой бросал ладонь тыльной стороной на стол. «Эх, некстати!» — только и сказал. И начал собираться. И целые сутки, пока ждал самолета, не покидала саднящая беспомощность — словно какая-то неодолимая сила вмешалась в его жизнь, а он ничего не мог ей противопоставить.
Сквозь заиндевевший иллюминатор Панюшкин видел далеко внизу поземку надо льдом болот, кое-где можно было различить жиденькую рощицу, невысокую сопку, но в следующий момент все опять скрывалось в снегу, и через несколько секунд возникал новый пейзаж, точно такой же...
«Какого черта вызывают? — думал Панюшкин недовольно. — Опять, наверно, какая-нибудь пакость. Надо же — сорвали с места, вызвали, затребовали, и вот он несется в этом дрожащем, гудящем снаряде уже какую сотню километров, а завтра, если не сегодня, предстоит обратный путь. Если будет самолет, оказия, погода и соизволение начальства».
Панюшкин ворчал, но в то же время был рад этой неожиданной поездке, нарушившей его не больно веселые будни. А позже, добираясь из аэропорта в городок, шагая по дымящейся от мороза улице, утонувшей между сугробами, маясь в приемной секретаря по промышленности, он все еще чувствовал в теле вибрацию самолетика.
— Может, ему напомнить? — спросил он, решительно остановившись у столика секретарши. Несмотря на небольшой рост, шаги у Панюшкина были крупные, поворачивался он резко, смотрел исподлобья.
Полная женщина с легкомысленным шарфиком на короткой шее вначале подперла пальцем строку, отметив место, где только что читала, сняла очки, приосанилась и только тогда подняла глаза:
— Простите, вы что-то сказали?
— Я спросил, не напомнить ли вашему начальнику обо мне? Поторчал я здесь уже достаточно и его самолюбие, полагаю, вполне ублажил.
Секретарша неодобрительно пожала округлыми плечами, поправила шарфик и убрала палец со строки.
Ничего не ответила. Но буря, поднятая в ней словами Панюшкина, требовала выхода.
— Между прочим, он не только мой начальник, — проговорила она, не поднимая головы. — Странные, ей-богу, вопросы задаете... И должна сказать, что он, между прочим, не из таких. Вот.
«Мызга, — подумал Панюшкин. — Задрыга жизни!»
И оттого что нашел достаточно обидное слово, ему даже легко стало. «Спокойно, Коля, — сказал он себе. — В конце концов, все решения приняты, протоколы подписаны, повлиять ни на что уже нельзя, а раз так, то и волноваться нечего. Это еще не тот день, которого стоит опасаться. О, тот день! Он придет, от него тебе никуда не деться, ты задолго почувствуешь его. Уж он-то все расставит на свои места! Небось несется где-то, и вихрится за ним воздух, и шуршит, шипит, приближается твой последний день. Вот его бойся. А сегодняшний — для приятных забот, для милых бесед».
— Вас ждут, — эти слова секретарша произнесла не сразу. Вначале она озабоченно вышла из кабинета, подумала о чем-то, не выпуская ручку двери, будто решала — не вернуться ли ей, чтобы выяснить еще один вопрос, тоже очень важный, но все-таки прошла к своему столику, переложила бумажки, узнавая каждую и к каждой имея отношение, зная историю каждой бумажки и ее будущее, потом взяла телефонную трубку, чтобы позвонить кому-то, и уже набрала несколько цифр, но тут невзначай увидела этого человека. Вскинула брови как бы в растерянности — что ему здесь, в приемной, нужно? Ах да! Ведь его вызывали... И только тогда, не торопясь, произнесла приглашающие слова, продолжая набирать номер телефона. Но, заметив, что Панюшкин не смотрит на нее, положила трубку и унеслась куда-то, где ее любили и баловали, где шутили с ней рискованные шутки, а она смеялась звонко и грозила пальчиком.
Панюшкин не по росту большими шагами подошел к обитой черным дерматином двери, взялся за ручку и, вздохнув, задержал дыхание. Рванув дверь на себя, он перемахнул через маленький темный тамбур, призванный ограждать кабинет от шума приемной, и ступил на мягкую ковровую дорожку, которая вела прямо к столу секретаря.
Секретарь по промышленности Олег Ильич Мезенов писал что-то, чуть склонив голову. "Конечно, — подумал Панюшкин, — что же ему делать, как не писать. Иначе посетители по своей испорченности могут, чего доброго, подумать, будто ему и заняться нечем. А так — пишет.
Может быть, даже что-то очень важное. Проект постановления, например, или проект решения. И никто не осмелится даже подумать, что секретарь письмо куда-то строчит, возможно, сугубо личное письмо".
— Здравствуйте, Николай Петрович! Как долетели? — Мезенов поднял голову, улыбнулся, и его лицо, освещенное отраженным от бумаг солнечным светом, показалось Панюшкину оскорбительно молодым.
— Долететь — не вылететь, — обронил Панюшкин, усаживаясь в кресло. Он сразу понял, что секретарь волнуется. Значит, разговор предстоит серьезный. Панюшкин и за собой замечал эту слабинку — волновался, когда предстояло сделать кому-то неприятность.
— Мне всегда нравились люди, способные сразу посмотреть в корень, — Мезенов отложил ручку, спрятал бумаги в папку.
— Сутулый потому что, вот и смотрю в корень, — Панюшкин быстро взглянул на секретаря из-под нависших бровей и снова опустил их, будто забрало опустил.
«Молодой еще, совсем молодой, — подумал. — Горный закончил. Или политехнический. Хотя нет, скорее всего, экономический. Года два-три назад... Как же он успел? Голова варит? Выходит, варит».
— Мне кажется, Николай Петрович, что вы при желании и события можете предугадывать.
— Уж не предлагаете ли вы Мне поменять работу?
— Пока нет, — Мезенов твердо посмотрел Панюшкину в глаза. Его взгляд на миг дрогнул, но не ушел в сторону, только мягче стал, будто извиняющимся.
— Пока? А потом?
— Потом будет видно, Николай Петрович.
— Понятно, — буква "о" у Панюшкина звучала сильнее, звучнее других. — Понятно, — повторил он, глубже усаживаясь в кресло. Секретарь подтвердил худшие его опасения.
Панюшкин хорошо знал кабинетный ритуал, по которому, едва поздоровавшись, а то и до приветствия, хорошо бы этак непосредственно обменяться простенькими шутками, рассказать забавную историю и этим подтвердить взаимное расположение.
Но сегодня первые же реплики обнажили суть предстоящего разговора. Он исподтишка окинул секретаря долгим, изучающим взглядом, стараясь проникнуть в этого человека, понять его характер, слабинку. И увидел, что воротничок рубашки слишком уж велик Мезенову, верхняя пуговичка перешита, причем перешита неважно, видно, сделал это сам секретарь, сидя дома на кровати с еще голыми коленками, опаздывая и чертыхаясь. Да, Олег Ильич, судя по всему, не принадлежал к сильным личностям, для которых все вопросы давно решены и остается лишь проводить их в жизнь быстро и целеустремленно. Секретарю можно было доказать его неправоту — и это увидел Панюшкин. И понял, что за ручку при его появлении Олег Ильич схватился вовсе не для того, чтобы показать свою занятость, нет, ему нужно было выиграть время, чтобы собраться.
— Сколько вам лет, Олег Ильич? — неожиданно спросил Панюшкин.
— Гораздо меньше, чем вам, Николай Петрович. Но сегодня, здесь, это не имеет слишком большого значения, верно? — секретарь был напряжен, и от этого голос его звучал тоньше, пронзительнее, слова выскакивали быстрее, чем требовалось. Мезенов все время трогал на столе разные предметы, передвигал их, снова возвращал на место, поправлял.
— Пожалуй, — Панюшкин согласился с тем, что возраст секретаря в данном случае не самое главное.
— Мне двадцать семь. Не думаю, что так уж мало. Во всяком случае, это не должно помешать нам говорить серьезно. Видите ли, Николай Петрович, я достаточно наслышан о вас...
— Что же говорят? — вскинулся Панюшкин.
— Вряд ли вы слышали обо мне столько же, я здесь недавно, — словно не слыша вопроса, продолжал Мезенов. — Я не могу похвастаться отличным знанием специфики вашей работы, знанием людей, с которыми вы общаетесь... Подождите, Николай Петрович, еще недолго... Но дело, порученное мне, я сделаю, чего бы это ни стоило, — на щеках Мезенова появился румянец, напряглись острые, какие-то худые желваки. — Мне кажется, что мы с вами, Николай Петрович, люди одного пошиба.
— В каком, интересно, смысле?
— В том смысле, что мы оба отдаем предпочтение делу, а не умению приятно вести беседу... Так что давайте не будем.
— Что не будем? — Панюшкин притворился, будто не понял.
— Давайте не будем разыгрывать комедию, щеголять возрастом, доказывать друг другу, кто из нас лучше, кто хуже, давайте не будем делать вид, что мы чего-то не понимаем.
— Мне кажется, я не дал вам оснований так со мной разговаривать, — обиженно сказал Панюшкин.
— Но я начал опасаться, что вы вот-вот дадите мне эти основания. Надеюсь, вы не в обиде, что придется говорить со мной, а не с первым секретарем? Если захотите с ним встретиться, подождите. Он вас помнит...
— Господь с вами, Олег Ильич! — воскликнул Панюшкин, хлопая себя ладонями по коленям. И подумал:
«Он еще нуждается в самоутверждении. Ему неплохо бы сейчас выйти из-за стола и сесть вот сюда, к приставному столику, но не решается. Нуждается в поддержке этого громадного стола, призванного одним только видом своим служить авторитету учреждения». — Вы меня неправильно поняли, Олег Ильич, — проговорил Панюшкин. — Я вовсе не хотел попрекнуть вас возрастом. В это трудно поверить, но когда-то, очень давно, мне тоже было двадцать семь лет. И даже меньше. У меня остались очень неплохие воспоминания о том времени. Мы тогда строили мост в Средней Азии... Была невозможная жара, был донельзя скверный характер у речушки, которую мы пытались захомутать этим мостом... И я — молодой, сейчас вот припоминаю — невероятно молодой, тощий, загорелый, влюбленный...
— В дело? — улыбнулся Мезенов.
— Тогда я еще не знал, что можно быть влюбленным в дело.
— А сейчас?
— Сейчас я знаю только эту влюбленность.
— Ой ли? — улыбнулся секретарь.
— Да, сейчас я знаю только эту влюбленность, — повторил Панюшкин скорбно. — Хотя... это не влюбленность. Это нечто другое. Более необходимое, если угодно. Более безысходное. Тогда у меня был выбор, кроме любви была работа, молодость, будущее... Самые крупные козыри, которые выпадают человеку. А ныне у меня только работа. Это козырь, но он единственный. Он не столько играет, сколько сковывает.
— Понимаю.
— Нет, это невозможно понять. Это можно только почувствовать. В свое время, разумеется, на своей шкуре.
— Возможно, вы правы.
— Тяжелое было время... Впрочем, у меня никогда не было легкого. Всегда получалось так, будто я работал для фронта. Все для фронта, все для победы! Этот лозунг никогда не терял для меня своей злободневности... — Панюшкин с удивлением прислушивался к себе. Когда успели созреть в нем эти слова? Это же сказать такое надо — всю жизнь работать для фронта, для победы! Смотри, дескать, какая у меня большая и содержательная жизнь! Среднеазиатский фронт! Сибирский фронт! Дальневосточный фронт! И повсюду весьма успешные боевые действия! Большой ты мастак, Коля, стал мозги людям пудрить!
Панюшкин продолжал говорить, ясно сознавая, что произносит именно те слова, которые нужны. Вначале он затеял разговор, чтобы дать Мезенову возможность собраться, но теперь обнаружил, что прочно держит инициативу в руках и даже готов сам, по доброй воле перейти к главному. Ну что ж, пусть так.
— Да, этот лозунг и сейчас для меня злободневен. Потому что и сегодня у меня не прекращаются войны с поставщиками, заказчиками, проектировщиками, снабженцами...
— С секретарями, — подсказал Мезенов.
— Да. И с секретарями тоже, — согласился Панюшкин. — Но если здесь еще кое-что зависит от меня, от моей настырности, если здесь я могу и проиграть и выиграть, то есть противники, тягаться с которыми бесполезно.
— Вот мы и добрались до сути, — сказал Мезенов. — Противник, с которым вы не в силах тягаться, — это Тайфун. Верно?
— Олег Ильич! Мне приходилось иметь дело с пылевыми бурями. Это нечто неописуемое. Я прекрасно знаю, что такое снежные заносы Сибири, морозы Якутии, пески Средней Азии! Я знаю, что такое затяжная бюрократическая окопная война и что такое министерская бомбардировка из орудий тяжелого калибра. Знаю. Но то, что я увидел осенью на нашей строительной площадке, мне сравнить не с чем. Нет больше таких вещей в природе! Тайфун — это не погода. Это не явление природы. Это черт знает что! Катастрофа. Смерть. Можно бороться с болезнью, недомоганием, хандрой, но смерть... Она вне конкуренции.
— Я знаю, что такое Тайфун, — сказал Мезенов. — Я вырос здесь. Вы видели один Тайфун, а на моем счету их...
— Ха! Где вы их видели? В городе? Ну, погас свет, вода перестала бежать по трубам, автобусы валяются вверх колесами... Ну и что? А на пустынном побережье, на Проливе... Олег Ильич, вся масса воды пришла в движение! Это термин такой — пришла в движение! Безобидный термин, но за ним...
— Я знаю, что стоит за ним.
— В таком случае, — Панюшкин откинулся в кресле и поднял голову, словно бросая вызов или подставляя лицо под удар, — в таком случае, будем считать, что разминка закончилась. Итак?
Мезенов, не ожидавший столь резкого поворота, растерянно кашлянул, заглянул в листок, оставленный на столе, но быстро взял себя в руки, собрался.
— Итак, на сегодняшний день ваша стройка, вернее, стройка, которой вы руководите, обошлась государству в десять миллионов рублей. Это ее полная проектная стоимость. Но переходной трубопровод через Пролив не закончен, хотя исчерпаны не только деньги, но и время, отпущенное на его сооружение. — Каждое слово секретаря, казалось, все глубже вдавливало Панюшкина в мягкое сиденье. Он уже почти лежал в низком податливом кресле, будто опрокинутый навзничь, будто поверженный. Только синие глаза где-то под бровями светились холодно и зло. — Поэтому вам, Николай Петрович, придется отчитаться за десять миллионов рублей и за два года. Мы должны знать, куда делись деньги и куда делись годы.
— Ишь вы как, — вздохнул Панюшкин, приподнимаясь в кресле. — Круто берете, Олег Ильич. Так можно и не разогнуться.
— Поможем, — обронил Мезенов.
— Но ведь есть отчеты, Олег Ильич! Отчеты, подписанные не только мной. Их подписал заказчик, с ними согласилось министерство, с ними хорошо знакомы вы...
— Николай Петрович! Речь идет не о вашей вине.
— Пока!
— Да, пока речь идет не о вашей вине. Никто не обвиняет вас в безграмотности, безответственности, беспомощности или преступном равнодушии к делам стройки. Речь о другом. Деньги израсходованы, а результата нет. В эту самую минуту под Проливом по трубопроводу должна идти нефть. Она не идет в эту минуту под Проливом. Вы уверены, что она пойдет в этом году, учитывая, что за окном всего только январь?
— Да. Уверен, — Панюшкин сел на самый край кресла, чтобы не выглядеть лежащим.
— Отлично. В таком случае, все упрощается — вам остается только убедительно объяснить, что именно произошло.
— Тайфун! Тайфун произошел! — сорвался Панюшкин.
— Вам придется доказать правильность технических решений, организации работ, использования техники, рабочей силы и, разумеется, средств. А нам предстоит сделать вывод о целесообразности вашего пребывания на должности начальника строительства.
— Вы говорите прямо как по писаному, — усмехнулся Панюшкин.
— Это так и есть, я зачитал фразу из постановления бюро.
— Даже так... — Панюшкин с силой потер лицо большими ладонями. — Даже так... А не поступить ли нам проще — не подать ли мне заявление об уходе по собственному желанию?
— Вы это серьезно? — Мезенов откинулся на спинку стула и с удивлением взглянул на Панюшкина. — А если окажется, что сроки сорваны именно по вашей вине? Или вы заранее признаете это? Объяснитесь, Николай Петрович.
Панюшкин понял, что совершил ошибку. Исподлобья глянул на секретаря. Теперь в Мезенове не было боязни обидеть подозрением или недоверием, в его маленьких сухих глазах явственно чувствовалась настороженность.
Ожидая ответа, он цепко осмотрел Панюшкина от головы с небогатыми остатками волос до тяжелых унт, выручавших начальника строительства не первую зиму.
— Прошу прощения, — сказал Панюшкин смущенно. — Просто я хотел узнать, насколько серьезна ситуация.
— Очень серьезна. К вам выезжает Комиссия. Четыре человека. Возможно, я буду пятым.
— А еще кто?
— В городе находится представитель Министерства. Его фамилия Тюляфтин. Приглашен заведующий отделом промышленности областной газеты Ливнев. Он писал о вашей стройке. Разное писал, насколько мне помнится.
— Еще? — хмуро спросил Панюшкин.
— Чернухо. Он будет представлять заказчика.
— Знаю.
— Четвертый — Опульский.
— А это еще кто такой?
— Из областного профсоюза строителей.
— То есть проверка по всем фронтам?
— Да, и я честно об этом предупреждаю. Так что, Николай Петрович, готовьте не только техническую документацию. Комиссия будет интересоваться и многим другим.
— Полномочия Комиссии? — Панюшкин исподлобья смотрел на Мезенова потемневшими и будто еще глубже спрятавшимися глазами.
— Комиссия в выводах не ограничена.
— Вопрос о начальнике строительства уже решен?
— Никакого решения не принято ни в одной инстанции. Более того, к вам везде относятся благожелательно. Во всяком случае, вопрос о вашей замене воспринимался с удивлением.
— Когда вы зададите им этот вопрос еще раз, удивления уже не будет! — резко сказал Панюшкин.
— Почему?
— Привыкнут. Вы, Олег Ильич, знаете не хуже меня, что часто бывает достаточно задать вопрос, усомниться... А дальше все пойдет само собой.
— Чтобы такого не случилось, создана Комиссия.
— Да! — крякнул Панюшкин и ткнул указательным пальцем в переносицу, как бы поправляя очки. Его рука уже готова была сорваться и с грохотом опуститься на стол, но стола, его привычного стола не было, и рука на какое-то мгновение беспомощно застыла в воздухе.
— Кстати, Николай Петрович, позвольте и мне задать вопрос — сколько вам лет?
— Вы полагаете, что этот вопрос будет кстати? Хм... Мне два года до пенсии. Я вас понял, Олег Ильич.
— Что вы поняли?
— А то понял, Олег Ильич, что помимо всего прочего мне придется доказывать свою способность руководить стройкой... невзирая на возраст.
С невырвавшимся вздохом Панюшкин поднялся, подошел к окну, и лицо его с глубокими складками у большого рта осветилось мерзлым светом зимнего дня. Он потрогал пальцами толстый слой инея на стекле, зябко передернул плечами и, набрав полную грудь воздуха, осторожно выдохнул его, чтобы секретарь, не дай бог, не подумал, что он вздыхает.
И вдруг словно невидимый вихрь налетел на него, он будто кружил где-то рядом, но вот ворвался в кабинет и наполнил его запахами, звуками, чувствами прошлого... Рыхлый весенний лед, залитый водой, прогибается под санями, из-под них проступает черная, весенняя вода Пролива, лошади идут по колени в воде, и не знаешь — пошли они уже вглубь, в Пролив, или идут по льду. А вода бурлит под копытами храпящих, изнемогающих, задыхающихся лошадей. И гудит в ушах ночной весенний ветер, и предсмертно храпят лошади, и прогибается без хруста, мягко и влажно прогибается лед... И ты. Нет, это был не ты. Это было странное, мечущееся существо, какой-то черный сгусток, успевающий полоснуть лошадь канатом, подтолкнуть сани и в это самое время, в эти же секунды, скользя по залитому водой льду, кричать что-то отставшим, ушедшим вперед, успевающий сбрасывать с саней подальше в сторону на прочный лед ящики с запчастями, мешки с мукой, связки валенок. А лед медленно оседает, проваливается, рвется под твоими ногами... Страх? Нет. Какой страх...
Страх гнетет, унижает, в нем стыдно признаться даже самому себе, он оставляет опустошенность, обессиливает. А тут — освежающее, бодрящее чувство опасности!
И все исчезло. Нет Пролива, саней, скользящих под уклон, нет оглушающего клекота лопающихся воздушных пузырей. Осталось острое чувство опасности.
— Все правильно, Николай Петрович, — проговорил Мезенов. Его голос донесся до Панюшкина как бы издалека. — Вы должны были ожидать этого. Я уверен, что вы ждали чего-то подобного.
— Пожалуй.
— Думаю, Комиссия вам нужна больше, чем кому бы то ни было. Так что все правильно.
— В том-то и дело, что все правильно, в том-то и дело... Ну что ж, милости прошу, дорогой Олег Ильич, милости прошу... Постараемся быть гостеприимными... насколько нам позволит положение подследственных.
— Кстати, о подследственных. Хорошо, что напомнили. Насколько мне известно, у вас недавно случилось нечто вроде чрезвычайного происшествия?
Чувствовалось, Мезенов задал этот вопрос через силу, прижав кулаки к холодному стеклу стола, чтобы не было заметно нервной дрожи в руках. «Не всем, видно, власть здоровья прибавляет, — подумал Панюшкин. — Одни сияют, как ухоженные самовары, будто всем и навсегда доказали какую-то свою правоту, а другие вот казнятся, фразы из протоколов зачитывают, чтоб не сбиться и проговорить все, что намечено... Ну, ничего, освоится. Хватка есть, собой владеет».
— О чем, собственно, вы? — невинно спросил Панюшкин, хотя сразу понял в чем дело.
— Как же, а эта... драка, поножовщина, поиски преступника, в которых участвовал едва ли не весь строительный отряд...
— А! — Панюшкин небрежно махнул рукой. — Ерунда собачая. У вас, Олег Ильич, информация несколько большей концентрации, нежели это необходимо. Вашу информацию нельзя употреблять без предварительного разбавления, как спирт. Поножовщина! Слово-то какое нелюдское! Поиски преступника! Это же сказать надо! Тоже, небось, из какого-нибудь постановления фразочка? А? Или из докладной записки? Признавайтесь, Олег Ильич!
— Признаюсь, — улыбнулся секретарь. — Николай Петрович... С нами вместе вылетает следователь районной прокуратуры Белоконь. Он проведет расследование, как это и положено в подобных случаях.