— Что его интересовало, волновало, тревожило?
— То же, что и тебя, — неопубликованное объявление.
— Сколько он тебе дал?
— Тысячу.
Лифт остановился, и Пафнутьев с Мольским оказались в холодноватом, залитом светом вестибюле, отделанном серым камнем, плитки которого в некоторых местах то ли отвалились, то ли унесли их местные умельцы по домам на всякие хозяйские нужды.
Оба молча пересекли вестибюль, вышли на крыльцо и остановились. Освоившись с ярким солнечным светом, Мольский ухватил Пафнутьева за рукав и потащил в сторону, к покосившейся скамейке.
— Долларов? — спросил Пафнутьев так, словно их разговор не прерывался ни на секунду.
— Естественно.
— И часто тебе от него перепадало?
— Случалось. Я виноват, старичок, и свою вину сознаю. Но понимаю и ограниченность этой вины. Да, я взял с клиента деньги и не поместил в газете его объявление. С моей стороны это, как бы тебе, старичок, объяснить подоступнее, чтоб ты все понял правильно...
— Я буду стараться, — заверил Пафнутьев.
— С журналистской точки зрения, я поступил неэтично. Может быть, заслужил выговор... Но вряд ли, на выговор моя оплошность не тянет, потому что покупателя я все-таки нашел.
— Банду Огородникова?
Мольский никак не откликнулся на выпал Пафнутьева. Он наклонился, сорвал травинку, откусил ее крепкими желтыми зубами, долго смотрел, прищурившись, в небо и наконец вроде бы нашел время и для Пафнутьева.
— Старичок... Не надо так круто. Хорошо? Удары я держу. Ты уже должен это понять.
— Понял, больше не буду. — Пафнутьев согласно кивнул.
— Вот так-то лучше. Теперь слушай... Огородников — адвокат, его телефон, адрес конторы тебе известны. И он на свободе. А ты, начальник следственного отдела прокуратуры, договариваешься с ним о встрече. Я, служка из вечерней газеты, везу тебя к нему... Значит, не такой он уж и бандит, не такой уж и пахан, а? Я понимаю, бандой нынче можно назвать всех, кого угодно. Банда врачей, банда рвачей, юристов, артистов, банкиров... Не надо бросаться такими словами. Это немножко по-кухонному.
— Виноват, — снова покаялся Пафнутьев.
— А по сути... Огородников часто бывает в редакции, помещает объявления, интересуется нашими делами... Он не просто читает, он изучает колонку уголовной хроники и не ждет, когда к нему придут за помощью, сам ее предлагает.
— Гоша... Остановись. Значит, так... Мы установили — ты дал Огородникову наводку на Суровцева...
— Я дал ему текст того объявления, которое желал поместить в газете наш клиент, — поправил Мольский.
— И получил за это тысячу долларов?
— А вот и моя девочка! — Мольский протянул руку Пафнутьеву, помог ему подняться с продавленной скамейки и показал на подъезжающий к стоянке желтый «жигуленок».
— Я слышал... Она прокурор?
— Нет, старичок, она не прокурор... Это у нее кличка такая... В редакции шутят. А работает она судебным исполнителем. Деньги из людей вышибает.
— Получается? Нынче это не каждой банде под силу, а?
— Спокойно, старичок. — Мольский снисходительно похлопал Пафнутьева по плечу. — Эсмеральде все под силу.
— Что-то у твоей девочки случилось, — заметил Пафнутьев, показывая на машину. — Перекосило ее маленько... Похоже, рессоры лопнули с левой стороны.
— Нет, старичок, рессоры там в порядке... Это моя девочка сидит с левой стороны, на месте водителя.
Машина остановилась, но из нее никто не выходил. Когда Мольский открыл заднюю дверцу, изумленный Пафнутьев увидел наконец девочку — за рулем сидела монументальная дама, не менее полутора центнеров весом, с надменным лицом, явно пенсионного возраста со светлыми, выкрашенными волосами, уложенными в причудливую заковыристую прическу, венчал которую кок, поднимающийся над желтым припудренным лбом. Прическа выглядела каким-то архитектурным сооружением, видимо, делалась она на месяц, на два, заливалась лаками и всевозможными закрепителями и, таким образом, в течение целого квартала девочка выглядела свеженькой и нарядной.
— Знакомьтесь, — с явной гордостью произнес Мольский. — Это Эсмеральда. — Голова с окаменевшей прической чуть колыхнулась в кивке, дескать, все правильно, я и есть Эсмеральда. — А это Павел Николаевич... Начальник следственного отдела. — Мольский произнес это, уже сидя в машине рядом с Пафнутьевым на заднем сиденье. Впереди он сесть не смог, даже если бы и захотел, места там попросту не оставалось — зад Эсмеральды растекся по обоим сиденьям. — Между прочим, — со светским оживлением произнес Мольский, явно робея перед своей красавицей, — между прочим, Эсмеральда ваша коллега, Павел Николаевич!
— Да-а-а? — восторженно протянул Пафнутьев. — Очень приятно!
— Она самый исполнительный судебный исполнитель города!
— Это прекрасная и очень ответственная профессия. — Пафнутьев хотел сказать еще что-то приятное Эсмеральде, но в голову ничего не приходило, он не знал, что может понравиться этой женщине.
Но Эсмеральда приняла его слова, она снова кивнула и даже посмотрела на него в зеркало с явным одобрением. Облегченно перевел дух и Мольский, он тоже, видимо, опасался гнева своей девочки.
— Куда едем? — спросила Эсмеральда, и это были первые слова, которые она произнесла с тех пор, как мужчины уселись на заднем сиденье машины. По тону Пафнутьев понял, что исполнительские обязанности наложили на женщину сильный отпечаток. Голос у Эсмеральды был властным, в нем слышалась беспрекословность, таким голосом можно приговаривать разве что к исключительной мере наказания, никак не меньше. Похоже, и прокурорская ее кличка оправдывалась.
— В центр, — сказал Мольский и невольно положил руку на колено Пафнутьеву. Дескать, все в порядке, старичок, кажется, пронесло. И, облегченно откинувшись на спинку сиденья, устало прикрыл глаза.
Машина резко дернулась, потом остановилась, мотор заглох, с воем снова заработал. Все это время Мольский не пошевелился, глаз не открыл. Он, видимо, привык к подобной манере вождения, а возможно, даже полагал, что так и нужно водить машину.
— Кажется, поехали, — с сомнением произнес Мольский.
— Это радует, — чуть слышно пробормотал Пафнутьев.
— И даже внушает некоторые надежды.
— В самом деле поехали. — Эсмеральда и сама, видимо, была удивлена тем, что машина все-таки тронулась с места.
Пафнутьев прямо перед собой видел мощные складки на шее Эсмеральды и думал о странностях человеческих вкусов и привязанностей. Скосив глаза на Мольского, который все еще полулежал, откинувшись на спинку и прикрыв петушиными веками глаза, он даже проникся сочувствием к нему. Теперь он знал, куда шли деньги за неопубликованные объявления.
* * *
Нельзя сказать, что Огородников был в полной панике, но все происходящие события говорили о том, что он офлажкован. То самое правосудие, те следственные, дознавательные и прочие конторы, к которым он привык относиться насмешливо и пренебрежительно, вдруг на его глазах превратились в нечто четкое и безжалостное. При одном воспоминании о смерти Афганца, о продырявленном животе Воблы, об утреннем сообщении о Петровиче его пробирал озноб.
Только сейчас Огородников в полной мере ощутил неумолимость государственной машины, которая поставила перед собой цель и этой цели добивается. Он уже знал, доложили верные люди, что отрабатываются все связи Воблы, Афганца и Петровича. С кем общались, кому звонили, у кого ночевали — все это выяснялось круглосуточно не только свирепой московской бригадой, но и местными озверевшими сыщиками. Когда позвонил Мольский и сказал, что к нему едет некий Пафнутьев, Огородников понял, что на него выходят с тыла. Значит, отрабатывается не только уголовная линия, но и семейная, профессиональная, линии друзей, любовниц, соседей, бывших подельников и нынешних клиентов.
Пора рвать когти, другого выхода не оставалось.
Теперь этот Пафнутьев...
Как он вышел на него? Почему тому захотелось вдруг поговорить с Огородниковым? Кто вывел? Огородников засветился, причем сознательно, один-единственный раз, когда вышел на Сысцова. Но тогда не было другого выхода. Конкуренты были убраны жестко и четко, нужно было прибирать к рукам наследство. Он поступил продуманно, позвонив Сысцову, назвав себя и сразу дав понять, что отныне тот будет платить другим людям.
Тут все правильно.
Так делается всегда и везде.
Все шло отлично до того момента, пока эти кретины не расстреляли семью Суровцевых. Тогда проснулся большой медведь в Москве, начались эти идиотские передачи по телевидению, и остановить сдвинувшееся с места колесо было уже невозможно. Город жаждал мести, и эти сонные милицейские, прокурорские конторы, которые были так ленивы и послушны, так охотно брали деньги и так исполнительно эти деньги отрабатывали, вдруг словно взбесились. Куда бы ни звонил Огородников, к кому бы ни обращался, везде делали большие глаза и в ужасе махали руками...
А как все было отлажено до того момента, когда Петрович, эта шваль уголовная, с перепугу дал команду расстрелять семью в той паршивой квартире.
И чего добились?
Лавина, идет лавина, и остановить ее невозможно. Огородников подошел к окну и, не отдергивая прозрачной шторы, посмотрел на улицу. Он давно заметил, он еще с утра обратил внимание на «жигуленок», который, не скрываясь, не таясь, стоял прямо перед его окнами. Он мог остановиться во дворе, наблюдатель мог расположиться за любым окном в доме напротив, сейчас каждый, едва услышав, что дело имеет отношение к массовому убийству неделю назад, готов был впустить в свою квартиру такого наблюдателя. «Жигуленок» припарковался прямо перед его окнами, и молодой парень, сидевший за рулем, был невозмутим и спокоен. Он поглядывал на подъезд конторы Огородникова лениво и даже с каким-то равнодушием, словно знал наверняка, что никуда тому не деться, никуда не скрыться.
Роскошный новый «мерседес» Огородникова стоял у подъезда, выход из конторы прекрасно просматривался и парень в «жигуленке» никуда не отлучался с утра. Больше всего Огородникова бесила его самоуверенность. Он мог легко уйти от этого наблюдателя, ему ничего не стоило перебраться в другую квартиру, выйти во двор из другого подъезда... Причем все это он мог проделать играючи, но понимал Огородников, что и возможное его бегство предусмотрено...
Петрович во всем виноват, Петрович.
Скоро должны были передавать дневные новости и на экране возникнет уголовная морда этого старого кретина. И тогда ему уже не уйти, Петровича опознают, едва он выйдет из своего логова.
Да, его опознают и возьмут.
Петрович засвечен.
Петрович обречен.
Петрович не будет молчать и все сбросит на него, на Огородникова.
Через два часа приедет хмырь из прокуратуры, этот лох нечесаный, и начнет задавать вопросы...
Сысцов? Этот не должен расколоться. Он до смерти перетрухал, когда получил гостинец в баночке... И потом, если он платил одним людям, почему не платить столько же другим? Правила игры те же, а какая разница, отстегивать деньги Ване или отстегивать их Пете?
Нет, Сысцов не опасен, от Сысцова можно отвертеться.
Мольский? Этот сам по уши в дерьме.
Петрович, остается Петрович.
И почти два часа свободного времени.
Два часа до встречи с Пафнутьевым, два часа до дневных новостей, до того момента, когда Петровича будет знать каждая собака, каждая собака, каждая собака...
Прощай, Петрович!
Много раз убеждался в непутевой своей жизни Огородников, что самую важную, самую тяжелую работу надо выполнять самому. Не говоря уж о работе рисковой и опасной. Другим можно поручать пустяки, поручать можно работу тягостную, неблагодарную. Но самое важное — только сам.
Один раз он нарушил этот закон, поручив Вобле убрать Афганца...
И что?
Вобла выкарабкивается, оставляя на больничном полу части своих внутренних органов, Афганец догадался сам себя хлопнуть, а проблемы растут, множатся, и вот ты, Илюша, пришел к тому часу, когда не знаешь, куда деваться.
Впрочем, знаешь.
Но работу эту ты должен проделать сам, чтобы не завязнуть в мелких услугах ближних, когда всем должен, всем обязан и не успеваешь раскланиваться во все стороны и уже не принадлежишь себе, а принадлежишь черт знает кому...
Взглянув еще раз на улицу, он убедился, что жалкий, задрипанный, несчастный «жигуленок» все еще стоит на противоположной стороне и молодой парень, которого он, кажется, запомнил на всю жизнь, невозмутимо сидит за рулем и смотрит в сторону его парадного подъезда, в сторону его замершего «мерседеса». Хоть бы заснул, отвлекся книгой, газетой, девушкой, а мимо проходят такие девушки, такие девушки, что даже Огородников постанывал, глядя им вслед. Мороженое на худой конец купил бы себе и отвлекся на минуту... Нет, он не ел мороженого. Он сидел в машине и смотрел в лобовое стекло.
— Ну что ж, дорогой... Как будет угодно.
И Огородников начал действовать. Решение принято, и отныне у него ближайшие два часа расписаны не по минутам даже, по секундам, и каждая из оставшихся до прихода Пафнутьева секунда может или угробить его, или спасти.
Непробиваемый, железный, многоопытный Петрович вляпался! Вляпался, как последний пэтэушник, который забрался в киоск за бутылкой водки. А сколько было спеси, дурацкой уголовной спеси...
Что бы ни делал в дальнейшем Огородников, не исчезали в нем, не угасали эти вот слова, эти проклятья в адрес Петровича, который умудрился вляпаться на отпечатках пальцев. Ведь знал кретин недорезанный, знал, что во всех картотеках страны его отпечатки на почетном месте, знал и вляпался, дурака кусок!
Огородников подошел к столу, сел, сосредоточился, прижав ладони друг к дружке, закрыл на какое-то время глаза и постарался впасть в состояние отрешенности. И он действительно в эти минуты отрекался от всего, что могло помешать ему выполнить задуманное, — дружеские привязанности, опасливость, боязнь за свою жизнь, свойственная каждому живому существу. Даже это выжигал в себе Огородников, достигая высшей сосредоточенности. И удавалось, это он умел. Был уверен, что когда понадобится — присядет вот так в укромном уголке и через десять минут поднимется совершенно другим человеком, даже не человеком, а тем существом, которое вроде бы и рождено для того лишь, чтобы выполнить необходимое.
Был Огородников невысок ростом, плотен телом, лыс, лишь где-то за большими, хрящеватыми ушами можно было обнаружить седоватые клочки шерсти, не вылезшей еще после всех жизненных передряг. При небольшом росте и коротковатых руках у него были неожиданно крупные ладони, более уместные у борца или боксера. Одежду Огородников носил великоватую, свободную и поэтому со стороны казался еще ниже и еще шире, чем был на самом деле. Огородников никогда не повышал голоса, был улыбчив, впрочем, точнее сказать, что Огородников всегда и везде по любому поводу охотно раздвигал губы, показывая сверкающий ряд белоснежных искусственных зубов. Вот точно так же широко и сверкающе он улыбнулся, когда узнал утром, что Петрович засвечен и десятки людей уже рыщут по городу, пытаясь найти малейшие следы этого человека.
Ну что ж, они ищут, а найти Петровича должен Огородников.
Стряхнув с себя неподвижность и оцепенение, он сразу обрел четкость в каждом движении. Отныне он не сделает ни одного лишнего жеста, не посмотрит, куда ему не нужно смотреть, не шагнет в сторону от задуманного. Вынув из ящика стола тюбик клея «момент», он выдавил несколько капель на пальцы и тщательно растер прозрачную вязкую жидкость, стараясь, чтобы оказались смазанными все пальцы. Спрятав клей, Огородников некоторое время сидел, растопырив пальцы, как это делают женщины, нанеся лак на ногти. Время уходило, но он знал — это окупится, это необходимо.
Убедившись, что отпечатки его пальцев надежно закрыты слоем невидимого клея, Огородников прошел в конец коридора. Отодвинув черный офисный шкаф в сторону, он оказался перед стальной дверью, какие обычно устанавливают жильцы, едва у них заведется пара лишних миллионов рублей. Отодвинув засов и повернув два раза ключ в замке, Огородников открыл дверь и вышел на площадку соседнего подъезда. Если его контора выходила парадными ступенями прямо на улицу, то в этот подъезд можно было зайти лишь со двора. Частой, мелкой походкой Огородников пересек двор, вышел на соседнюю улицу, сел в неприметный «жигуленок» и тут же отъехал.
Остановился Огородников у телефонной будки. Он знал, что этот автомат работает — для этого телефонный мастер от него, Огородникова, получал время от времени знаки уважения, чтобы именно этот автомат работал в любое время дня и ночи.
Все люди, которым мог позвонить в эти дни Огородников, обязаны быть дома, на телефоне — таково было его указание.
Сначала он позвонил Петровичу — он знал, где его найти, знал, где тот отлеживается после того, как недобитый Вобла был обнаружен в подвале его дачи.
— Привет, — сказал Огородников, стараясь наполнить свой голос беззаботностью. — Как поживаешь?
— Помаленьку. — Петрович тоже знал, что в таких случаях нужно произносить как можно меньше слов, ничего не говорить по делу, не называть имен, дат, адресов.
— Есть новости?
— Телевизор смотрю, радио слушаю... Как говорится, на нашенском фронте без перемен.
— Заскочу к тебе на пару минут.
— Когда?
— Через полчаса.
— Валяй.
— Ты один?
— Я на месте, — ответил Петрович и положил трубку.
Вот это всегда бесило Огородникова. Он хотел ясности, определенности, четкости, а когда уголовник, следуя каким-то своим привычкам, вот так, не ответив на вопрос, бросает трубку, полагая, что сказал все необходимое, Огородников терял самообладание. Ему действительно было важно, один ли в квартире Осадчий, с другом ли, с бабой... Но, успокоившись и поразмыслив, Огородников решил, что он напрасно злится. Если Петрович сказал, что он на месте, что ждет его, то наверняка окажется один. Кто бы у него ни был, он всех выпроводит.
После этого Огородников позвонил еще в одно место. И на этот раз человек оказался дома, что сразу подняло ему настроение — боевые единицы подтверждали готовность действовать, подчиняться, выполнять поручения.
— Привет, — сказал Огородников. — Это я.
— Узнал.
— Есть новости?
— Те, что и у всех.
— Ничего чрезвычайного?
— Чрезвычайного столько, что...
— Телевизор смотришь?
— Не выключаю.
— Буду у тебя через десять минут.
— У меня тут красавица...
— Это вопрос или предложение? — холодно спросил Огородников.
— Понял, — сказал Вандам и положил трубку.
Уже отъехав несколько кварталов, Огородников осознал, что он недоволен и раздражен. И тому была причина — Вандам сказал, что у него дома женщина. Вроде бы и ничего особенного в этом обстоятельстве не было, ну пришла девушка, ну ушла девушка, к его делу это не имело ровно никакого отношения. Но это значило, что у Вандама в доме был еще один человек, который слышал их разговор и который будет знать, из-за кого ее выталкивают в дверь, кто именно помешал ей провести время весело и красиво. Не настолько умен и осторожен этот идиот, чтобы промолчать и не сказать, что едет к нему некий Огородников и потому девушке надо срочно слинять, независимо от того, в каком находится состоянии. Она, конечно, слиняет, Вандам в любом случае ее выпроводит, но до конца жизни запомнит, кто для Вандама в этот момент оказался важнее... Проболтается, это точно, — проворчал Огородников. И где-то в мире будет торчать конец ниточки, за который можно потянуть...
«Но что делать, что делать, — сокрушенно вздохнул он. — И Петрович тоже... У Петровича тоже кто-то был, не в одиночку он сидел перед телевизором, это точно. Но тот умнее или, скажем, опытнее, он ничего не сказал, он просто положил трубку. Эти его уголовные замашки не столь плохи — не трепись, не болтай лишнего, если уж решил что-то ответить, то только на заданный вопрос, и ни слова больше. Этот закон Петрович знал и следовал ему неукоснительно. Кто-то у Петровича сидел — это наверняка... Уж больно немногословен он был, какой он ни опытный уголовник, а потрепаться иногда не прочь...»
А сейчас, сегодня им есть о чем потрепаться...
Нет, не пожелал.
Огородников круто свернул во двор, проехал вдоль дома и, найдя место для машины, втиснулся между «москвичом» и «опелем». Заглушил мотор, проверил замки дверей. Сознательно дал себе возможность минуту-вторую побыть в неподвижности.
«Пора», — сказал себе Огородников и, захлопнув за собой дверцу, быстро поднялся на третий этаж. Позвонить не успел — дверь распахнулась, и он увидел на пороге Вандама. Тот был в белых обтягивающих брюках и легких белых шлепанцах. Весь его торс, вся эта гора роскошных мышц была обнажена. Вандам улыбался, понимая, что не может Огородников вот так равнодушно смотреть на него, не может. А тот, и не скрывая своих чувств, некоторое время оцепенело рассматривал прекрасное тело, потом перешагнул порог, провел рукой по плечу Вандама, ощутив расслабленные мышцы, которые под его рукой вздрагивали и напрягались... Но, сжав зубы, с легким стоном взял себя в руки и прошел в комнату.
— Что-нибудь случилось? — Вандам улыбался как-то смазанно, глаза его были затуманены, в движениях чувствовалась лень и расслабленность.
— Да.
— Что-то серьезное?
— Да. — Огородников опустился в кресло, посмотрел на Вандама ясно и твердо. И тот в ответ на этот взгляд сделался как бы трезвее, подтянутее. Исчезла ленца, поволока в глазах, призывность позы. — Задаю вопрос — мы вместе?
— Как всегда, Илья...
— Этого мало. Мы должны быть вместе, как никогда. Возьми вот. — Он бросил на стол перетянутую резинкой пачку долларов. — Там три тысячи.
— За что?
— Я сделал перерасчет... Тебе положено больше, чем ты получил. На три тысячи больше.
— Это же здорово, Илья! Едем в Патайю!
— Только не сегодня, ладно? — спросил Огородников, и столько в его голосе было ярости, что Вандам опешил и его шаловливое настроение тут же улетучилось.
— У меня такое ощущение, что мы и завтра не поедем, — растерянно проговорил Вандам.
— Игрушка здесь?
— Игрушка... А, понял... Здесь.
— Давай ее сюда.
— С глушителем?
— Да. И с полной обоймой.
— Куда-то едем?
— Еду один.
— Я не нужен?
— Вечером.
— Хорошо. — Вандам чуть заметно пожал роскошными своими плечами, поразмыслил, игриво вскинул бровь и только после этого повернулся и, играя ягодицами прошел в другую комнату. Он вернулся через несколько минут с кожаной сумкой на длинном ремне. — Вот, — он протянул сумку Огородникову.
— Игрушка в порядке?
— Как часы.
— Проверять не надо?
— Надо.
— А говоришь...
— Илья, кто бы что бы ни говорил, а такие вещи надо проверять. Всегда.
— Да? — переспросил Огородников и вынужден был признать, что Вандам прав. Он редко оказывался прав, он был глуповат, откровенно говоря, но при его остальных данных глуповатость была достоинством.
Огородников быстро вспорол «молнию», вынул пистолет с неестественно удлиненным стволом, бегло осмотрел его. Обойма действительно была полной. Несколько раз щелкнул пустым затвором. Все действовало, все было в порядке. Он снова вдвинул в рукоять обойму, передернул затвор. Убедился, что патрон в стволе, и, сдвинув кнопку предохранителя, осторожно положил пистолет в сумку.
— Патрон в стволе, ты помнишь? — осторожно спросил Вандам.
— Помню.
— Вот так срочно?
— Мы вместе, да? — Сидя в низком кресле, Огородников смотрел на Вандама, задрав голову, так что на затылке собрались крупные, округлые морщины.
— Как всегда, — механически ответил Вандам, но тут же спохватился — Огородников его уже поправил, когда задавал этот вопрос пять минут назад. Поправил и на этот раз:
— Мы вместе, как никогда. Что бы ни случилось, я никогда не буду катить бочку на тебя. Я хочу знать, что и ты не будешь катить бочку на меня.
— Не буду.
— Что бы тебе ни вешали на уши следователи, что бы мне ни вешали на уши, мы должны твердо знать, что друг друга не предаем. Ты меня понял?
— А что, идет к этому? — Вандам побледнел. — Предстоят встречи со следователями?
— От этого никто не застрахован. Пока все в порядке, но мы с тобой должны об этом договориться заранее.
— Понял.
— Здесь в самом деле была баба?
— Конечно нет! Это я так, разговор поддержать. — Вандам усмехнулся.
— Разговор поддержи, отчего ж не поддержать...Ты меня понял, да?
— Все в порядке, Илья! — горячо заверил Вандам. — Клянусь, что все в порядке!
— Вот и хорошо. — Огородников встал, задернул «молнию» на сумке и направился к выходу. Уже в полумраке прихожей не удержался и еще раз провел рукой по мощному плечу Вандама, задержался у кисти, легонько сжал. — Мне не звони. И никому из наших не звони.
— Понял.
— Пока. До вечера.
И не задерживаясь больше, Огородников сбежал вниз по ступенькам, быстро прошел к машине.
* * *
Проведя долгие годы в местах, где удобства были настолько малы, что вообще вряд ли можно было говорить о каких-то удобствах, Петрович перенес эти условия и в свою жизнь на воле. Он обходился настолько малым, что, казалось, и поныне живет в суровом тюремном заточении. Притом, что временами деньги у него бывали хорошие, большие деньги в полном смысле этого слова. Единственное, что он купил, это полузаброшенную дачку на окраине и двухкомнатную квартиру в городе. И то и другое, естественно, на чужие имена, так как сам он, Осадчий Михаил Петрович, нигде, ни в каких коммунальных, домовых и прочих книгах светиться не желал.
В квартире у него не было ничего, кроме самого необходимого, — железная кровать, которую он подобрал возле мусорных ящиков, матрац, правда, купил, к нему подушку и несколько комплектов белья. На кухне — стол и четыре табуретки. Был еще шкаф, гулкий от пустоты шкаф, в котором висел пиджак и черное затертое пальто.
Да, в комнате стоял низенький столик и два затертых кресла — для бесед длительных и душевных. И конечно, телевизор, хороший телевизор, японский.
Не мог и не хотел Петрович привыкать к городским удобствам, ко всевозможным одежкам, занавескам, шторам, к посуде и кухонным наборам, которые уму пустому и никчемному говорили о достатке и достоинстве.
Вот деньги он ценил, тратил их скуповато, не баловал себя ни заморскими напитками, ни заморскими закусками. Купив однажды водку местного завода и убедившись, что водка неплохая, он брал только ее, а на закуску — хлеб, колбасу, помидоры. На балконе стояло ведро с картошкой, накрытое старым мешком.
Вот и все.
Примерно такой же порядок, такая же ограниченность царила и в душе Петровича. Когда банда засветилась, когда умирающего Воблу вытащили из его дачного подвала и теперь всеми силами городской медицины пытались вытащить с того света, он перебрался в свою городскую квартиру. И целыми днями ходил по дому в длинной заношенной пижаме и шлепанцах на босу ногу. Телевизор работал с утра до вечера, но Петрович убирал звук и включал его, когда передавали новости о расследовании преступления, которое он, Петрович, и совершил.
Нет, Петрович не был кровожадным беспредельщиком, но так уж получилось, что делать, так уж получилось.
Жаль, но ничего не поделаешь.
Петрович не мучился, совесть его молчала, поскольку сказать ей было нечего и упрекнуть его тоже было в общем-то не в чем. Он не превысил пределы разумного, здравого, целесообразного. Крутовато вышло, ну что ж, бывает и еще круче.
В банде, которую он сам же и сколотил, а потом в какой-то момент во главе вдруг оказался Огородников, Петрович держался особняком. Он прекрасно понимал, что надеяться может далеко не на каждого. На Воблу не было у него никакой надежды, он знал, что тот рано или поздно всех их сдаст, просто будет вынужден это сделать. Для Воблы хорошо бы вообще избавиться от всех одним махом, только в этом случае он мог надеяться на дальнейшую свою жизнь. Век оборотней короток. Да и подловатость натуры Петрович чувствовал остро, как какой-то отвратный запах, а от Воблы постоянно несло вонью предательства. Петрович его терпел, поскольку тот все-таки пользу приносил да и Огородников очень уж к этому Вобле был привязан.
Вандам тоже был не по душе Петровичу. Пижон, хвастун, дурак, и опять же нежная дружба с Огородниковым. Нет, не мог он довериться Вандаму ни в чем. Вот Афганец — другое дело, тут Петрович себя не сдерживал и всячески помогал Николаю. Он нравился ему непритязательностью, молчаливой сосредоточенностью. Петрович нутром чувствовал, что Афганец никогда его не сдаст. Он напоминал Петровичу самого себя этак лет двадцать — тридцать назад.
Эти двое ребят, Жестянщик и Забой, тоже внушали Петровичу доверие. Да, они были не очень образованны, они грызлись при дележе, может быть, и туповаты они, и скуповаты, но было в них какое-то кондовое, невыжженное еще чувство братства, дружеской порядочности. Сбежать они могут, обмануть могут, утаить жирный кусок, но заложить... Нет. Не заложат.
Когда начались у Петровича опасные переглядки с Огородниковым, он сразу понял, что ему нужно делать. Внутри банды он сколотил свою банду. В нее вошли Афганец, Жестянщик и Забой. Если к Огородникову льнули Вандам и Вобла, то эти трое поняли, что им надо быть с Петровичем.
Была у Петровича мысль — когда что-то случится, а что-то обязательно случится — он отколется с этими ребятами, и будут они работать вчетвером. Не нужны им ни хитрожопый Огородников, ни красавчик Вандам, ни спесивый, как индюк, Вобла. Оборотни опасны для всех, они ведь тоже хотят уцелеть и просто вынуждены время от времени сдавать то одних, то других.
И когда с экрана телевизора посыпались страшные новости, когда Петрович увидел, как из его подвала вытаскивают это вонючее собачье дерьмо, когда с искренней болью увидел простреленную голову Афганца, он сразу почувствовал холодный ветерок за спиной, этакий свежий сквознячок. Чутье никогда его не обманывало, и если он попадался, то только потому что пренебрегал этим волчьим нюхом, не верил ему, а когда убеждался в истинности своего предчувствия, было уже поздно.
На этот раз Петрович решил не рисковать.