* * *
Цыбизова положила трубку, достала из пачки сигаретку, щелкнула зажигалкой.
— Ни фига себе новость, — пробормотали она вслух. — Ни фига себе... Ну что ж, будет чем порадовать Маратика. Держись, Маратик.
Цыбизова подняла трубку, набрала номер. На том конце провода трубку долго не поднимали, слишком долго, но Цыбизова, видимо, к этому привыкла и спокойно продолжала ожидать. Наконец, в трубке раздался мягкий мужской голос.
— Привет, Маратик, как поживаешь?
— Все лучше и лучше. К тебе в гости собираюсь. Как ты думаешь, это будет кстати?
— Нет, некстати.
— Что так? — огорчился Байрамов.
— Новости есть... Ты помнишь человека по фамилии Званцев? Сергей Дмитриевич Званцев?
— Прекрасно помню. Талантливый был журналист. Мне очень его не хватает последнее время.
— Могу тебя порадовать... Он жив.
— Не понял?
— Званцев жив.
— Что за чушь! Этого не может быть! С того света не возвращаются! Ты шутишь?
— Жена сказала. Его жена.
— А она откуда знает?
— Разговаривала с ним по телефону. Он в больнице. Чувствует себя неплохо. Собирается выписываться.
— Говори, я слушаю!
— К ней приходил человек из прокуратуры... Этим занимается прокуратура. Соединил их по телефону. Званцев ни фига не помнит, с памятью у него неважно... Но она узнала его по голосу.
На том конце провода наступило молчание. Цыбизова знала эту привычку собеседника замолкать, иногда надолго, я терпеливо ждала, время от времени затягиваясь сигаретой. Она не торопила собеседника и не задавала вопросов.
— Какая больница? — спросил наконец Байрамов.
— Центральная, скорее всего... Только там у нас есть травматологическое отделение. Командует некий Овсов. Могу уточнить.
— Ни в коем случае! — быстро ответил собеседник. — Повторяю — ни в коем случае!
— Да поняла я, поняла. Не надо так волноваться.
— Кто был из прокуратуры?
— Не знаю, но есть телефон, — Цыбизова продиктовала номер Пафнутьева.
— Я, кажется, знаю, кто это... Начальник следственного отдела. Удивительная личность. Обладает потрясающей способностью путаться в ногах. Да, это он, — повторил Байрамов, сверившись, видимо, по какой-то записи. Ну, что ж, я не виноват... Он сам ко мне пристает.
— Кто? — спросила Цыбизова, но собеседник не услышал ее вопроса.
— Как бы там ни было. У нас один выход.
— Какой?
— Сама знаешь.
— Когда?
— Не думай об этом... Посмотри лучше в окно... Красивые женщины должны чаще смотреть в окно. Осень, падают листья, идет дождь. Не съездить ли нам куда-нибудь, а? Где много солнца, тепла, вина... Где играет музыка и плещут теплые волны... Скажи, красавица, ты была когда-нибудь на Канарских островах?
— Только собиралась.
— Тогда хорошо... Уезжаем через несколько дней... Мне бы не хотелось быть в городе, когда тут начнутся всякие события... Я хочу быть подальше. Не возражаешь?
— Я ведь уже собралась.
— Молодец. Я тебе недавно советовал посмотреть в окно... Ты посмотрела?
— Посмотрела — Что ты там увидела? Игрушка на месте? Цыбизова положила трубку на стол, подошла к окну, выглянула во двор. Серая «девятка», чуть присыпанная мокрыми листьями, стояла прямо под фонарем, соблазнительно поблескивая влажными боками. Вернувшись к столу, она снова взяла трубку.
— На месте.
— Поздравляю с премией.
— С одной?
— Одной, но тройной. Устраивает?
— Вполне, — сказала Цыбизова и положила трубку. Снова затянулась, отложила сигарету и прошла к мягкому низкому креслу. Села, откинув голову, закрыла глаза. — А что делать? — произнесла Цыбизова вслух. — Что делать, дорогуша? Не спрашивай, ты прекрасно знаешь, что нужно делать... Тебе, дорогуша, пора срочно рвать когти. Так это называется у приличных людей. Рвать когти. Ты честно отработала и надо побыстрее линять. Тройная премия.... Вот получай и смывайся. И прости-прощай, село родное, в края дальние пойдет девочка... Рви, Золя, когти. Иначе будет поздно.
* * *
Халандовский волновался, что бывало с ним чрезвычайно редко. Он уже проснулся с учащенно бьющимся сердцем и сразу вспомнил, что предстояло ему сделать в этот день. А предстояло нечто совершенно" дикое — он должен был вручить Анцыферову небольшой пакетик с пятью миллионами рублей, ровно сто штук пятидесятитысячных купюр. Пакетик действительно был небольшой, вдвое тоньше пачки сигарет" и говорить-то не о чем. И едва вспомнив О нем, Халандовский затосковал, как перед делом неприятным, тягостным, но которое никто, кроме него, не; выполнит.
Обычно Халандовский просыпался свежим и бодрым, шумно плескался в ванне, мурлыкал, а то и распевал во весь голос песни молодости — мы едем за туманом и за запахом тайги, но кондуктор не спешит, поскольку понимает, что с девушками я прощаюсь навсегда, а у тебя на ресницах серебрятся снежинки, взгляд печальный и нежный говорит о любви, да только черному коту и не везет... Такими словами и такими мелодиями начинал свой день Халандовский. Но сегодня в душе его не было песен, сегодня с утра в нем поселилось что-то повизгивающее и постанывающее.
Он ходил по комнате в пижаме, свободной и распахнутой, поскольку не было на ней ни единой пуговицы — Халандовский ворочался во сне и пуговицы при этом вырывались с корнем. Он сам потом подбирал у кровати пуговицы с мохнатыми хвостами, вырванные до дыр, будто в смертельной схватке. Да, думал он, вот так помрешь, не дай Бог, во сне, и Пафнутьев наверняка сделает вывод, что директор гастронома до последнего вздоха сражался за свою жизнь, — Халандовский горько усмехнулся, подошел к окну, распахнул форточку.
Шел тихий, почти неслышный дождь, сбивая на землю последние оставшиеся листья. Халандовский с бесконечной печалью смотрел на падающие листья и в глазах его можно было прочитать только одно: «Не так ли и ты, Аркаша...» И до того ему стало горько, до того стало жаль себя, что он решительно направился на кухню, распахнул холодильник и только взяв в руки холодную бутылку, осознал, какое неуместное, безответственное желание посетило его в это утро. И, поставив бутылку на место, захлопнул холодильник.
— Зима, — бормотал он, неприкаянно бродя по квартире. — Зима катит в глаза... Помертвело наше поле, помертвело... Нет уж дней веселых боле... Зима . И неизвестно, где ты ее встретишь, в каких краях, в каких лагерях...
Халандовский снова побрел к окну — редкие окна светились во влажной, шуршащей темноте раннего осеннего утра. И надо же, вот эти тусклые окна, затянутые сеткой дождя, почему-то растрогали Халандовского настолько, что он готов был всплакнуть. Прошло какое-то время, прежде чем он понял, почему окна так его растрогали. Последний раз с таким обнаженным чувством он видел в темноте светящиеся окна лет десять назад, когда в каком-то безумстве бегал за одной красивой девушкой, да что там бегал — он ею жил, дышал, и все, что тогда делал, все что думал, все деньги которые тратил, все было направлено на одно — увидеть ее снова. Доходило до того, что он сознательно искал в ней недостатки, и находил их, находил только для того, чтобы хоть немного снизить накал, немного образумиться и убедить себя, что и она всего-навсего живой человек и только. Не помогало. Он никого не видел вокруг, не мог ничем заниматься, он худел и чах, и самое главное — был счастлив всем этим. Халандовский добился своего — оказался с нею однажды в каком-то городе, куда прилетел к ней, она была в командировке, он оказался с ней в одной гостинице, в одной кровати. Добиваться своего Халандовский всегда умел, а тогда он просто не мог не добиться, потому что к этому свелась вся его жизнь.
И вот они в гостиничной кровати, вокруг никого, никто им не мешает, а она послушна и податлива. И они сделали тогда то, что было положено природой, все получилось и состоялось. И только после этого он в лунном свете, в сумасшедшем лунном свете взглянул на свою красавицу. Нет, она не стала менее красивой, менее желанной, но в ее позе, в глазах, в немногих словах, которые обронила... Была такая жертвенность, такая покорность судьбе, невеселой, надо сказать, судьбе...
— Да, — произнес Халандовский, стоя продрогшим у окна в пижаме с дырами вместо пуговиц. — да... В ней была какая-то подневольность. Бывает жертвенность счастливая, пусть она будет самоотверженная, остервенелая, в конце концов... Но у нее была жертвенность подневольная. Словно, пересилив себя, съела какую-то гадость...
Больше Халандовский ее не видел.
Не пожелал.
— Но какое было счастье ухаживать за ней! — воскликнул он с потрясенной душой и постаревший на десять лет. — Какое это было время... Нервное, взвинченное, безумное... Она... Скорее всего, она была просто глупа. Она полагала, что приличная женщина так и должна себя вести после траханья, — проговорил Халандовский. — А у тебя, Аркаша, хватило силы, мудрости понять это и простить бедную девочку. И взять себя в руки. Но чем же ты занимался после этого целых десять лет? Ты, Аркаша, делал деньги. Не самое пустое занятие, но и вспомнить особенно нечего.
Резкий телефонный звонок оборвал трепетные воспоминания Халандовского и он с некоторой опаской взял трубку.
Звонил Пафнутьев.
— Спишь? — спросил он.
— Какой сон, Паша... Какой сон.
— Бодрствуешь?
— Тоже нет... Странное сумеречное состояние... Девушки вспоминаются...
— Это прекрасно. К бою готов?
В ответ Халандовский так тяжело, так безысходно вздохнул, что Пафнутьев сразу понял его состояние.
— Держись, Аркаша! Держись!
— Ты меня, Паша, конечно, извини, но я чувствую себя подонком. В прямом и полном смысле слова.
— Это пройдет.
— Не знаю, может быть, и пройдет... А может, и нет. Мне не приходилось вот так внаглую предавать человека. Какой он ни подлец, какая он ни сволочь, но я! Паша, а я — кто? Понимаешь? Поступая так, подсовывая ему эту куклу, я тоже, получается, не лучше! Более того, хуже!
— Ты все перепутал, Аркаша. Ты в петле. А он стоит рядом и ждет удобного момента, чтобы вышибить из-под тебя табуретку.
— Паша... Я могу обмануть покупателя и без его разрешения взять у него десять грамм колбасы... Он не похудеет от этого, он даже здоровее будет, потому и колбаса наша для здоровья вредна. Но вот так, сознательно, продуманно, целеустремленно посадить человека за колючую проволоку...
— Ты предпочитаешь сам сесть вместо него?
— Я не о том...
— А ты знаешь, сколько он посадил? Невинных! Знаешь?!
— Зачем мне это знать... Я о себе говорю, а ты о нем талдычишь.
— Ладно, — оборвал Пафнутьев стенания друга. — Поговорим об этом вечером. А пока один вопрос...
— Hy? — слабым голосом произнес Халандовский.
— Ты готов?
— Я пойду на это, Паша. Все сделаю так, как договорились.
— Ты тверд?
— Конечно, нет... Но все исполню наилучшим образом.
— Все приготовил?
— Как и договаривались.
— Это прекрасно! — Пафнутьев своими возгласами пытался как-то расшевелить Халандовского, но тот пребывал в устойчивом печально-обреченном состоянии. — Слушай меня внимательно. И не говори потом, что не слышал. К тебе придет человек. И скажет, что он от меня.
— Понял, — кивнул Халандовский.
— Ты дашь ему бомбу, которую приготовил. И он сделает на ней кое-какие пометки. Понимаешь, о чем я говорю?
— Как не понять... — грустно проговорил Халандовский. — Технология эта мне хорошо знакома.
— До скорой встречи! — с подъемом произнес Пафнутьев и положил трубку.
— Будь здоров, дорогой, — пробормотал Халандовский уже по дороге в ванную. — Удачи тебе, дорогой... И долгих лет жизни. И мирного неба над годовой...
Когда через час в дверь позвонили, Халандовский был уже в халате и мокрые его волосы свисали на лоб, на уши, придавая выражение еще более горестное. На пороге стоял человек в сером плаще, мокрой кепке и со стареньким дипломатом. Он смотрел на Халандовского требовательно и улыбчиво.
— Я не заблудился? — спросил незнакомец.
— Проходите.
Гость разделся, оставив в прихожей мокрую одежду и прошел в комнату. Был он моложав, почти лыс, но взглядом обладал быстрым и острым. Сев к столу, чемоданчик поставил у ног, выжидательно посмотрел на Халандовского.
— Простите... Вы от кого? — решился задать вопрос Халандовский.
— Мне ведено сказать, что я от Пафнутьева.
— А на самом деле от кого?
— Других фамилий не будет. Пусть останется... Глубокой тайной, как поется в песне.
Халандовский вздохнул, взял с полки завернутые в газету деньги и положил на стол. Гость удовлетворенно кивнул, развернул газету.
— О, так много не надо, — он отобрал пять купюр, остальные вернул. Халандовский опять сунул деньги в какую-то щель между книгами, стопками, коробками. А гость тем временем достал из чемоданчика свои принадлежности и занялся деньгами. Халандовский не стал проявлять любопытства и сел в кресло за спиной гостя. Теперь у него была возможность внимательно его рассмотреть. Мокрые внизу штанины, заношенный костюмчик, да и постричь его не мешало бы, подравнять пучки волос за ушами. Но почувствовал в нем Халандовский и стальную пружину. В этом человеке не было колебаний, раздумий, сомнений. Он четко и с каким-то внутренним убеждением выполнил свою работу — пометил деньги, написав на них два слова — «взятка прокурору», потом деньги и газету, в которую они были завернуты, присыпал порошком из штуковины, похожей на перечницу.
— Вот и все, — оказал человек, поднимаясь. — Положите эти купюры не сверху, а в глубь пачки. Отсчитайте пять-десять чистых и после них положите эти вот грязные, — человек улыбнулся неожиданно простодушно. — Не вздумайте заменить газету. Деньги должны быть именно в этой. Вопросы есть?
— Они не слипнутся?
Вместо ответа человек похлопал Халандовского по руке, улыбнулся подбадривающе.
— Все будет в порядке.
— Может, обсохните? Выпьете чего-нибудь? — С удовольствием. Но не сейчас. В следующий раз. У нас еще будет возможность.
— Ну, что ж... Всего доброго.
— Мы с вами сегодня еще увидимся.
— Да? — удивился Халандовский — Где?
— Где надо, — улыбнулся гость и, пройдя в прихожую, быстро оделся, оглянулся на Халандовского, неприкаянно стоявшего в проходе, прощально махнул рукой и вышел. Только дождавшись щелчка замка, он отпустил дверь и Халандовский услышал быстрые удаляющиеся шаги.
— Вот и завертелось, Аркаша, — проговорил он вслух. — Вот и завертелось. — Он постоял, глядя в пространство прихожей, где только что был гость. — Четкие ребята, ничего не скажешь. Авось, им сегодня повезет. Но это лишь в том случае, если повезет тебе, Аркаша... Ты сегодня на острие иглы.
Пройдя в комнату, Халандовский, сосредоточенно сопя, проделал все, что велел ему гость — взял пачку денег, отсчитал сверху семь купюр, вложил меченные, накрыл их чистыми и невинными, завернул в газету. Посмотрел на сверток с одной стороны, с другой...
— Ничего пакет... Сам бы не отказался от такого.
* * *
И вот Халандовский, человек опытный и бесстыжий, можно сказать. Прожженный вор и пройдоха, человек, который с кем угодно мог говорить на любые темы — от загробной жизни до срамных извращений гомосексуалистов, мог спокойно и умудренно говорить о явной продажности в высших кругах до мелкой мстительности в кругах низших... Этот человек вдруг ощутил полнейшую беспомощность, робость и неуверенность. Как бы не относиться к прокурору Анцыферову или к любому другому прокурору, само слово это вызывает подсознательную дрожь, за которой стоит несколько поколений полностью зависящих от прокурора, от сто настроения, от состояния его пищеварения, от желания его левой пятки или правой ноздри... И вот Халандовский, прекрасно сознавая, что уж кто-кто, а он-то — давний клиент прокуратуры, должен был бросить вызов прокурору. Его охватила робость не просто одного человека перед другим, его охватила робость жертвы, которой предстояло отсечь голову палачу.
Снова и снова мысленно прокручивал Халандовский свой разговор с Анцыферовым, и так и сяк складывал слова, менял ил местами, произносил с той или другой интонацией и все более впадал в панику, потому что не мог он придумать, как легко и естественно отдать городскому прокурору пять миллионов рублей. Более всего смущало Халандовского то, что он, достаточно опытны и в даче взяток, и в их получении, здесь чувствовал полную бесполезности своего предыдущего опыта. Играючи и смеясь он подкупал контролеров, вручал коробки с балыками и водкой руководству БХСС, и те так же шутя брали — текла нормальная здоровая жизнь. Все были счастливы, жали друг другу руки и улыбались на прощание.
А здесь...
Здесь он не просто должен был дать взятку, он должен был дать се тому, кто сам склонял его к взятке, с тем, чтобы засыпать другого человека, то есть, Пафнутьева. А засыпать Пафнутьева Халандовскому не хотелось. Не потому, что он так уж безрассудно и преданно любил Пафнутьева, хотя и это не исключалось. Нет, главное было в другом — Халандовский обладал жесткой, выверенной годами нравственностью. Высокой и непоколебимой. Да, у этого взяточника и торгаша была в душе область необыкновенной чистоты и порядочности. Да, это была странная нравственность, и моралисты прошлых ли, нынешних веков наверняка нашли бы в ней противоречия, изъяны, кое с чем и не согласились бы, кое в чем деликатно бы усомнились, но это не имело для Халандовского ровно никакого значения. Он сам в состоянии был оценить свои помыслы и деяния и не нуждался в поддержке каких бы то ни было авторитетов. Человека, с которым он пил водку в собственном доме, чокался и целовал на прощание, он не мог предать. Это значило в чем-то потоптаться по самому себе. А этого Халандовский тоже позволить себе не мог, потому что был чертовски горд и самолюбив, хотя, вполне возможно, об этом и не догадывался.
Да, был где-то в его большом и жарком теле маленький стальной стерженек. События редко до него добирались, до этого стерженька, мало кто знал о нем, да и сам Халандовский забывал на годы об этом стерженьке гордыни. И вот сейчас он вдруг ощутил его в себе остро и болезненно, как старый, вросший в тело осколок, который напоминает о себе в погоду злую и ненастную.
Было еще одно обстоятельство, которое лишало Халандовского уверенности — он поступал подло. Он провоцировал человека на взятку, чтобы потом его же за это и наказать. Это не вписывалось в его нравственность. И Халандовскому в таких случаях надо было найти оправдание, объяснить самому себе то, что он собирался совершить. И такое оправдание у него было.
Стоя у окна, за которым начинался мокрый осенний рассвет, в затертом халате с бессильно повисшим в петлях поясом, Халандовский произнес для самого себя необходимые слова. В это время он смотрел на человека в кепочке и мокром плаще, который только что вышел из его квартиры, смотрел, как тот неловко обходя лужи, садится в поджидавший его «жигуленок» с тускло горящими в утренних сумерках подфарниками, а потом, глядя вслед этим удаляющимся желтоватым огонькам, он и произнес нужные ему слова...
— Аркаша, — обратился он к себе голосом тихим и проникновенным. — Аркаша... Ты должен твердо осознать — тебя офлажковали. И если все будет идти так, как идет, то ровно через месяц тебя вышвырнут из твоего магазина, вышвырнут оттуда всех твоих девочек и дай Бог после этого тебе остаться на свободе, а им — найти какую-нибудь работу. И в твой магазин вломится золотозубое дерьмо Байрамов со своей бандой, забьет прилавки лежалым заморским барахлом, вонючими консервами, куртками, набитыми китайскими блохами, обувью для мертвецов, польским разведенным спиртом, турецкими одноразовыми джинсами, часами, которые даже в развивающихся странах продаются на килограммы... И ты, Аркаша, будешь проходить мимо этого магазина, как последний бомж, щелкая зубами от голода и досады. И не будет у тебя друзей, потому что твоего лучшего друга Пафнутьева посадят за взятку, которую ты же ему и всучишь... Вот что будет, Аркаша, если ты не возьмешь себя в руки и не сделаешь то, чего хочет от тебя твой единственный друг Пафнутьев... А самое лучшее, что тебе светит в немногие оставшиеся годы, это киоск возле трамвайной остановки. Холодный, мерзлый киоск, в котором ты будешь торговать бусами, отвратительным пойлом, на которое даже смотреть вредно, зажигалками и паршивыми газетами с голыми бабами на первых страницах. И каждый прыщавый милиционер будет штрафовать тебя за этих сисястых баб, каждый прыщавый милиционер будет тыкать тебя мордой в жопы этих баб, которых будут покупать у тебя юные онанисты, сбегая с уроков... И еще будут к тебе наведываться крутые ребята в кожаных куртках и зеленых штанах, и будут выгребать твою кассу спокойно и презрительно, потому что твою кассу можно будет выгребать только презрительно. А ты будешь кланяться им и благодарить, благодарить за то, что тебя, старого жирного дурака, оставили живым и почти невредимым... Вот что ждет тебя, Аркаша, если ты не сделаешь того, к чему склоняет тебя твой лучший друг и незаменимый собутыльник Паша Пафнутьев. Смотри, Аркаша, смотри... Наступает в жизни день, наступает в жизни час, который все ставит на свое место... И ты начинаешь ясно понимать, кто ты есть — вор и обжора, или же осталось в тебе что-то незапятнанное... Вот что я тебе скажу, Аркаша.,. Пора расчехлять знамена. Пора, Аркаша.
Все дальнейшие действия Халандовского в этот день были выверены и безошибочны. Будто всю жизнь ему приходилось быть провокатором, будто не впервой ему сажать людей влиятельных и всемогущих. Он не стал бриться в это утро, отчего лицо его и без того пухловатое, стало еще более несчастным, а выражение лица приобрело какую-то убогость и бесконечную покорность. В шкафу из-под старой обуви он выдернул лежалые штаны неопределенного цвета, надел растянутый и штопанный свитер, а поверх него плащ, темный, в устойчивых от долгого висения плащ, еще, кажется, прорезиновый. Когда он надевал этот плащ или снимал, он скрипел и скрежетал, а иногда из его складок доносился даже слабый грохот. И шляпа. Халандовский надел шляпу, чего не делал никогда; От долгого хранения у шляпы, подаренной кем-то бестолковым и насмешливым, широкие поля новело, сверху она была сдавлена и напоминала нечищенный сапог с пропыленными складками. Но помяв ее, потрепав, сунув несколько раз в глубину шляпы кулак, Халандовский все-таки вернул ей вид хотя бы отдаленно напоминающий головной убор.
Когда он подошел к зеркалу, из глубины зазеркалья па него взглянул человек, которого можно было заподозрить в чем угодно, но только не в лукавстве. Это было какое-то печальное существо, покорное, и даже, откровенно говоря, глуповатое. Именно к этому Халандовский и стремился. В карман плаща, вызвав несильный грохот, он сунул пачку с пятью миллионами рублей, прощальным взглядом окинул свое неприбранное жилище, тяжко вздохнул и вышел на площадку. Спустившись вниз, Халандовский поднял воротник и ступил на мокрую, усыпанную бледными листьями тропу, ведущую к трамвайной остановке.
Халандовский вышел раньше, чем требовалось, но не было сил уже находиться дома, бродить из угла в угол и все время натыкаться в зеркале на неприятного типа с загнанным взглядом подлеца и провокатора. Незамеченный и неузнанный, он несколько раз прошел мимо своего гастронома, и по противоположной стороне улицы прошелся, и возле самого входа. Шагал прощаясь, молясь, и надеясь все-таки вернуться.
В двери входили первые покупатели и Халандовский, глядя на них, неожиданно растрогался, ощутив к этим бойким старушкам, молодым женщинам, парням нечто вроде признательности и благодарности. Да, несмотря на смертельную опасность, которая нависла над ним, над директором этого магазина, а они наверняка об этой опасности знали, они все-таки пришли, оставаясь верными ему, и поддерживали его одним только своим присутствием в торговом зале. Старушки медленно проходили перед застекленными дороговатыми витринами, и лица их были значительны и скорбны, будто проходили в мавзолее мимо желтоватого ссохшегося трупика.
* * *
Халандовский и в прокуратуру пришел раньше времени. Хотелось осмотреться, привыкнуть, освоиться с тем местом, где вскоре должны были начаться события. Он сел в угол, смешавшись с толпой жалобщиков, просителей, истцов и ответчиков. Намокшую свою шляпу, с которой время от времени падали на пол тяжелые капли влаги, он снял, несколько раз встряхнул ее и сунул под мышку. Вся одежда, которая была на Халандовскому, заставляла его как бы съежиться, сжаться, ссутулиться, и он сидел в самом углу, посверкивая из темноты большими, выпуклыми, бесконечно печальными глазами Несколько раз по своим делам прошел по коридору Пафнутьев, встретился с Халандовским глазами, но, видимо, не узнал, потому что не остановился и приветствовать его не стал. И Халандовский тоже никак не проявил себя. Если Павел Николаевич проходит мимо и ничего не говорит, значит, ничего не отменяется, все остается в силе и его истязания продолжаются.
Через некоторое время Халандовский заметил среди посетителей прокуратуры подмокшего человека, который приходил сегодня утром к нему метить деньги и пересыпать их порошком. Заметил Халандовский — то, что тот был не один, с кем-то перемигнулся, с кем-то словечком перебросился. Вид его был настолько невыразительный, что Халандовскому каждый раз приходилось делать над собой усилие, чтобы его узнать, увидеть, выделить среди других посетителей. Наверно, это неплохое качество, уметь вот так растворяться в толпе, подумал он. — Значит, кольцо вокруг Анцыферова сжималось, значит, скоро тебе, Аркаша, выходить на сцену.
Показался в конце коридора Анцыферов — легкий, стремительный, нарядный. Он на ходу кому-то махнул рукой, кому-то улыбнулся, бросил ободряющее слово и жалобщики расступились перед ним, склоняя головы покорно и даже с каким-то благоговением. Сердце Халандовского при приближении прокурора дрогнуло, ударило несколько раз мягко и тяжело. Он приподнялся, но неловко, не до конца, оставаясь в полусогнутом состоянии и при этом стараясь поймать неуловимый взгляд Анцыферова — тот ни на кого не смотрел, хотя, кажется, всех видел, улыбался в пространство рассеянно и озабоченно.
— Я к вам, Леонард Леонидович, — пробормотал Халандовский из темноты своего преступного угла.
— Вы? — Анцыферов остановился на секунду, узнал директора гастронома, узнал все-таки. Вскинул удивленно брови, осматривая Халандовского с головы до ног.
— Что у вас?
— Хотел вот зайти...
— Ко мне? — спросил Анцыферов, удаляясь.
— Да, ведь мы договаривались...
— С вами? — Анцыферов остановился, подумал, обернулся. — Минут через пятнадцать. Вас пригласят, — и скрылся за дверью, обитой клеенкой, под которую напихали чего-то мягкого.
Халандовский опустился на свое еще не остывшее место с чувством облегчения. Сердце его колотилось, на лбу выступил пот. Он был даже счастлив оттого, что Анцыферов не сразу потащил его в кабинет, а дал передышку. Халандовский нашел взглядом своего утреннего гостя, тот подмигнул ему, — все, дескать, в порядке. Он все слышал. Халандовский поднялся и направился за угол, к туалетам. Утренний гость шел следом.
— У вас все в порядке? — спросил он мимоходом, ковыряясь в ширинке.
— Вроде... А у вас?
— И у нас. Вы напрасно так волнуетесь... На расстоянии видно. Это настораживает. Знаете, для него это такие будни, такие будни... Уже сегодня несколько человек проделали то, что вы только собираетесь.
— Не может быть! — удивился Халандовский.
— Уверяю вас, — человек звонко застегнул молнию ширинки и первым вышел из туалета.
Потоптавшись, вышел вслед за ним и Халандовский. Ему стало легче. Действительно, стоит ли так волноваться, если здесь у каждого в кармане такой же пакет, как и у него, только не меченный... Халандовский вернулся к своему месту, втиснулся в угол и замер. Опять мимо пронесся Анцыферов и, не выдержав напряженного взгляда Халандовского, бросил на ходу:
— Помню, помню...
И наконец наступил решающий момент — из дверей приемной выглянула секретарша и, ни на кого не глядя, никого не видя, произнесла в коридорное пространство:
— Халандовский, зайдите!
Халандовский громоздко поднялся, грохоча плащом выбрался из своего угла и шагнул к приемной, остро ощутив возникшее за его спиной движение — спрятал газету утренний гость, несколько человек, оторвавшись от своих бумаг, переместились поближе к двери приемной, где-то в толпе возникло и исчезло бледное лицо Пафнутьева. Ага, злорадно подумал Халандовский, и тебе нелегко это дается, как я понял, такие вещи никому легко не даются.
— Может быть, вы разденетесь? — спросила секретарша, с подозрением окидывая взглядом его ссохшийся плащ, который скрежеща заглушал все звуки в приемной.
— Да нет, чего уж там... Я на минутку, — ответил Халандовский вовремя вспомнив, что как раз в кармане плаща у пего лежал пакет с пятью миллионами.
— Как хотите, — передернула плечами секретарша.
— Я могу зайти?
— Конечно. Леонард Леонидович ждет вас. Халандовский кивнул, благодаря, подошел к обитой дерматином двери, осторожно приоткрыл ее, но за ней оказалась еще одна и он, поколебавшись, шагнул в темноту тамбура. Там повозился, нащупал ручку следующей двери, открыл ее и ему тут же ударил в глаза сильный свет солнечного дня. Анцыферов сидел за столом прямой, подтянутый, во взгляде его была озабоченность и еле заметное нетерпение. Не говоря ни слова, он махнул рукой в сторону стула. Присаживайся, дескать. Халандовский опять благодарно кивнул, сглотнул от волнения слюну.
— Слушаю вас! — сказал Анцыферов напористо. — Я, честно говоря, вас сразу и не узнал... Богатым будете!
— Откуда, Леонард Леонидович... Обложили меня, со всех сторон обложили. Вздохнуть не дают!
— Кто же это с вами так? — насмешливо спросил Анцыферов.
— А! — Халандовский понимал, что жаловаться на кого-то нельзя, хуже будет. — Представляете, мой магазин на аукцион выставляют! При живом-то директоре, при коллективе...
— Простите! Вы же там все проворовались! Как же с вами еще поступать! Пусть аукцион снимет с вашего заведения грех обмана.