16 апреля 1859 года. Почти десять лет минуло с того памятного и несчастного дня, когда стены Петропавловской крепости сузили его мир до нескольких каменных аршин. Вот уже которое утро подряд он просыпается с этим чувством последнего свободного столичного дня.
Львов лежит с закрытыми глазами, но Петрашевский хорошо видит, как приоткрываются его веки.
Десять лет — это почти четверть прожитых годов.
Прожитых!
А разве эти десять он жил? Конечно, жил. Но опустошенно и пока бесплодно.
Странно складывалась жизнь. Он все время стремился к тому, чтобы переделать ее, она делала все, чтобы внушить ему, что она незыблема.
Кто же победил?
Пока никто!
Наверное, такие люди, как Бакунин, пришли бы в восторг от подобного вывода.
Никто!..
И это в борьбе с самой жизнью!
Нет, он боролся не с жизнью, не со стечением обстоятельств. Он боролся за жизнь в том ее совершенном понимании, которое открылось ему давным-давно.
— Ты спишь, Михаил? Львов полусидит в подушках.
— Я знаю, тебе тоже пришло в голову, что минуло уже десять лет…
Петрашевский не отвечает.
Прошло еще с полчаса, и снова Львов привстал на кровати.
Он вряд ли нуждался в слушателях, тем более в таком, как Петрашевский, ведь Михаилу Васильевичу известны все обстоятельства той «ошибки». Но он больше не мог молчать:
— Бенедиктов, мой сожитель, встретил меня словами: «Сегодня ночью ошибочно вместо вас взят капитан Львов, Петр Семенович». Он советовал мне надеть мундир и ехать прямо к генералу Ростовцеву, рассказать об ошибке и тем смягчить наказание. А я, дурак, не послушал доброго совета. И ждал. А чего ждал? Наверное, мессии в лице какого-либо доброжелателя или богатого дядюшки. И он явился, явился в то же утро с полуторатысячами рублей в кармане и советом убраться как можно скорее из Петербурга, а затем и из России. Я его поцеловал и отказался. И снова ошибка — нужно было уезжать, бежать, бежать…
Сильный стук в дверь прервал Львова на полуслове.
— Спите?..
Петрашевский никак не найдет очки, чтобы разглядеть незваного посетителя. Да и знаком ли он с ним?
— Неклюдов не уехал, а стрелялся!.. Говорят, убит или уже. отходит!..
— Ну и дурак! — У Львова это вырвалось непроизвольно.
Дверь захлопнулась.
Иркутск бурлил, как бурлит Ангара, когда солнце сбрасывает с нее ледяные оковы.
Сторож казенной палаты Пежемский, живущий в караульном доме при винных магазинах, видел пролетку, четырех господ недалеко от заимки Кукуева и слышал выстрел. Да, да, пистолетный выстрел, и причем один.
И караульный солдат Файнберг, стоявший в будке у вишюго подвала, тоже слышал выстрел. Один, один! Вот только он не может определить, из ружья был сделан выстрел или из пистолета.
Но кто же эти четверо?
— Двое — Беклемишев и Неклюдов.
Лекарь Кашин подсказал, что секундантом Беклемишева был Анненков, а Неклюдова — Молчанов.
Молчанов?
Его знали, как собутыльника Беклемишева. Надворный советник, он был в милости у Муравьева. Что же заставило Молчанова стать секундантом Неклюдова? Его навязали жертве.
А где были власти?
Власти были на колокольне!
Да, да, иркутский полицмейстер Сухотин — цепная собака и комнатный пес графа Муравьева, — оказался на колокольне Успенского собора.
Полицмейстер уверяет, и это уже известно всему городу, что-де он «желал предупредить» дуэль, о которой знал «по слухам», заехал утром, 16 апреля, на Большую улицу, надеясь застать дома проживавшего там Беклемишева, да не застал. Поскакал по дороге до собора, но там дорога разветвляется…
Вот он и взобрался на колокольню, чтобы оглядеться, нет ли где поблизости «лошадей или экипажей».
— Врет полицмейстер. Он следил с колокольни за тем, чтобы какой-либо случайный прохожий не помешал убийству!
— Убийству?..
Это слово было произнесено в Иркутске утром же 16 апреля, после того, как стало известно, что смертельно раненный Неклюдов скончался, так и не приходя в сознание.
Убийство! Умышленное! И только для декорации обставленное атрибутами дуэли.
Но где доказательства, факты?
Молчанов и Анненков, за ними Гурьев и многие другие «благородные» честью свидетельствуют, что это была дуэль.
Дуэль?
А выстрел один?
Молчанов уверяет, что их было два, но они раздались одновременно, даже столкнулись два дымовых облака.
Но разве можно верить Молчанову?
Анненков проговорился, что когда заряжали пистолеты, Беклемишев заметил соскочивший пистон. Потом пистолеты якобы опять перезарядили, Молчанов смешал их за спиной…
Перезарядили ли?
Зловеще! Зловеще! Трое на одного, и у этого одного мог оказаться в руках пистолет без пистона. Тогда действительно достаточно выстрела и сделанного по всем правилам, чтобы пуля вошла в правый бок, как это бывает на дуэлях. Ну, а там она уже найдет дорогу.
Убийство, убийство, убийство!
Петрашевский и Львов почти уверены, что дело нечисто. Да к тому же беклемишевская компания устроила оргию на балконе дома Большой улицы. Одна эта вакханалия заставляет уже стать на сторону тех, кто сегодня требует сурового наказания убийцам.
Оргия была недолгой. Днем 16 апреля Беклемишев, высунувшийся было из дому, был встречен вездесущими гимназистами:
— Убийца! Убийца! Убийца идет!..
Петрашевский не пошел к дому, где лежало тело Неклюдова, как это сделали сотни возмущенных иркутян.
Он понял, что наступил тот момент, когда жгут корабли.
За эти годы жизни в Иркутске он приобрел большое, по крайней мере нравственное, влияние на горожан. В библиотеке Шестунова его авторитет оратора по всем вопросам общественной жизни России непререкаем. И не потому, что природа, отказав ему в даре писателя, щедро наградила другим даром, и его «замечательный талант к агитаторству» вынужден признать даже Бакунин. Нет, не в этом дело. Те несколько лет в столице, прожитые в атмосфере горячих споров по «пятницам» и холодных рассуждений над прочитанными книгами в остальные дни, обогатили его настолько, что никто в Иркутске не может соперничать с ним.
Если бы он мог сейчас оказаться в Петербурге или Москве, то, конечно, участвовал бы в подготовке крестьянской реформы. Его давнишнее убеждение в необходимости ликвидировать крепостное рабство ныне становится реальным действием правительства.
Конечно, правительство обманет крестьян. И очень важно этот обман разоблачить, чтобы вспыхнул бунт. Так должны участвовать в «подготовке» реформы революционеры.
Но Сибирь не знает крепостного землепашца, здесь не созданы губернские комитеты для обсуждения способов отмены крепостного права, и говорят об этом сибиряки лишь потому, что о крестьянской реформе толкует вся Россия. Зато с каким вниманием слушают Петрашевского чиновники из бывших студентов, учителя, мало-мальски интеллигентные купеческие сынки, когда он говорит о необходимости гласного судопроизводства. На местных, близких всем примерах показывает, как административный произвол уничтожает всякое правосудие.
Библиотека получает более 20 периодических изданий. Читатели воочию могут убедиться, насколько раздвинулись рамки проблем, ставших ныне предметом гласного обсуждения. Разве можно сравнить «Современник» или «Русское слово», когда в них писал Белинский, с «Современником» Некрасова и Чернышевского. Обидно, что Ханыков в свое время так и не познакомил его с Николаем Гавриловичем. Он завидует Чернышевскому, имеющему возможность высказать вслух именно те мысли, которые Петрашевский выстрадал каторгой.
А проповедь Герцена! «Колокол». Его удары долетают и до Иркутска. Петрашевский добывает почти все номера. Герцен зовет к революции. И призыв его находит отклик. Петрашевский тоже не против революции, но разве подготовлена к ней Сибирь? Нет, это темное царство. Нужны тысячи пропагаторов и годы, чтобы раскачать этот край. Петрашевский делает все от него зависящее. Он держится старой тактики обличения. А каков результат?
Просвещенное сатрапство Муравьева по-прежнему торжествует. Но именно сейчас оно просто нестерпимо. И чего стоит теперь генерал-губернаторский показной либерализм!
Если во времена николаевского террора он вызывал удивление и даже восхищение у некоторых, то ныне в глаза бросается прежде всего самодурство, тот самый бешеный николаевский окрик, который уже не слышен Европейской России. Будто не произошло никаких перемен в общественной жизни, будто Николай не умер, а перенес свою столицу в Иркутск. Нет, долг. Петрашевского именно сейчас открыто противопоставить себя сибирскому самодержцу, примером своим увлечь лучших, пробудить в них чувство гражданственности.
А убийство Неклюдова только предлог, и нет времени размышлять над тем, хорош он или плох.
Как метко сказал однажды Шестунов: «Заматерелые рутинисты и консерваторы вовсе не опасны, опасны либералы на словах, эти духи тьмы, они на деле всегда оборачиваются защитниками произвола и деспотизма».
Разоблачая Беклемишева и всех этих «людей белой кости», он будет разоблачать прежде всего их.
А воти церковь. У входа в руки провожающих опять влетают бумажки. Но на них нет генеральской подписи.
«С дозволения начальства. Шайка разбойников, воглаве которых атаман Беклемишев… Сотник, полицмейстер Сухотин, и проч. и проч. принимают заказы на убийства…»
Благочиние церковного отпевания нарушено.
Простой люд ропщет.
— Если бы наш брат убил, его бы плетьми да в каторгу, а баре убивают, им нипочем…
«Чистая» публика старается выбраться из церкви, но ее цепко держит толпа. Кладбище напоминает городской сад в дни гулянья. Людской муравейник ни на минуту не умолкает и все время в движении.
Петрашевский чуть не свалился в яму, на краю которой стоит гроб.
Его плохо слушают. Порой он и сам не слышит своего голоса. Все время к гробу подходят какие-то люди, кладут бумажные цветы или просто, осенив себя крестным знамением, молча целуют покойного в лоб.
Только слова, что Неклюдов жертва «изменнического убийства», на минуту водворили тишину.
Потом Петрашевский уже не мог продолжать. Но он сказал достаточно.
Теперь удар нанесен. В самое сердце Муравьеву. Его приближенные, люди, которых он отстаивал, — убийцы.
Во вторник фоминой недели богомольные христиане идут на кладбище с радостной вестью о воскресении Христа. Души умерших родных и близких должны возликовать. Могилы поливают медом, на них раскладывают пасхальные угощения, в землю зарывают крашеные яйца.
Могила Неклюдова как праздничный стол: яйца, куличи, подовые пироги.
Старушки кладут земные поклоны и молятся «убиенному Михаилу» как святому.
23 апреля 1859 года в № 17 «Иркутских губернских ведомостей» появилась статья за подписью Ф. Львова.
Автор не называл имен, но они были всем хорошо известны.
Он рассуждал о дуэлях. Может ли поединок доказать правоту одного и виновность другого? Нет, не может. И часто убитым оказывается именно правый. Однако законодательство различает убийство на дуэли и просто убийство, тем самым делая снисхождение предрассудку чести. Но для того чтобы это снисхождение было оказано, необходимо подтверждение, что «дело было ведено с обеих сторон с тою честностью, которая должна характеризовать людей, нарушающих закон из правил чести, в противном случае поединок справедливо относится к разряду самых гнусных убийств».
Указывая на небывалое брожение, которое вызвала дуэль среди жителей Иркутска, Львов требует судебного разбирательства, чтобы, наконец, открылась истина. Если это было убийство, преступники должны понести по заслугам.
Под суд беклемишевско-муравьевскую шайку убийц!
Городовая управа осматривала труп Неклюдова и местность, где происходила дуэль. Теперь нужно, чтобы убийца и его пособники были взяты под стражу, а материалы об их гнусных делах переданы в Иркутско-Верхоленский окружной суд.
И никто не обратил внимания на то, что статья Львова появилась 23 апреля 1859 года, в десятую годовщину со дня ареста петрашевцев.
Львов требовал суда. Но суда не только над убийцами Неклюдова. Он требовал кары тем, кто с той же безнаказанностью, с тем же произволом обрек тысячи лучших людей России на каторгу, тюрьмы, гибель.
23 апреля звучало символом.
Суда над сатрапами требовал осужденный ими петрашевец.
Это заметил Спешнев, когда на далекий Амур пришел номер газеты. Не ускользнуло это и от генерала Муравьева. Досужие клеветники, муравьевские прихлебатели, вместе с газетой прислали множество писем, в которых 3 тысячи человек, провожавших гроб Неклюдова, выросли в 10, речь Петрашевского— в призыв к революции, требование суда над убийцами — в ниспровержение основ. Этого было достаточно, чтобы Муравьев понял, что подрываются прежде всего основы могущества и самодурства генерал-губернатора Восточной Сибири.
Муравьев метал гром и молнии. Каких-то два «мерзавца» сумели возмутить весь Иркутск! А «мерзавцы» только из милости генерал-губернатора живут в этом городе. Но не похороны и не возбуждение иркутян вызвали гнев «либерального наместника». Он чувствовал, что нравственное преобладание на стороне Петрашевского и его влияние в Иркутске увеличивается за счет падения авторитета Муравьева.
Из Кяхты Спешнев предупреждал друзей о неудовольствии Муравьева. Но они «отступились» от генерал-губернатора и не собирались по его возвращении в Иркутск являться с повинной.
Петрашевский считал, что начавшийся в Иркутско-Верхоленском суде процесс над «убийцами» Неклюдова должен превратиться в суд над всеми злоупотреблениями местной администрации. Никакие угрозы, никакие попытки муравьевских фаворитов вызвать Львова и Петрашевского на скандал и скомпрометировать не удавались.
Двадцать лет каторжных работ в рудниках — вот наказание Беклемишеву и его секундантам.
В губернском суде мнение судей разделилось. Двое заявили, что никакого убийства не было, третий, Ольдекоп, считал, что окружной суд правильно определил меру наказания. Ольдекоп написал свое особое мнение, и в этом ему деятельно помогал Петрашевский. Советник губернского суда был старым посетителем «пятниц» Петрашевского, другом и союзником по развернувшейся вокруг дуэли борьбе.
Составляя «особое мнение», Петрашевский вложил в него все свои знания юриста, всю убежденность пропагатора и сделал это мастерски.
1 января 1860 года генерал-губернатор прибыл в свою «столицу».
Ни Львов, ни Петрашевский не явились во дворец с поздравлениями по случаю благополучного завершения экспедиции, а заодно и с Новым годом. Но теперь их бы и не пустили в генеральский дом.
Через неделю Муравьев на торжественном приеме купечества уже сыпал угрозы на головы «возмутителей». А заодно дал понять иркутянам, что все, кто осмелится принимать Львова и Петрашевского, впадут в немилость у генерал-губернатора. 3 немилость впали многие, а на «подозрении» был почти весь Иркутск. Взбесившийся сатрап хотел возвести демонстрации, происходившие во время похорон, в ранг государственного преступления, а Львова и Петрашевского обвинить в «нарушении общественного спокойствия».
Уже в конце января Львов лишился места в Главном управлении Восточной Сибири. За ним не числилось каких-либо служебных проступков, даже, более того, значительное время, когда разыгрывались иркутские события, Федор Николаевич провел в командировке.
Но его понятия о чести, «обнаруженные» в статье по поводу дуэли, не сходятся с понятиями графа Амурского, и этого достаточно. Он опальный, с ним опасно разговаривать даже дамам.
Львов последовал примеру Петрашевского и. подал жалобу на действия генерал-губернатора в сенат. Петрашевский был этим очень доволен. Пусть жалобы, прошения останутся и без последствий для их авторов. Но они разоблачают администрацию, весь царский бюрократический аппарат. И как бы их ни скрывали, они будут прочитаны многими. Ведь недаром же его прошение из Нерчинского завода опубликовал «Колокол» Герцена. Герцен пристально следит и за трагедией, которая развертывается вокруг суда над убийцами Неклюдова. Похоже, что это будет суд над судьями.
Львов обвинял Муравьева в самоуправстве, в том, что он угрожал воспользоваться чистым бланком императора и подписать Львову смертную казнь. В «Одесский вестник» полетела статья с разоблачением панегириков в честь Муравьева. Ее копию читали в Петербурге, читали в Иркутске.
Разоблачения сыпались со всех сторон. Декабрист Завалишин, немного сгущая краски, рассказывал об ужасах, творящихся на берегах Амура, страданиях переселенцев во имя удовлетворения честолюбия графа Муравьева-Амурского.
Муравьев бесился все сильней и сильней. Львов собирался уехать из Иркутска в село Олонки по приглашению декабриста В. Раевского.
А Петрашевский еще пытался сотрудничать в газете «Амур». Прямо или косвенно он высмеивает административные потуги сибирского паши, намекает, и на отсутствие «гражданственности», на вмешательство администрации в дела судебных учреждений, наконец, на принудительное заселение Муравьевым Приамурского края.
В результате уже 1 марта 1860 года в № 9 «Амура» появилось сообщение: «Местного обозрения в этом номере нет по причинам, не зависящим от редакции».
Причины действительно от редакции не зависели, так как автор внутренних обозрений в газете — Петрашевский был еще 27 февраля выслан из Иркутска в Енисейскую губернию.
Петрашевский проиграл иск, который он возбудил против золотопромышленника Пермикина. Он почти три года был у него частным стряпчим, долго и упорно отбивал нападки бывших компаньонов купца, желавших присвоить себе 75 паев в приисках компании. Петрашевский в случае выигрыша дела должен был получить в вознаграждение 10 тысяч рублей с прибыли, которые дадут золотые прииски.
10 тысяч… А если Петрашевский умрет к тому времени, когда прииски дадут прибыль? Тогда Пермикин должен выслать деньги Виктору Консидерану, проживающему в Бельгии.
Петрашевский оставался верен себе. Дело тянулось, и постепенно склонялось в пользу Пермикина. Но богатеющий золотопромышленник становился все более и более жадным. Он уже не хотел оплачивать Петрашевскому суммы за «бесспорные иски», хотя они не превышали двух-трех сотен рублей.
Городская управа, куда, наконец, обратился Михайл Васильевич, в иске на Пермикина отказала. Губернский суд тоже. Тогда Петрашевский пожаловался в совет Главного управления Восточной Сибири. Но и тут отказ. И новая апелляция в Иркутский губернский суд. А в суде заседает все тот же надворный советник Молчанов — секундант и «убийца». Петрашевский дает ему отвод.
Замещавший Муравьева Корсаков решил, что накопилось достаточно поводов, чтобы отделаться от беспокойного ссыльнопоселенца. Участь его была решена без лишних проволочек.
Очень часто бессонными ночами или в разговорах с товарищами, мысленно или вслух, вспоминалось прошлое. Годы помогли забыть кое-какие детали, некоторые из них окрасили в новые цвета. Ошибки памяти, не исправленные вовремя, впоследствии стали казаться достоверностью. Даже отдельные фразы, сказанные некогда, обрели новое звучание. Но и с ошибками, вновь переосмысленное, это прошлое революционеров и пропагаторов социализма не должно умереть вместе с ними. Есть, правда, следственное дело, и когда-нибудь его извлекут из секретных тайников царского суда. Но это когда-нибудь. А опыт борьбы, опыт и ошибки пропагаторов нужны ближайшим поколениям революционеров. Преемственность идей, преемственность образа действий не должны прерываться. Это хорошо понимал Петрашевский. Понимал и Львов. Понимали это и многие, многие другие. Даже те, кто никогда не бывал в коломенском домике и не (всходил на эшафот Семеновского плаца.
Из Читы в письмах Дмитрий Завалишин расспрашивает Львова о Петрашевском. Завалишин не понимает, откуда у Михаила Васильевича такое пристрастие к гербовой бумаге. Что заставляет его так упорно подавать свои прошения и обличения в форме жалоб?
Завалишину можно ответить письмом. А для тех, кто интересуется их прошлым, но не пишет писем, не знает, куда и кому их посылать, для тех они обязаны оставить воспоминания.
Их написал Львов и отдал Петрашевскому, чтобы тот исправил, дополнил, уточнил.
Получилось интересно. А главное, поучительно. Эти воспоминания будут хорошим комментарием к бумагам следствия. Не все, не все сказано судьям. И не все сказанное истина.
Правда, в передаче Львова в добавлениях Петрашевского исчезло ощущение трагедии, разыгравшейся на Семеновском плацу. Но не это главное. Главное — идеи, во имя которых они стояли под дулами и приняли каторгу. Эти идеи переданы в образах людей, описании встреч, в беглых характеристиках далеких, а иногда уже и усопших товарищей. Воспоминания должны прочесть те, кто сейчас на воле продолжает борьбу. Они адресованы единомышленникам.
Исполняющий должность председательствующего в совете Главного управления Восточной Сибири Корсаков потребовал к себе Петрашевского. Он припомнил ему, что в присутственном месте Петрашевский назвал губернатора Корсакова вором за задержку присланных Михаилу Васильевичу денег и неправильные вычеты из них в счет старого долга Главному управлению.
Корсаков не слушал никаких объяснений. Явился полицмейстер Сухотин, Петрашевского водворили в секретную, а в 11 часов вечера 27 февраля 1860 тог да на квартире полицмейстера уже были его вещи. В столовой дожидался Львов.
Последнее «прости» с последним товарищем.
Спешнев еще раньше уехал в Петербург.
Его увез Муравьев. Перед отъездом они не виделись, так как после возвращения из экспедиции Спешнев остановился
вдоме генерал-губернатора. Петрашевский отвернулся от него. Он был уверен, что Спешнев окончательно изменил своим убеждениям, стал клевретом графа Амурского и забыл об революционной молодости.
Петрашевский жестоко заблуждался.
Николай Александрович не верил в прошения, не верил, что ему удастся самому, без помощи Муравьева, вырваться из сибирского плена. А в Европейской России зрели новые события. События, о которых в конце 40-х годов он мог только мечтать. Крестьянская реформа повлечет за собой крестьянскую революцию, и чтобы успеть вовремя, все средства хороши.
Он уехал с Муравьевым. И встретил по дороге в столицу, в Москве, друга и соратника Плещеева. Старый кружковец, поэт — создавший еще в 40-х годах знаменитый гимн «Вперед без страха и сомнений», тут же отписал Добролюбову: Спешнев «…едет из Сибири с Муравьевым и будет непременно у Чернышевского, с которым желает познакомиться. Я дал ему й ваш адрес. Рекомендую вам этого человека, который, кроме большого ума, обладает еше качеством — к несчастию, слишком редким у нас: у него всегда слово шло об руку с делом. Убеждения свои он постоянно вносил в жизнь…
Можно сказать положительно, что из всех
наших— это самая замечательная личность».
Расходились дороги.
Петрашевского увозили дальше, внутрь сибирской тайги.
Спешнев ехал на запад, в центр страны.
Но на разных дорогах они оба продолжали бороться.
Последнее объятье. Вот и Львов исчез в темноте. Сотник Разгильдяев и казак увозят Петрашевского в неизвестность.
Потянулась последняя дорога. Дорога длиною в шесть лет.
К Завалишину пошло письмо. «Иркутск августа 4-го. Многоуважаемый Дмитрий Иринархович! Я получил письмо Ваше со вложенным в него письмом к Петрашевскому, которое я отправил по назначению, сняв предварительно с него копию.
Письмо это имеет большую для меня важность (независимо от внутреннего его достоинства)…
…Вы справедливо замечаете, что у нас путаница, что мы друг друга не понимаем, а потому прежде всего спешу разъяснить, что только могу: начну с личности самого Петрашевского, которую Вы почти не знаете, а потому несколько ошибаетесь. Мих. Вас. прежде всего человек страстный, увлекающийся… Душа у него добрая, способная не только сочувствовать всему, что заслуживает сочувствия, но и действовать горячо, настойчиво, даже запальчиво в пользу предмета его симпатии и напротив: для уничтожения антипатичного ему лица или дела… Множество бескорыстных поступков, полных самоотвержения, было им совершено предо мною…
Характер у него до крайности непреклонный, он стремится к цели своей настойчиво, дерзко, не останавливаясь ни перед какими препятствиями. Но, при этой силе, которой он обладает, и не жалея лба, чтобы проломить стену, он вдруг прибегает к хитрости, к интриге, то есть к оружию слабых. И это бывает почти всегда неудачно, точно как усатый гренадер нарядится в юбку, закроется платком и воображает, что его примут за женщину…».
Отослав письмо к Завалишину, Львов как бы завершил свои воспоминания о петрашевцах.
Воспоминания в Лондон, к Герцену, повез А. Белоголовый.
Ну, а что касается гербовой бумаги, то Завалишин должен и сам понимать — иных средств борьбы, кроме публичных обличений и протестов, у Петрашевского нет. А их можно писать только на гербовой.
Глава тринадцатая
Окно хаты выглядывает в деревенский проулок. Проулок сворачивает на Ачинский тракт.
За селом дорога ныряет в балку и скрывается в тайге.
Петрашевский стоит у окна и смотрит на дорогу. Он знает, что за лесом она поползет в гору, потом перепрыгнет через речушку. Это тот, противоположный, ее конец. А здесь, в селе Вельском, она уперлась в окно его хаты. И дальше пути нет.
Петрашевскому каждый раз казалось, что вот он доехал до самого края земли, или, вернее, его «довезли» сопровождающие сотники и урядники.
Но всякий раз, когда замирал свист полозьев, скрип колес, становилось ясно, что это только остановка.
Одни были продолжительными, другие мимолетными.
А дорога, оказывается, тянулась бесконечно. На этой дороге он болел. Лечился. Боролся. Страдал.
Надеялся.
Шесть лет его везут и везут к месту поселения.
Сколько кругосветных путешествий он сделал? Одно-то уж во всяком случае.
Шесть лет «вокруг земли» его «сопровождали» — везли в поисках такого места, где бы он не мог больше беспокоить начальство. Где бы он не встречался с другими политическими.
Где бы о нем забыли все.
Забыла мать. Но вспомнили сестры, вспомнил зять, которого Петрашевский никогда не видел.
Вместе с деньгами они прислали ему свои добрые пожелания и упреки родственников, знакомых.
Его упрекали в упорстве, в том, что своими прошениями он настраивает против себя начальство. И его ли дело вмешиваться в местные дрязги?
На упреки нужно было отвечать.
Не оправдываться, нет! Отвечать, чтобы подать голос, напомнить о себе, напомнить о том, что борьба еще далеко не окончена.
«Можно, руководствуясь чувством или соображениями мелочного благоразумия, винить меня за то, что в сем случае я не выказал скромности только что вышедшей в свет институтки или savoir faire г. Молчалина, тогда бы, разумеется, я бы избежал многих неприятностей. Если бы я был сослан за воровство, мошенничество, измену отечеству, а не за то, что требования нравственные общества, требования общего блага понимал яснее других, говорил, когда все молчали, также отмалчивание и даже нахваливание явно бесчестных действий всякой власти… могло было быть мне по сердцу. Но если я смело однажды выступил на борьбу со всяким насилием, со всякой неправдой, то теперь уже мне не сходить с этой дороги…»
И эта дорога «борьбы со всяким насилием» тянется уже много, много лет.
Здесь, в селе Вельском Енисейской губернии, куда в 1866 году его водворил енисейский губернатор Замятин, дорога упирается в его окно.
А из окна видно, как стекаются две деревенские улицы по склонам оврага к реке. Сейчас, летом, в ней больше травы, чем воды, а зимой, наверное, ее и не угадаешь под сугробами.
В: воздухе армады мошкары. Тучи их туманят солнце и впиваются в каждый открытый кусочек тела.
В Вельскую волостную управу иногда забредают ссыльные. Среди них поляки, участники восстания 1863 года.
От них Петрашевский узнает новости.
Обычно новости бывают печальные.
«Ночью 3 августа 1865 года в Кадаинском руднике скончался Михаил Илларионович Михайлов».
В августе 1865-го, значит уже год…
А четыре года назад он встретился с ним все на той же дороге борьбы, но тогда у него была продолжительная остановка в Красноярске…
К Красноярску Михаил Илларионович Михайлов подъезжал с твердым решением — задержаться в городе подольше и непременно повидаться с Петрашевский.
Они разные люди. Петрашевский — юрист, законник и мечтатель, никогда и никому не признававшийся в этом; Михайлов — поэт, ненавидящий такую «дичь», как законы, не признающий бесплодной мечты, хотя все время говорящий о ней в стихах.
Но их роднила идея, идея торжества социальной справедливости, приверженность социализму, вера в его грядущее будущее.
Петрашевский был последней жертвой политической ненависти шпицрутенного, палочного императора Николая I, Михайлов — первым, кого осудил на каторгу «либеральный» царь-«оовободитель» Александр.
Между двумя «гражданскими казнями» прошло ровно 12 лет.
В Красноярск въезжали рано утром 7 февраля 1862 года. Михаил Илларионович в продолжение этой длинной, ухабистой, метельной дороги как-то невольно привык, что его всюду встречают, как дорогого гостя. Ни словом, ни намеком не напоминают о том, что он «государственный преступник», каторжник. Эта «фронда» образованной провинции очень облегчала дальний путь, притупляла горечь подневольного положения. Как изменились эпоха, люди, настроения! Разве так встречали каторжан в прошлое царствование? Шестидесятые годы воздействовали на умы.
Жандармы, сопровождающие Михайлова, тоже привыкли, что к их подопечному спешат с визитами вице-губернаторы, полицмейстеры, чиновники, учителя. Поэтому, как только тройка вкатила на улицы Красноярска, жандармы сразу двинули не в острог, а на станцию, разместившуюся в одном доме с гостиницей.
Жандармы не ошиблись. Михайлова уже поджидали в городе.
Не успел он сбросить шубу и выпить стакан горячего чая, как в комнату ввалились четверо гостей. Трое были малоприметными местными деятелями, зато четвертый!..
Михайлов с интересом разглядывал капитан-лейтенанта Сухомлина. Даже если он не сумеет почему-либо повидаться с Петрашевским, к которому уже послано предупредить, то, пожалуй, вознаградится встречей с этим моряком.