Зомби сделал над собой усилие и подошел поближе. Байрамов смотрел на него снизу вверх и во взгляде его еще оставалась мука, но уже не было жизни. Неловко подвернутая нога подтверждала, что этот человек мертв. Живой не может лежать в такой позе. Но даже мертвым Байрамов выглядел нарядным и значительным.
— Так, — сказал Зомби. — Так, — повторил он. Наклонившись, он обшарил карманы пиджака Байрамова. Может быть, что-то пригодится Пафнутьеву, подумал он, рассовывая по карманам бумажник, какие-то записки, бумаги в красивых конвертах. Переворачивая Байрамова на другой бок он увидел рану — заряд картечи вспорол живот и выжить с такой раной было невозможно.
Оглянувшись, Зомби почувствовал беспокойство, еще не осознавая, что его потревожило, какая подробность, мелькнувшая мысль, опаска. В голове сильно, почти с нестерпимой болью бился пульс, и с каждым ударом он готов был застонать. Зомби прислонился к стене, снова оглянулся и, наконец, понял причину своего беспокойства — он искал костыль. Он понимал, что оставаться здесь нельзя было ни единой лишней минуты, что в любой момент сюда могут нагрянуть люди, люди Байрамова, но он не мог уйти отсюда без своего кошмарного костыля. Он вернулся к тому месту, где лежал, и у нескольких сваленных в углу колес увидел то, что искал — костыль. Поднял его, осмотрел Пустой патрон оставался в затворе и Зомби не стал его вынимать, понимая, что оставлять патроны здесь нельзя. Увидев на полу свою шляпу, он надел ее не отряхивая.
— Так, — повторял он время от времени, — так... Следы надо заметать, уносить с собой, следы надо уничтожать...
Зомби все яснее осознавал собственную обреченность. Все следы уничтожить невозможно, просто невозможно стереть все его отпечатки пальцев, следы подошв, никуда он не сможет спрятать этот нарядный труп с развороченным животом. Он уже направился к выходу, чтобы уйти, просто уйти отсюда, на большее у него не было сил, но споткнулся о что-то мягкое. Это был еще одни человек и он тоже был мертв.
— Так, — проговорил Зомби. — Значит, еще один... Кажется, я начинаю понимать, что тут произошло, кажется, начинаю понимать, что я тут натворил...
Наклонившись, Зомби при слабом свете, который шел из приоткрытой двери, узнал Амона. Он лежал точно так же, как и его хозяин — обхватив руками живот. На губах его была гримаса, отдаленно напоминающая улыбку. Впрочем, с таким же успехом эту гримасу можно было назвать и предсмертным оскалом. Серое лицо его было перемазано в грязи — видно, Амон бился в предсмертных судорогах, бился лицом об этот пропитанный мазутом, маслами пол...
— Кажется, я знаю, что нужно делать, — бормотал Зомби. Он обшарил карманы Амона и, найдя там газовую зажигалку, сунул ее себе в карман. Потом начал медленно и спокойно осматривать шкафы, ящики, полки, пока не нашел то, что искал — моток шпагата. Все с тем же невозмутимым лицом он прошел в угол, открыл канистру с бензином и принялся заталкивать в нее шпагат. Опустив в отверстие конец, он неторопливо опускал шпагат внутрь метр за метром, пока у него в руках не остался короткий конец. Тогда он положил канистру на бок, так что из нее хлынула струя бензина, растеклась по полу, подтекла под оба трупа.
С трудом открыв дверь, Зомби вышел наружу. Небо на востоке серело, верхушки деревьев с редкими оставшимися листьями уже начали розоветь. Но здесь, в ржавых переходах между гаражами, было еще темно, сумрачно, тихо. Протянув конец шпагата метров на десять, Зомби бросил его на землю и вернулся в гараж. Он хотел убедиться, что второй конец шпагата остался в канистре. После этого, оставив дверь открытой. Зомби вернулся к концу шпагата, лежащему на земле. Нащупав в кармане зажигалку, вынул ее, крутнул ребристое колесико. В слабом свете рождающегося дня огонек вспыхнул теплым оранжевым светом, странноватым в этом сером, промозглом утре. Наклонившись, он поднес зажигалку к шпагату и тот тут же вспыхнул, огонек побежал, побежал к гаражу, набирая скорость, набирая силу. Убедившись, что огонек не погас на полпути, Зомби разжал руку и выронил зажигалку на землю — ее наверняка затопчут, когда здесь начнется настоящая паника. Он понимал, что есть серьезная опасность — огонь может перекинуться на соседние гаражи, на машины, на весь этот жутковатый мир...
На губах Зомби блуждала слабая улыбка, когда он двинулся между гаражами на ту возвышенность, с которой спустился вчера, когда входил в эти лабиринты. Он успел пройти несколько сот метров, когда за его спиной раздался взрыв, потом еще один — в гараже оставалось несколько канистр бензина.
Зомби даже не оглянулся.
Выпрямившись и глядя прямо перед собой, он с неестественной размеренностью шел и шел, приближаясь к проезжей части дороги, проходившей вверху, над этой чешуйчатой долиной гаражей. Тропинка становилась все шире, утоптанней и идти ему было все легче. За спиной он слышал возбужденные голоса, но они только радовали его — значит, были здесь люди, значит, не дадут они сгореть всему этому железо-кирпично-бетонному миру. Голоса удалялись, становились тише, будто отшатывались в прошлое, и звучали уже еле слышно — из прошлого.
Было раннее утро, дорога, свободная от машин, поблескивала в утреннем свете после ночного дождя И Зомби шагал по самой середине проезжей части. Его костыль ритмично упирался в мокрый асфальт, отмеряя метр за метром, метр за метром. Ночной дождь сбил с деревьев последние листья и в воздухе пахло сырой свежей осенью. Зомби с радостным удивлением обнаружил, что помнит этот запах, что он ему нравится, что в жизни у него происходили события, связанные с этим запахом...
И с ним произошло что-то странное — сумеречность сознания, в котором он пребывал последние месяцы, будто ослабла, словно свежим порывом ветра развеяло туман и он с удивлением обнаружил проступившие очертания строений, домов, заборов и радостно сознавал, что все это ему знакомо. Он не думал о том, что происходило в эти минуты за его спиной, в оставленном гараже, он весь был устремлен в прошлое, в собственное прошлое, и оно раскрывалось перед ним неожиданно и маняще...
— Так, — приговаривал он время от времени в такт ударам костыля об асфальт, — так...
Потом он увидел перед собой мост с широкой проезжей частью, покрытой бетоном, и лишь дойдя до его середины, понял, что шел именно сюда, что эта вот река, этот мост сейчас ему более всего нужны. Зомби приблизился к перилам, прислонил костыль к столбу и положил руки на холодные чугунные ограждения, словно бы для того, чтобы остудить ладони после работы тяжкой и непосильной.
Зомби с таким напряжением смотрел на розовеющее небо, будто ожидал там, среди облаков, увидеть какое-то знамение, какое-то сообщение для себя лично. Небо отражалось в темной воде реки, покрытой мелкой рябью утреннего ветерка. С негромким, почти домашним тарахтением, прошел катер. Он сидел необычно низко в воде, видно, вез что-то тяжелое, наверняка ворованное. В его стеклах отражались серые волны и розовеющее небо. Когда катер отошел достаточно далеко и свернул за поворот реки, Зомби взял стоящий рядом костыль, занес его над водой и, поколебавшись, разжал пальцы. Тяжелый костыль, сработанный безвестным умельцем, страшное своим невинным видом оружие, которое так славно поработало в эту ночь, с глухим всплеском упало в воду.
— Так, — сказал Зомби. — И это я сделал.
Холодные поручни, розовая полоска неба под тяжелыми осенними тучами, серая гладь реки, утренний знобящий ветерок — все это тревожило его, и туман, застилавший его сознание последние полгода, продолжал рассеиваться, обнажая смутные, невнятные еще воспоминания. Но они были настолько неопределенными, что их точнее было бы назвать желанием вспомнить, только желанием...
Сойдя с моста. Зомби ощутил вдруг нарастающее беспокойство. Откуда оно, он не мог осознать и некоторое время шагал с мучительным стремлением понять — что происходит? Он свернул с проезжей части на тротуар, усыпанный листьями, и продолжал неумолимое движение к центру города. Пришло ощущение, что поступает верно, что делает именно то, что необходимо в это холодное утро. Он идет, его направление правильное, он свободен от предметов, которые могли бы его в чем-то уличить, и только бумажник Байрамова вносил некоторое беспокойство, но он помнил об этом бумажнике, о нескольких конвертах с письмами, изъятыми у Байрамова, и был готов избавиться от них, как только возникнет хотя бы отдаленная, невнятная опасность.
Мимо него с нарастающим воем пронеслись несколько пожарных машин. Проводив их взглядом, Зомби удовлетворенно кивнул.
— Так, — сказал он. — Пусть едут... Если смогут добраться до берлоги Байрамова.,. Там сейчас один хозяин — огонь.
Вся прошедшая ночь с ее зловещими событиями отдалилась от него и была теперь так же зыбка и неопределенна, как и вся предыдущая жизнь. И задай сейчас ему Пафнутьев свои самые безжалостные вопросы — где был, что делал, кого видел... Вряд ли он смог бы ответить на них четко и ясно, вряд ли он пожелал бы на них отвечать. Но в это же время Зомби ощущал, как в памяти продолжали выступать, будто камни после наводнения, знакомые лица, зазвучали какие-то звуки, наметились события, которые когда-то тревожили его, заставляли куда-то мчаться, что-то предпринимать, заставляли страдать и маяться. Он шел, уверенно сворачивая с одной улицы на другую, пересекал пустырь и скверы, оставляя позади автобусные, трамвайные остановки, шел так, будто твердо знал, куда ему нужно попасть, к которому часу, какой дорогой добираться...
И наконец он увидел дом, который заставил его остановиться.
— Так, — сказал Зомби с каким-то новым смыслом. — Так, — повторил он.
Присматриваясь, он обошел вокруг дома, приблизился к одному из подъездов и вошел в него, придержав за собой дверь, чтобы не слишком она прогрохотала. И начал медленно подниматься по лестнице. Он был слаб, он был еще слишком слаб и с каждым шагом хватался рукой за перила, чтобы удержаться. На втором этаже Зомби остановился напротив лифта. Дверь была раскрыта, кабина освещена и на дальней ее стенке висело зеркало. И только тогда он увидел себя. Волосы его были пропитаны кровью. «Это когда я в яму свалился, — подумал он. — Надо же, вспомнил». Длинный намокший плащ с широкими рукавами... Шляпа с широкими полями...
— Так, — сказал Зомби, подходя к одной из дверей. Он не колебался, он просто рассматривал дверь, как лицо знакомого человека. — Так...
И, подняв руку, нажал кнопку звонка. Он слышал, как в квартире прозвенел долгий пронзительный звонок. Ему долго не открывали — там, наверно, еще спали. Потом он увидел, как погас глазок в двери, кто-то его рассматривал.
— Кто там? — спросил, наконец, детский голос.
— Открывайте ворота идет поп-сирота, — ответил он детской присказкой, неожиданно сорвавшейся с языка! Секунду назад Зомби не знал, что помнит ее, что когда-то ее произносил. В таких случаях. Из прежней жизни выскочили слова.
За дверью наступила тишина.
Мальчик, задавший вопрос, опрометью бросился в спальню, прижался к матери с искаженным от ужаса лицом.
— Что случилось, Коля? — спросила она. — Кто там?
— Там.., там.., папа, — с трудом проговорил мальчик. — Он мертвый, мама! Он мертвый пришел!
— Почему, Господи!? Почему ты так решил?
— Он сказал.., он сказал... Идет поп-сирота... Вскочив с кровати, Женя в распахнутом халатике бросилась в прихожую и с ходу распахнула дверь. На пороге стоял незнакомый окровавленный человек с растерянной улыбкой.
— Здравствуй, Женя, — сказал он знакомым голосом и перешагнул порог. — Это я...
— О, Боже... — простонала Женя. И Сергей еле успел подхватить смертельно побледневшую жену.
* * *
После дождей неожиданно вернулась теплая солнечная осень и улицы города были освещены мягким светом, который просачивался сквозь красноватую кленовую листву. Клены держались последними, когда другие деревья осыпались полностью, обнажая стволы и ветви. На перекрестках торговали астрами, как в старые добрые времена. Длинные молчаливые очереди стояли за хлебом, за дешевой колбасой, которая по цене за килограмм сравнялась с прежней стоимостью легковой машины. На вокзале, у рынка, возле универмага появились длинные ряды скорбных старушек, продававших молоко в бумажных пакетах, хлеб, из-за пазухи торчали у них палки колбасы, в перетянутых жилами ладошках грелись бутылки с водкой. Старушки держали водку, вцепившись в бутылки двумя руками — чтоб не вырвали и" рук, не отняли. А если кто хотел рассмотреть бутылку повнимательнее, все равно из рук не выпускали, слабенькими голосами заверяли, что водка самая что ни на есть настоящая, что сама, дескать, вчера купила, да вот сын не приехал, праздник не состоялся. На покупателей старушки смотрели со смешанным чувством надежды и опаски — может, купит, если не убежит с бутылкой вместе.
Тут же продавали и пустые бутылки с заморскими этикетками, с винтовыми пробками, продавали красивые банки из-под заморского пива, ношенную обувь, вязанные носки, свитера, шапочки, рукавички. Старушки смотрели на мир помолодевшими глазами — все было как в годы войны, когда были они молоды, полны сил и любви. Но все это было в прошлом и теперь осталась лишь надежда поесть перед сном, покормить собаку, внука, спившегося сына, мужа.
Как на послевоенных вокзалах появились картежники, наперсточники, продавцы лотерейных беспроигрышных билетов. Крутые ребята в кожаных куртках предлагали желающим угадать, под какой чашкой спрятан шарик, предлагали угадать одну из трех карт, которые только что, секунду назад были перевернуты вниз картинками на глазах недоверчивой публики. Вокруг толпились их же приятели в таких же куртках и штанах, понарошку проигрывали, понарошку выигрывали, соблазняя доверчивых, глупых, азартных, пьяных большими деньгами, крупными купюрами, легкостью общения. А проигравших, которым платить было нечем, или же платить не хотелось, отведя в сторонку молча и сосредоточенно били. А избив, обшаривали карманы и дав напоследок по шее, под зад, поддых, тут же о нем и забывали. Похоже, получали они от такой расправы еще большее удовольствие, нежели от тех, кто платил беспрекословно и покорно. Были эти ребята какими-то обидчивыми и злобными, хотя изо всех сил притворялись радушными, улыбчивыми и бесшабашными, пришедшими на эту площадку лишь позабавиться да провести время среди хороших людей. И надо же, верили. И бойкие дамочки, состарившиеся в правильных конторах прежней жизни, тоже пытались играть и им хотелось выиграть, но проигрывали, как и все. А проиграв, тут же принимались стыдить мошенников под безжалостный хохот толпы.
Да, наступили времена, когда толпа охотно, с каким-то злым наслаждением смеялась над святыми недавно вещами — когда кто-то поминал совесть, ссылался на порядочность, ронял по наивности такие слова, как справедливость. Смеялись надсадно, горько, преувеличенно громко, как над собственной глупостью, над собственными бездарно прожитыми годами. Для прохожих смеялись, чтобы знали эти случайно подвернувшиеся прохожие, как далеки они теперь от всех этих обманных слов — совесть, честь, порядочность, и что теперь его, хохочущего, уж никто не купит такими красивыми словами, никто не обманет, не использует в своих целях, поганых и подлых. Вот такой примерно смех стоял над толпой, которая обхохатывала обобранного...
Пафнутьев всегда с интересом ходил среди продавцов, присматриваясь, прицениваясь, вступал в споры. Вот только наперсточники никогда не могли его соблазнить — наметанным глазом он сразу видел, что больше половины толпы, окружавшей полупьяного зазывалу — его же приятели, которые ждут не дождутся первого хорошего куша, чтобы тут же завалиться в ближайший кабак. Причем, настолько привыкли к этим заработкам, что даже не обсуждают проигравшего, даже не смеются над ним, бедолагой, просто забывают о нем, едва только его деньги оказываются в их карманах.
Странно были устроены мозги у Павла Николаевича Пафнутьева — он никогда ни о чем не думал напряженно и целеустремленно, он просто поступал единственно возможным способом. Для него единственно возможным. Сталкиваясь с вопросом, на который он не мог дать немедленного и внятного ответа," Пафнутьев просто принимал его к сведению и продолжал заниматься своими делами. А потом, когда этот вопрос возникал перед ним снова, оказывалось, что у него уже все решено, обдумано и он готов действовать. Может быть, поэтому он часто выглядел беспечным, готовым к беседе легкой и необязательной.
И вот сейчас, получив приглашение от Сысцова посетить того на даче, Пафнутьев лишь хмыкнул озадаченно, передернул плечами и выбросил странное приглашение из головы. И пошел побродить, пошататься под осенним солнцем, по торговым рядам, среди нищих, пройдох и мошенников, среди героев войны, превратившихся в попрошаек, среди ветеранов труда, торгующих кошками и собаками, среди ползающих калек, собирающих деньги на протезы, среди студентов консерватории, зарабатывающих музыкальный свой хлеб в подземных переходах. Он чувствовал себя среди всех этих людей легко, беззаботно расставался с некрупными деньгами, бросая их в жестяные банки, в кепки, в футляры от скрипок, в старушечьи скрюченные ладони, больше напоминающие совки для земляных работ.
Бабуля в последней стадии измождения, не в силах уже подавать голос и что-то произносить, молча стояла с маленьким плакатиком — просила денег на платную операцию для внучки. И внучка сидела тут же, в подземном переходе, на какой-то подстилке — полупрозрачное создание с затаенной, навсегда поселившейся в ней скорбью. Она не смотрела ни на прохожих, торопящихся прошмыгнуть мимо, ни на старушку, она просто водила грязным пальцем по асфальту, не то думая о чем-то своем, не то пребывая в затяжном сумеречном забытьи, не понимая, и не желая понимать, зачем она здесь. Прохожим не было жалко сотни или пять сотен, они сочувственно пробегали глазами по плакатику, но и не давали. Потому что для этого нужно было остановиться, поставить на асфальт свою поклажу, порыться в карманах, найти нужную бумажку, положить ее бабуле в ладошку, снова застегнуться, поднять поклажу и двинуться дальше. Слишком это было хлопотно, на все это у них не было сил и они стыдливо проскакивали мимо старушки, опасаясь взглянуть на нее слишком пристально, чтобы не запомнилась, упаси Боже, чтоб не привиделась, чтоб не уколола совесть в неурочный час...
Просили на восстановление церкви, на новые костыли, на дорогу домой, просили погорельцы и беженцы, а беженцев с каждым днем становилось все больше потому что бежали из спесивой и мелочной Эстонии, диковатого Таджикистана, горделивой Грузии, бежали русские, прихватив небогатый свой скарб и подталкивая детей впереди себя. Сытые и румяные иностранцы бродили по рядам, цепко высматривая среди разложенного хлама ордена распавшейся великой империи, иконы прошлых веков, картины, подсвечники, статуэтки, за которые у себя, в чистенькой и умытой Швейцарии или Швеции им пришлось бы заплатить в сотни раз больше...
— Ну что ж, — проговорил Пафнутьев себе под нос, — если ему так хочется, то почему бы и нет? — Эти слова прорвались из глубин его подсознания, где все это время шел напряженный разговор с Сысцовым, разговор, о котором Пафнутьев ничего не знал. — Поговорим, обсудим, — продолжал Пафнутьев. — Главное — хорошо подготовиться. А подготовка проведена достаточная... — повторил Пафнутьев, направляясь к автостоянке.
Машина стояла на месте. Андрей сидел за рулем, глядя прямо перед собой, в лобовое стекло, на небольшую площадку, где желающие фотографировались с картонным президентом Пафнутьев сел на заднее сидение, захлопнул дверцу. Он сразу уловил напряженное состояние Андрея, едва встретился с ним взглядом в зеркале.
— Что-нибудь случилось? — спросил Пафнутьев.
— Да..
— Слушаю тебя внимательно.
— Вика..
— Понятно, — ответил Пафнутьев.
— Она сказала, что у вас что-то намечается?
— Намечается.
— А мне казалось, что это у меня с ней намечается...
— Значит, кто-то из нас ошибался.
— Это удар, Павел Николаевич, — проговорил Андрей с трудом.
— Ты имеешь в виду, что это удар с моей стороны?
— Да.
— Ошибка, Андрюша. Очевидно, я должен что-то произнести, чтобы уж не возвращаться к этому... Я вас познакомил и я вам не мешал. И это продолжалось довольно долго. Мне кажется, никто из нас троих не может упрекать другого в чем-либо недостойном... Никто не нарушил законов порядочности и мы можем оставаться друзьями. Ты вел себя так, как считал нужным. И тебя никто не укорял. Ведь тебя никто не укорял?
— Никто..
— Извини меня, Андрюша... Но ты еще не оттаял. Ты весь в изморози. Наверно, Вику можно использовать в качестве грелки, но не слишком долго. Она тоже хочет что-то получить от жизни... И потом, Андрюша, и я — живой человек... Что же мне с одними только бандюгами общаться?
— Наверно, вы правы, Павел Николаевич... Наверно, вы правы. Может быть, это лучший вариант для всех нас...
— Может быть, — согласился Пафнутьев. — А может и нет. Не знаю. Не знаю, Андрей... И не хочу знать. Жизнь повернулась ко мне этой вот стороной... Ну что ж, пусть так. Я не стал отворачиваться. Я не рвался в эти ворота, я не ломился в эти окна...
— Все, — сказал Андрей. — Проехали, — и тронул машину с места.
— Ну, что ж... Пусть так. Ты готов? — спросил Пафнутьев другим голосом, который сразу перевел их разговор в иную плоскость.
— Все в порядке, Павел Николаевич.
— Прекрасно. Помнишь? — левой рукой Пафнутьев почесал затылок.
— Помню.
Через сорок минут Андрей свернул с Никольского шоссе на узкую дорожку, над которой висел знак, запрещающий въезд. По обе стороны стояли громадные сосны, смыкаясь ветвями где-то вверху и создавая полутемный коридор. Не доезжая до дачи несколько сот метров, Андрей остановил машину.
— Я приехал, — сказал он, выходя на дорогу. — Мне на этой даче делать нечего.
— Забирай, это твое, — Пафнутьев протянул ему с заднего сидения продолговатый сверток.
Пересев на место водителя, Пафнутьев тронул машину и через несколько минут был у ворот дачи. Сосны здесь немного расступились, образуя небольшую площадку, на которой можно было развернуться, что Пафнутьев и сделал, не обращая внимания на призывно распахнувшиеся ворота.
Заперев дверцу и проверив запор, Пафнутьев поднял глаза и увидел в воротах Сысцова. Тот снисходительно улыбался, глядя на гостя.
— Напрасно вы так, Павел Николаевич... Здесь у нас спокойно. Можете вообще оставить дверцы распахнутыми..
— Авось, Иван Иванович. Авось.
— Что же во двор не въехали?
— Сробел, — Пафнутьев обескураженно развел руки в стороны — Робость обуяла.
— Ох, Павел Николаевич, — Сысцов покачал головой. — Я бы поверил вам год назад, но сейчас... Вы и робость? Ни за что. Вы недооцениваете тебя.
— Вы и сейчас можете мне верить...
— Могу... Но опасаюсь — Напрасно, Иван Иванович, — Пафнутьев подошел, наконец, к Сысцову, пожал прохладную, сухую ладонь, глянул в холодные глаза Первого. — Я, как и прежде, весь на виду. Прост, ясен, доступен.
— Вы себя недооцениваете, — повторил Сысцов и первым прошел в ворота.
— Буду исправляться, Иван Иванович.
— Исправляться? — удивился Сысцов и даже обернулся на поотставшего гостя. — Вряд ли это возможно.
— Почему?
— Поздновато.
— Поздновато или поздно? — спросил Пафнутьев, прекрасно сознавая разницу этих двух похожих слов. По сравнению с невинным «поздновато», в котором при желании можно услышать и сочувствие и надежду, в слове «поздно» нет ни того, ни другого, в нем только жесткость, если не угроза.
Сысцов не ответил.
Он лишь улыбчиво посмотрел на Пафнутьева, взял его под локоть и повел к небольшому столику под большим деревом. Ворота за их спинами неслышно закрылись, на что оба не обратили никакого внимания. Пафнутьев искренне восторгался участком, домом, вертел головой с простодушной, восхищенной улыбкой. И еще была в его облике, в походке, в выражении лица некоторая польщенность, признательность за столь лестное приглашение.
— Садитесь, Павел Николаевич, — Сысцов показал на свободное деревянное кресло под деревом. Увидев, что столик присыпан опавшей листвой, Пафнутьев хотел смахнуть ее на землю, но Сысцов остановил его. — Не надо, — сказал он. — Пусть... Осень, — листья, запах, хороший гость...
— Пусть, — охотно согласился Пафнутьев и подняв с земли листок, который он уже успел смахнуть со стола, снова положил на место.
— Если бы вы во всем, Павел Николаевич, были бы столь же предупредительны, — усмехнулся Сысцов, опускаясь в соседнее кресло, накрытое пледом. Он сделал легкий знак рукой и из дома выбежала девушка в джинсовых брючках и синей плащевой курточке. В одной руке она держала бутылку красного вина, в другой — тарелочку с очищенными грецкими орехами и нарезанным сыром. Девушка улыбалась так искренне, что Пафнутьев не мог не ответить на ее улыбку. Правда, его огорчило, что девушка видела только Сысцова, только ему улыбалась, только его взгляд ловила. Но вскоре огорчение Пафнутьева рассеялось и он снова стал благодушным и улыбчивым.
— Нам бы давно с вами встретиться в такой вот обстановке, — проговорил Сысцов, наливая вино в стакан. — Но что делать... Жизнь распорядилась иначе.
— Уже распорядилась? — спросил Пафнутьев.
— Да. Уже.
— Но жизнь вообще, как я заметил... — начал было Пафнутьев, но Сысцов прервал его, подняв ладонь.
— Остановитесь, Павел Николаевич... Я пригласил вас, чтобы поделиться собственными наблюдениями, а не услышать что-то от вас. Вам я дам слово чуть позже, — Сысцов улыбнулся невольно сорвавшейся фразе, которая была бы уместна в другой, более торжественной обстановке. — Вам нравится ваша работа?
— Да как сказать, Иван Иванович, — Пафнутьев настойчиво не желал отказываться от легкого тона в общении, смотрел по сторонам, щурился на низкое осеннее солнце, рассматривал листья на просвет, беспричинно улыбался, наслаждаясь осенью и обществом уважаемого человека. И знал, негодник, прекрасно видел, что его беззаботность раздражает Сысцова, что тот готов оборвать его беззаботность жестко и резко.
— Кстати, как вы относитесь к вину? — спросил Сысцов.
— Лучше бы водочки, Иван Иванович. Водочка, она того... Как бы это сказать поприличнее...
— Как будет угодно, — оборвал его Сысцов и опять сделал знак рукой. И опять легко сбежала по ступенькам красивая, веселая девушка. На этот раз в ее руках был небольшой подносик. Когда она поставила его на стол, Пафнутьев застонал от предвкушения — рядом с пузатеньким графинчиком стояла тарелочка с нарезанной холодной свининой и с горкой хрена. Тут же были положены несколько кусочков черного хлеба с тмином.
— Боже! — не удержавшись, воскликнул Пафнутьев. — Как это прекрасно! Как прекрасна жизнь!
Девушка бросила на Пафнутьева благодарный взгляд, но тут же снова повернулась к Сысцову.
— Спасибо, — сказал тот и девушка тут же убежала, помахивая пустым уже подносом и подпрыгивая в шуршащих листьях.
Пафнутьев осторожно взял графинчик, открыл его и налил себе щедрую дозу в хрустальный стаканчик. До того как выпить, он жадно втянул воздух над стаканчиком и от нестерпимого наслаждения закрыл глаза.
— Плохо пахнет? — спросил Сысцов и Пафнутьев сразу понял, что слова эти были далеко не дружескими.
— Восхитительно пахнет! — заверил его счастливый Пафнутьев. — Этот день, Иван Иванович, я запомню на всю оставшуюся жизнь!
— Это будет нетрудно, — сказал Сысцов, прикрыв глаза стаканом вина. — У вас, надеюсь, хорошая память? — Сысцов попытался исправить допущенную оплошность — слова его прозвучали если и не откровенной угрозой, то чем-то очень к ней близким.
— Не жалуюсь, — ответил Пафнутьев. И эти его слова тоже отличались по тону от всего, что он сказал здесь до этого момента. Сдержанные слова, строгие. Можно их назвать и осаживающими. Осторожней выражайтесь. Иван Иванович, как бы сказал он.
Сысцов кивнул. Он все понял.
— Вы мне не ответили... Работа вам нравится? — спросил он у Пафнутьева.
— Суетно, — не задумываясь, ответил тот. — А вообще ничего. Но это смотря как посмотреть...
— Хотите поменять? — перебил Сысцов бестолковую болтовню Пафнутьева.
— Пока не присмотрел ничего получше.
— Но для других присматриваете?
— Для других? — удивился Пафнутьев.
— Ну, как же... Анцыферову вы присмотрели местечко лет на десять, наверно... Устроили мужика.
— О нем вы все знаете, Иван Иванович, — сказал Пафнутьев, осторожно подбирая слова. — Мне нечего добавить.
— Где Колов?
— Сегодня пятница... На работе, наверно.., если, конечно...
— Не валяйте дурака! — резко перебил Сысцов. — Колов пропал. И вы это прекрасно знаете. Он пропал через день или два после вашего налета на «Интурист».
— Налета? — удивился Пафнутьев настолько, что даже свинину с хреном не донес до рта.
— Где Колов?!
— Понятия не имею, — Пафнутьев прижал руки к груди, точь-в-точь как Это делал Худолей, выпрашивая у него водку.
— И не догадываетесь? — прищурился Сысцов.
— Может в Америку удрал? — спросил Пафнутьев, сунув, наконец, приготовленную закуску в рот. — Прекрасный хрен... Сами сажали?
— Вы обманули меня, Павел Николаевич, — Сысцов откинулся в кресле и в упор посмотрел на гостя.
— Я?! Вас?! Обманул?!
— Успокойтесь. Не надо так красиво... Вы не на сцене, вас никто не снимает на пленку, аплодисментов тоже не будет... Малый театр вам не грозит. Вы обманули меня в том, что вина Анцыферова, как выяснилось, не столь велика, как вы это представили.
— Вы же сами сказали — пусть решит суд.
— Павел Николаевич... Мы же вдвоем... Не надо так красиво. Будем называть вещи своими именами. Именно для того, чтобы называть вещи своими именами, требуется больше всего и мужества, и самоотверженности, и таланта... Вы со мной согласны, Павел Николаевич?
— Конечно! — воскликнул Пафнутьев с таким подъемом, что Сысцов поморщился.
— Кончайте валять дурака. Противно.
— Виноват!
— Документы, которые вы мне подсунули, вы нашли не у Анцыферова. Вы их нашли у Голдобова. Это меня не столько озадачило, сколько обрадовало. Я понял, что все происшедшее с Голдобовым — правильно, справедливо. Все так и должно было закончиться. Но с Анцыферовым... Напрасно вы это сделали.