— Так что Павел Николаевич? — Надя вспомнила о своем вопросе.
— Павел Николаевич передает тебе пламенный привет. Он желает тебе здоровья и личного счастья, — сказал Андрей без выражения. Почувствовав его холодность, Надя снова начала заводиться, поняв ее как пренебрежение.
— Скажи ему, что я помню его. Он все так же ходит в рубашках с жеваными воротничками? — Это тоже был выпад, она знала, чем зацепить Андрея.
— Я же хожу, и ничего, — улыбнулся он. И эти слова были ответным ударом.
— Как его жену зовут? Вика? Помнится, ты говорил, что у тебя с ней что-то было? Это она вас приучила к жеваным воротничкам? — Надя усмехнулась.
— Да, Надя, — тихо проговорил Андрей. — Твой шеф, у которого столько сексуальных достоинств и которому ты всадила пулю в лоб, носил другие рубашки. За ним, похоже, ты ухаживала более тщательно, нежели Вика за Павлом Николаевичем... Мы, похоже, того не стоим. — Андрей еще что-то говорил все тише и все безжалостнее. Он уже принял решение и знал, как поступит через минуту.
— А если я тебе сейчас врежу по морде? — спросила Надя звенящим от злости голосом.
— В тебе заговорил опыт прошлой жизни, Надя. То ты предлагаешь себя бить по морде, то сама воспылала этим желанием... Странные у вас там нравы, странные у вас там отношения...
— У кого это у нас?! Где это там?!
Андрей не стал отвечать, он почти успокоился. Надя перешла или же оба они перешли ту границу, перед которой можно еще обижать и обижаться, можно что-то доказывать и пытаться ударить побольнее. Все это потеряло значение, наступили усталость и безразличие. Но Андрея это состояние охватывало раньше, и в этом было его преимущество. Когда Надя готова была сделать очередной выпад, когда она опять выкрикнула что-то злое и обидное, Андрей лишь усмехнулся. Он уже был защищен усталостью и безразличием.
Спохватившись, Надя напряженно прислушивалась к звукам, которые доносились до нее из прихожей. Царапнули по полу туфли, прошуршала куртка. Андрей заглянул в комнату уже одетым.
— Я отлучусь маленько, — сказал он. — Мне надо привести в порядок свои воротнички.
— Надолго? — Надя смотрела на него исподлобья, не зная, то ли снова попытаться царапнуть его, то ли требуется что-то другое, что уже начало просачиваться в ее сознание.
— Позвоню, когда будут первые успехи. Знаешь, о чем я подумал... Мы с тобой немного притворялись... А теперь стали самими собой. — Андрей великодушно сказал «мы», хотя имел в виду только Надю.
И она его поняла.
— Я не притворялась, — сказала она почти беспомощно. — Я вообще никогда не притворялась. И не намерена это делать сейчас. Андрей...
— Я позвоню, — сказал он. — Пока.
— Не уходи!
— Пока.
Когда Пафнутьев, вспомнив о чем-то, снова позвонил, трубку подняла Надя.
— Он здесь больше не живет, — сказала она.
И это была правда.
Они были еще слишком молоды и не понимали простой и очевидной вещи — все, что случается между ними, происходит между всеми мужчинами и женщинами в свое время — когда собственное настроение, недомогание или обида кажутся важнее всего, что вообще может быть на белом свете. Их ссора с намеками на прошлую жизнь и упреками в прошлой жизни была самой обычной семейной ссорой в стороне от здравого смысла. Может быть, она вообще не имела никакого смысла и потому все слова казались обиднее и злее, чем они были на самом деле, все сказанное звучало обобщенно, как бы навсегда, как бы окончательно.
Приговором звучало, приговором, не подлежащим обжалованию.
Слова и произносились как приговор, и воспринимались как приговор.
Но проходит какое-то время, и именно это вот свойство злых слов, обобщенность, растворяет их в памяти и сами собой выплескиваются искренние слова:
— Боже мой! Андрей ты помнишь хоть слово из нашей ссоры?
— Помню, — отвечает он с некоторой растерянностью в голосе. — Ты что-то о воротничках говорила... Не то тебе нравятся голубые, а у меня были белые, не то тебе нравятся белые, а на мне была голубая рубашка... Что-то в этом роде.
— Я говорила о воротничках?!
— Кажется, вспомнил... О галстуках, только не о моих, а о пафнутьевских.
— Какая же я дура! — потрясенно произносит Надя, замерев у него на груди.
Но это будет потом.
Это будет еще не скоро.
До этого пройдет целая неделя, которая многим покажется вечностью. Впрочем, это действительно будет вечность протяженностью в целую неделю.
А пока...
Пока она ответила Пафнутьеву почти спокойно и почти правду.
— Он здесь больше не живет.
* * *
Положив трубку, Пафнутьев остался сидеть за своим столом неподвижно и грузно. Чувствовалось, что подняться ему будет трудновато, да и вряд ли он вот так сразу захочет подняться легко и порывисто. Наступило то нечастое состояние, которое он ценил в себе и никогда им не пренебрегал, состояние, замешенное на усталости, легкой обиде, ни на кого, ни на что определенное, просто состояние обиды на жизнь, на то, что она вот такая, а не иная. Сладостная обида на то, что никто не зовет его в гости, не дарит подарков, не приглашает к столу. Хотя знают, ведь отлично все знают, что готов он, что любит подарки, как и все живые люди, что к столу ему хочется подсесть, и вовсе не ради напитков и закусок — чтобы глянуть на знакомую физиономию озорно и шало, сказать что-нибудь не из следственно-прокурорской практики, а откуда-нибудь совсем из другой области, из области прекрасных вин и веселых женщин, из области цветов и путешествий, что-нибудь из молодости, глупой, счастливой и такой короткой...
Пафнутьев вздохнул так, что колыхнулась штора, висевшая на окне в двух метрах от него. Он усмехнулся, увидев как ткань чуть вздрогнула под его тяжким и безнадежным дыханием. И рука его тяжело и грузно потянулась к телефону. Что делать, к телефону, только к телефону тянутся руки уставших и забытых, грустных и опустошенных.
Знал Пафнутьев, кто мог заставить Андрея в этот вечер улыбнуться радостно-растерянно, кто мог встряхнуть его и просто вынудить, вынудить забыть ссоры, недоразумения, размолвки. Раздраженно-озлобленные и в то же время печально-беспомощные, совершенно бессмысленные обвинения в том, что с человеком когда-то случилось вот это, а не то, что встречался он с тем, а не с этим, что, в конце концов, сделал контрольный выстрел в голову, а не припал к груди в надежде услышать биение родного сердца... Так вот — Вика, пафнутьевская молодая жена Вика могла одним телефонным звонком осчастливить Андрея в этот вечер. И она знала об этом своем могуществе, и Андрей знал, и Пафнутьев. Все знали. И потому Вика не звонила, Андрей не ждал ее звонка, а Пафнутьев печально сидел в своем кабинете и, не включая света, беспорядочно вертел телефонный диск...
— Алло, — сказал Пафнутьев. — Аркаша? Здравствуй.
— Паша?! — раздался изумленный вопль. — Ты? Жив?!
— Ох, Аркаша... Не знаю, что и ответить...
— А ты, Паша, ничего не отвечай! Понял?! Ни слова!
— Ох, Аркаша...
— Тебе, наверно, плохо без меня?
— Знаешь, похоже, я умираю...
— От безысходности?! — заорал Халандовский. — От одиночества и беспросветности существования?! — продолжал он радоваться так, будто только и ждал повода выкрикнуть все это в телефонное пространство. — От бесконечности забот и бессмысленности всех твоих усилий в этой жизни?!
— А знаешь, Аркаша... Наверно, так можно сказать, — серьезно ответил Пафнутьев, задумавшись над криками, которые продолжали нестись из трубки. — Твой диагноз не столь уж и далек от истины, не столь.
— Он совсем рядом с истиной, Паша! Потому что мой диагноз — сама истина. Я знаю, откуда в тебе тоска этого вечера! Знаю, Паша! Мне ведома причина!
— В чем же она, Аркаша? Скажи мне наконец, чтобы я мог хоть попытаться устранить ее...
— В несовпадении пространства и времени! — заорал Халандовский так, будто открылась наконец для него какая-то страшная тайна. — Да, Паша! Да! Ты там, в своем кабинете, пропитанном вчерашними преступлениями, подсохшей кровью, застарелой ненавистью и унынием! А стол, накрытый стол, который просто ломится у меня на глазах от напитков, закусок, от веселого доброжелательства и неутоленного гостеприимства... Этот стол находится здесь и зовет нас в будущее, счастливое будущее, что бы не говорили об этом наши скороспелые демократы. Человечество всегда стремилось в счастливое будущее и будет стремиться. И негоже нам с тобой увиливать от этого общечеловеческого стремления!
— И этот стол... Ты говоришь... Он накрыт? — растерянно пробормотал Пафнутьев.
— Да, Паша! Да!
— И ты знал, что я позвоню, что мне сейчас не очень...
— С утра, Паша! С утра жду твоего звонка!
— Но я сам этого не знал...
— Но теперь-то ты знаешь!
— Слушай, Аркаша, — в голос Пафнутьева начала просачиваться жизнь, — ты хочешь сказать...
— Не медли, Паша! Не теряй ни секунды!
— Хорошо, Аркаша... Не буду...
Он хотел еще что-то сказать, но из трубки уже неслись короткие поторапливающие гудки. Пафнутьев некоторое время слушал их, и они ему нравились — в них слышались надежда на избавление. Машина дожидалась его во дворе, и он знал, что у Халандовского будет ровно через десять минут.
Пафнутьев поднялся из-за стола легко и порывисто, будто сбросил с себя непосильный груз, будто кончилась тягостная неизвестность и наступила наконец полная определенность.
— К Халандовскому! — сказал он водителю. Тот не стал спрашивать дорогу, ничего не стал спрашивать. Кивнул и тронул машину с места. А через десять минут остановился у дома, хорошо ему знакомого. — Ждать меня не надо, — сказал Пафнутьев.
— Понял, — откликнулся водитель. — Утром заезжать?
— Знаешь... Да.
— Приятного вечера, — сказал водитель.
Пафнутьев, уже готовый было выскочить из машины, вдруг остановился. Ему не понравились слова водителя. Вроде ничего плохого не сказал, даже хорошего попытался пожелать, но не понравились Пафнутьеву его слова. Он как бы вмешался в тот неслышный, трепетный разговор, который уже начался в душе Пафнутьева с Халандовским. Своими словами водитель влез в то, что должно сейчас произойти. А кроме того, он давал понять, что догадывается, куда приехал Пафнутьев, к кому, зачем, и великодушно давал понять, что он, водитель, его, Пафнутьева, не осуждает. Он, видите ли, не осуждает за те нарушения нравственности, которые Пафнутьев в этот вечер наверняка допустит и совершит.
— Володя, — медленно проговорил Пафнутьев, глядя прямо перед собой в лобовое стекло. — Ты меня, конечно, извини за грубость и невоспитанность... Но не надо мне желать приятного вечера. Ни сейчас, ни в будущем. Повторяю — ни сейчас, ни в будущем. Ладно? Я суеверный. Сглазу боюсь. Приятный будет у меня вечер или не очень... Не надо тебе об этом думать, ладно? Я уж сам как-нибудь... А ты подумай о чем-нибудь другом... О жене, детях, о том, например, чем ты их сегодня порадуешь, какие подарки привезешь... Ладно?
— Извините, Павел Николаевич, — растерялся водитель от неожиданных слов начальства. Он почувствовал, что говорит Пафнутьев хотя и негромко, но с хорошим таким внутренним напором. — Без всякой задней мысли, как говорится...
— И ты меня извини... Я сегодня плохой.
Пафнутьев хлопнул водителя по плечу и вышел из машины, бросив за собой дверцу. На машину больше не оглянулся и, наклонив голову, широким шагом направился к подъезду. А когда поднялся на третий этаж, увидел широко распахнутую дверь и Халандовского, который через порог протягивал к нему свои мощные мохнатые лапы.
— Здравствуй, Аркаша, — проговорил Пафнутьев, трепыхаясь в объятиях Халандовского. — Какой-то я дерганый стал, совсем нехороший... На водителя сейчас наехал...
— Хороший водитель должен знать, — Халандовский воткнул толстый указательный палец в грудь Пафнутьева, — что главная его задача вовсе не машину водить!
— В чем же его задача?
— В том, чтобы оберегать начальство от нервных срывов! Брать на себя, понял?! Брать на себя все удары чувственного и даже, — Халандовский вынул палец из груди Пафнутьева, назидательно поднял его вверх, — даже криминального толка!
— Ох, Аркаша! — вздохнул Пафнутьев уже в прихожей. — Слушал бы тебя и слушал бы...
— Меня полезно не только слушать, но и слушаться! Запомни это, заруби себе это на чем-нибудь! На носу, на ушах, на лбу... Где там у тебя еще есть свободное место?
Когда Пафнутьев, сковырнув с ноги туфли и сбросив пиджак, прошел в комнату, из груди его тихо выплыл слабый стон. Он прислонился к двери и закрыл глаза, чтобы еще хоть немного протянуть свое неведение и не видеть знакомого до последней царапины журнального столика.
Ничего не было на нем особенного, необычного, просто все было достойно и уместно. Запотевшая бутылка «смирновской», похоже Халандовский вынул ее из морозилки, когда увидел пафнутьевскую машину, въезжавшую во двор. Рядом стояли стопки, хорошие стопки, пузатенькие, граммов этак на восемьдесят-девяносто. В тарелке алели крупно нарезанные помидоры с удаленной уже зеленой сердцевинкой. Крупная соль в розетке для варенья. Ломти свежего хлеба. Тарелка с громадными, как халандовская ладонь, котлетами. Баночка с хреном. Блюдце с ненарезанными укропом и петрушкой.
Халандовский остановился в сторонке и настороженно следил за Пафнутьевым — как тот отнесется к столу. Для Халандовского стол был не только местом выпивки и закуски, это было некое произведение, которое нужно оценивать и с кулинарной точки зрения, и по цвету. Халандовский боялся и недостаточности угощения, и даже его избыточности. Пафнутьев наверняка знал, что при желании хозяин может все это убрать и за пять минут накрыть совершенно другой стол — мощный холодильник позволял выбирать, думать, творить.
— Ничего, Паша? — невинно спросил он, дождавшись, когда Пафнутьев откроет глаза и сделает шаг к столу. — Нормально?
— Аркаша, — проговорил Пафнутьев, медленно подбирая слова. — Каждый раз, оказываясь перед этим столом, я говорю... Это прекрасно! Это запомнится на всю оставшуюся жизнь! Клянусь — каждый раз я говорю это искренне!
— Значит, ничего, — кивнул Халандовский, приняв высокопарный восторг Пафнутьева, но в то же время и слегка принизив его. — Садись, Паша, а то, знаешь, водка хороша, когда она холодная. Котлеты тоже холодные. Я подумал, что для хрена лучше все-таки холодные котлеты, а? Как ты думаешь?
— Ты прав, Аркаша... Как ты прав!
— Да! Будет еще картошка, прекрасная, молодая картошка! Варится. Поспеет через пару минут. Кстати, — негромко продолжал Халандовский, с хрустом свинчивая пробку и разливая водку в мгновенно запотевшие рюмки. — Здесь, в котлетах, как говорится, середина наполовину... Говядина и свинина. И то и другое сам отбирал, — закончил показания Халандовский. Если бы он был не столь деликатным, то выразился бы иначе... И то и другое отборное.
Но это было бы некрасиво.
— Выпьем, Аркаша. — Пафнутьев взял стопку, и в душе его тут же вспыхнуло что-то светлое, доброе, радостное. И тяжесть полной стопки он почувствовал, и уже выбрал ломоть помидора, и окатил своим взором котлету, которая была к нему ближе и чем-то приглянулась, чем-то выделилась из остальных котлет, с первого взгляда понравилась.
Пафнутьев был уверен, что и он тоже понравился котлете.
— Будем живы! — Халандовский поднял стопку.
— Постараемся. — Пафнутьев чокнулся, и даже этот слабый приглушенный звук хрусталя был ему приятен, внушал надежду, убеждал в том, что в жизни все не так уж плохо, не так уж плохо.
Пафнутьев выпил до дна, отставил стопку и некоторое время прислушивался к себе, к тем переменам, которые происходили в эти секунды с его настроением, состоянием, с его мировоззрением, в конце концов.
— Хорошая водка, — сказал он, обобщив все свои мысли и чувства.
— Знаешь, — Халандовский подцепил котлету громадной ресторанной вилкой и сразу откусил чуть ли не треть, — есть водка «смирновская» американская, а есть отечественная, наша. Обе они вроде бы в равной степени хороши... Но! — Он положил вилку на стол, чтобы иметь возможность поднять указательный палец. — Если водка американская напоминает воду мертвую, то наша «смирновская» по благотворному влиянию на безнадежно уставший организм... вода живая. Это бесспорно.
— Записывать не буду, но постараюсь запомнить, — проговорил Пафнутьев с полным ртом.
— Запоминай, это несложно, а я пока разолью по второй. Первая без второй — это гвоздь без шляпки, согласен? — Халандовский требовательно посмотрел на Пафнутьева. — Это как мужик без бабы или баба без мужика.
— Да. — Пафнутьев постарался побыстрее проглотить кусок котлеты. — Пожалуй, ты прав.
— И ты, Паша прав, когда в трудную минуту, можно сказать, в безнадежную минуту вспоминаешь обо мне, о старом Халандовском, погрязшем в криминальных связях.
— Я вспоминаю о тебе, Аркаша, гораздо чаще, чем ты можешь даже предположить.
— Почему же я так редко вижу тебя за этим столом?!
— Робею. — Пафнутьев развел руками, в одной из которых была котлета на вилке, а во второй баночка с хреном.
— Робость — хорошее качество лишь в отношениях юноши и девушки, да и то при определенных обстоятельствах, — заметил Халандовский, подумав.
— Я больше не буду поступать так плохо, — заверил Пафнутьев. — Робеть перестану. Поскольку не могу отнести себя ни к юношам, ни к девушкам.
— За счастливые перемены в нашей жизни! — воскликнул Халандовский и твердо чокнулся с Пафнутьевым. Дождавшись, пока гость выпьет вслед за ним, съест облюбованную котлету, он положил свою вилку на стол. — А теперь, Паша, расскажи мне — что привело тебя сюда в этот счастливый час, поведай, не лукавя, не таясь.
— Сысцов сказал, что ты омолаживаешь штат?
— Понял. У Сысцова неприятности. На него наехали. Причем какие-то беспредельщики. То ли от крови озверели, то или совсем новенькие. Новички, Паша, сейчас начинают с беспредела и постепенно, через годы, до них доходит, что можно кое-чего добиться в жизни и не оставляя за собой горы трупов.
— Значит, ты знаешь об этом?
— И про левый глаз Левтова тоже.
— Так, — Пафнутьев помолчал. — В таком случае, ты знаешь и человека по имени Огородников Илья Ильич.
— Так... — Теперь уже замолчал Халандовский. — Так, — повторил он через некоторое время. — Теперь я понимаю тебя, Паша, теперь я догадываюсь, почему ты робел зайти ко мне. Пожить давал. А сегодня решил, что пожил я достаточно. Да?
— Что, крутой мужик этот Огородников?
Халандовский склонил голову к одному плечу, потом склонил к другому плечу, как это делают большие умные собаки в минуту крайней озадаченности.
— Видишь ли, Паша... Не знаю, насколько он крут. К нему можно обратиться по любому вопросу. По любому. Ты хочешь иметь квартиру, магазин, завод... Ты хочешь избавиться от жены, друга, конкурента... Ты хочешь купить виллу в Испании или продать дом на Кипре... Нет проблем. Иди к Огородникову. Но ходят слухи, неподтвержденные, правда, но очень настойчивые слухи... Да, все эти проблемы он решает, но при этом всегда на асфальте ли, на паркете, на штанах или на руках остается немного крови.
— Чьей? — спросил Пафнутьев.
— А какая разница, Паша? — удивился Халандовский. — Не того, так этого, разве для тебя, работника правосудия, это важно? Ведь кровь всегда недопустима, да, Паша?
Вопрос Халандовского был не из тех, на которые надо было отвечать, и Пафнутьев поступил единственно правильно — он взял бутылку лучшей в мире «смирновской» русской водки, которую хозяин сравнил с живой водой, налил по полной стопке.
— У этого Илюши есть еще одна особенность, можно сказать, творческая манера... Если ты обратился к нему, то это вовсе не значит, что он будет решать именно твои проблемы... Вполне возможно, что он решит проблемы твоего противника. Если Илюше это покажется выгоднее.
— Не понял...
— Все очень просто... Ты просишь его убрать с дороги некую помеху. А он с этой дороги убирает тебя. То есть проблему он решает в любом случае, но не в твою пользу. Хотя обратился к нему ты. Поэтому надо иметь очень много денег или очень много дури, чтобы просить о помощи Огородникова.
— Ты бы к нему не обратился?
— Упаси Боже! Ни в коем случае.
— Будем живы, Аркаша. — Пафнутьев поднял свою стопку, чокнулся и выпил одним глотком.
— Налегай на помидоры, — посоветовал Халандовский. — Астраханские.
— Помидоры — это хорошо, — кивнул Пафнутьев. — Огородников звонил Сысцову. Якобы от имени своих клиентов.
— Очень может быть.
— В качестве козырей упомянул левый глаз Левтова и зеленый джип, расстрелянный три дня назад.
— Вполне возможно. — Халандовский ничуть не удивился услышанному, он просто кивнул, будто Пафнутьев сам подтвердил его же слова.
— Что вполне возможно?
— То, что он не блефует, что эти его козыри не фальшивые. Я ведь говорил, что его работа всегда приводит к тому, что на асфальте или на паркете остается немного крови.
— Четыре трупа — это немного крови?
— Пять, — поправил Халандовский. — Четыре на асфальте и Левтов. Кстати, его не нашли?
— Пока нет.
— Найдется, — уверенно сказал Халандовский.
— Почему ты так решил?
— Это будет еще один удар... Зачем же от него отказываться? Тем более что найдется труп без глаза, значит и глаз в баночке опять заиграет. И ты убедишься, что козыри у Огородникова настоящие.
— Откуда ты знаешь о баночке? — спросил Пафнутьев. — Сысцов заверил меня, что никому о ней не говорил.
— О! — протянул соболезнующе Халандовский. — Паша... Я так прикидываю — человек десять принимали самое непосредственное участие в извлечении глаза из тела, верно? Хорошо, пусть пятеро... У каждого баба... Похвастаться-то надо... А перед приятелями, перед шестерками... И потом, любой фактор работает лучше, когда о нем знают многие. И еще, Паша... У меня там вторая бутылочка стынет, ты как? Под картошечку, а? И рыбка горячего копчения в наличии имеется, а?
Пафнутьев некоторое время прислушивался к себе, сопоставляя доклады различных частей тела, и в то же время боролся с искушением согласиться.
Но разум взял верх.
— Знаешь, не надо... Оно бы неплохо, но чуть попозже, чуть попозже.
— Тогда заберешь бутылку с собой, — решительно заявил Халандовский. — И полдюжины котлет тебе заверну. Вику угостишь. А то она у тебя совсем отощала.
— Блюдет потому что себя сверх всякой меры, — проворчал Пафнутьев, видимо недовольный тем, как блюдет себя Вика.
— Во! — радостно воскликнул Халандовский. — А ты ее пост и нарушишь. И от рюмочки она не откажется. И на тебя благосклоннее посмотрит, словечко ласковое обронит, улыбкой одарит... Глядишь, и молодость вспомните.
— Да мы о ней, о молодости, в общем-то и не забываем, — смутился Пафнутьев.
— И опять хорошо. И мне приятно. И вот еще что... Если разберешься с Илюшей, многие тебе благодарны будут. И я в том числе. Скинемся с ребятишками — в круиз тебя отправим. С Викой. По всему Средиземному морю. А?
— Круиз — это хорошо, — ответил Пафнутьев, предоставив Халандовскому самому решать — согласился ли он на такой подарок или же отверг его.
— Заметано, — кивнул Халандовский, предоставив Пафнутьеву самому решать, как он понял его ответ. — Только это, Паша... Должен тебе сказать суровые слова... — Халандовский разлил остатки водки по стопкам и, завинтив крышку, поставил бутылку на пол, в угол, за штору, словно боялся, что кто-то застанет его за таким противоправным времяпровождением. — За Илюшей сила. Что-то у него в кармане, Паша. Узнаю — доложу. Похоже на то, что его наняла какая-то отчаянная бригада беспредельщиков.
— Или он их нанял? — спросил Пафнутьев, поднимая стопку.
— А знаешь, — Халандовский по своей привычке опять склонил голову к одному плечу, к другому, что говорило о напряженной умственной деятельности в этот момент. — А знаешь, и это не исключено. Если посмотреть на Илюшу повнимательнее... Он может. Он ведь тоже того... Беспредельщик. Он ведь сидел, знаешь?
— Доложили.
— И за что... Тоже знаешь?
— Больно жизнелюбивым оказался.
— Тебе известно, как поступают в тюрьмах с такими вот жизнелюбивыми?
— Будем живы. — Пафнутьев поднял стопку.
— Отличный тост! — воскликнул Халандовский, быстрым взглядом окинул стол — все ли в порядке, всего ли достаточно — и тут же с досадой хлопнул себя по лбу. Умчавшись на кухню, он через несколько секунд вернулся с двумя бутылками холодного боржоми. Сковырнув ножом пробки, он тут же налил пенящейся, бурлящей мелкими пузырьками воды в два стакана, сиротливо простоявшие на столе весь вечер. — Будем живы! — поддержал друга Халандовский и одним глотком опрокинул в себя стопку водки.
Когда друзья взяли еще по котлете, в тарелке показалось донышко.
Пафнутьев взглянул на часы, потом на Халандовского.
— Доставлю, — сказал тот. — К самым дверям. Иначе не смогу спокойно спать.
* * *
Наверно, в этом есть какой-то суровый закон, не открытый еще и не описанный — совершенно разные люди, соединяясь в некое сообщество, становятся другими, с ними могут произойти самые таинственные и зловещие превращения. Скорее всего происходит следующее — когда возникает сообщество, группа, то каждый отдельный человек извлекает из себя, из своего характера, из своего внутреннего мира именно то, чего всей группе недостает, то, что ей требуется для выживания. И в результате возникает совершенно непредсказуемый организм, который живет по законам, им самим созданным.
Тот же Петрович, Михаил Петрович Осадчий, уголовник с многолетним стажем. Это был человек чрезвычайно опытный и в жизненном смысле слова, и в тюремном, и в откровенно уголовном — усталый и рассудительный, неторопливый и обстоятельный. Имел внуков и хорошо к ним относился, подарки приносил, деньгами баловал а у него частенько водились шальные деньги и, казалось, он просто торопился от этих денег избавиться. Не пропивал, не проигрывал в карты, не спускал на шальных баб, нет же — внукам отдавал, и те в нем души не чаяли, визжали детскими своими голосами радостными и пронзительными, едва только завидев вдалеке сутулую фигуру деда. Работал Петрович на какой-то стройке, охранником работал, на хорошем счету был, не прогуливал, не напивался и ничего у него не пропадало. Правда, однажды со стройки прямо в травматологию отправили двух каких-то юных хмырей, но зато больше никто не пытался ни кафель тащить, ни хромированную сантехнику, ни шведские нежно-розового цвета ванны.
Но банде понадобился человек опытный, жесткий и решительный.
И Петрович им стал.
Жестким и решительным.
Никто не осмеливался перечить ему, возражать, никто не покушался на его власть. Вот только Огородников иногда, как говорится, возникал. Между Ильей и Петровичем сложились особые отношения, между собой они были чрезвычайно предусмотрительны и уступчивы. Но это была взаимная предупредительность дрессировщика и тигра, причем, кто из них тигр, а кто дрессировщик, сказать было трудно. Скорее всего, их роли время от времени менялись. То Огородников выглядел дрессировщиком, то им становился Петрович. Они вроде бы по взаимному согласию решали иногда поменяться ролями, улыбаясь при этом простодушно, но как-то тягуче, словно за улыбкой стояло многозначительное «ну-ну...».
Или взять красавчика Вандама, кличка у него была такая, Вандам, а на самом деле — Игорь Веденяпин. На его безволосом теле, как и у жирноватого актера, не было ни единой наколки, никогда Вандам не сидел, не привлекался, и вообще его репутация была чистой, как белый лист бумаги. Не случалось в его прошлом ничего порочащего, но зато не было ничего заметного, что можно было бы назвать положительным. Он мог попасть в сборную страны по каким-то там хитрым восточным единоборствам, наверное, мог завоевывать призовые места, медали, кубки, поскольку все свободное время, а у него все время было свободным, Вандам тренировался, поднимал тяжести, подбрасывал гири, бросал на маты противников, его бросали, и, таким образом, довел он себя до состояния полной и ежесекундной боеготовности.
Оказавшись в банде, он естественно и закономерно сделался основной ударной силой. И этого никто не оспаривал.
В банду Вандама привлек Огородников. Тот имел неосторожность обратиться к нему по каким-то квартирным делам. Огородников помог хорошо поменять квартиру, причем на обмен согласился какой-то жлоб, который целый год капризничал и всем морочил голову. Огородников взялся за дело, и надо же, жлоб сразу и согласился, хотя с Вандамом с тех пор даже не здоровался, если доводилось им случайно встретиться в городе.
— Моим ребятам сегодня туго, — как-то сказал Огородников Вандаму. — Поможешь?
— Конечно, помогу! — Врожденная глупость, или, лучше сказать, врожденное простодушие Веденяпина было настолько велико, что он даже не поинтересовался, в чем именно нужна помощь, кому, в каком деле. А помощь, оказывается, заключалась в том, чтобы подавить сопротивление охранников склада. И Вандам уложил всех троих настолько быстро и убедительно, что после этого загрузить машину японскими телевизорами не составляло никакого труда.
Правда, один из охранников так и не поднялся, упав головой на бетонный угол ступеньки, но Вандам переживал недолго, тем более что за услуги ему вручили три телевизора. Потом, когда его опять просили помочь, он уже и не мог отказаться, права такого уже не имел. А кроме того, ему постоянно требовались деньги на тренировки, на тренеров, на одежду — любил Вандам приодеться, любил шикануть. Похоже, что он больше ни к чему в жизни-то и не стремился, но приодеться, побывать в руках приличного парикмахера, посетить массажный кабинет...
Да, любил еще загорать, чтобы тело, покрытое мышцами, смотрелось привлекательно, чтобы мышцы играли бронзовыми бликами при каждом повороте торса. А где сейчас можно загорать? В Абхазии война, Крым наш президент выпихнул из страны вместе с Украиной, оставался Кипр, но Кипр требовал денег.
Такие дела...
В этот день все они должны были собраться на даче, принадлежащей дочке Петровича. Но поскольку Петрович за свои деньги поменял крышу, поставил прочный забор с металлическими воротами, обновил пол, то он имел право назвать дачу своей, тем более что дочка ею и не пользовалась, не до нее было дочке, да и Петровичу она требовалась лишь от случая к случаю.