Иркутская газета была плохонькой. Для ее печатания использовали старый, стершийся шрифт губернской типографии и серую оберточную бумагу.
Но Петрашевский не замечал этого убожества. В 9-м номере должна появиться статья Петрашевского — «Несколько мыслей о Сибири». Мыслей накопилось много, очень много. Ведь о Сибири Михаил Васильевич думал еще в петербургскую пору, ждал от нее чудес, верил, что эти чудеса произойдут и Сибирь консолидирует русскую народность и провозгласит республику. Теперь он знает Сибирь и сибиряков. Они многое могут сделать, но еще не знают, за что взяться.
Он подскажет.
Сибирью начинается Азия, Сибирь граничит с огромными азиатскими странами, и именно она должна стать для них проводником науки и цивилизации, передовых общественных идей, подобно тому, чем была до самого недавнего времени Западная Европа для России.
Сибиряки рассуждали иначе:
«Нам ли, темным людям, приниматься за это, нам ли, живущим в каком-то образцовом захолустье мира, куда свет наук доходит с трудом, где любовь к знанию не поддерживается на расстоянии семи тысяч верст ни одним учреждением…»
Петрашевский считает, что да, им, сибирякам, это по плечу, если только они будут понимать, что нужно жить не «под ферулою административных и бюрократических преданий», а… «под покровом точного разума закона».
«В следующем номере ждите продолжения статьи и рецепции…»
Продолжения не последовало. «Административные предания» сделали свое дело. Цензор газеты и председательствующий в совете Главного управления Восточной Сибири генерал Венцель окончательно «убедился», что Петрашевский «тронулся».
Спешнев ничем не мог помочь Михаилу Васильевичу. Уж очень Петрашевский размахнулся — Россия и Азия, Сибирь и общечеловеческие идеалы добра и зла. А редактор с трудом протаскивает сквозь цензурные сциллы и харибды статейки, обличающие взяточничество исправников и управляющих заводами, самодурство купцов.
Ну, об этом могут сказать и корреспонденты с мест, не велик труд. Если же начальству не угодно пропускать его, Петрашевского, статей, то он найдет себе другую аудиторию.
18 февраля 1858 года в Иркутске открылась частная библиотека. Открыл ее Протопопов, а затем она перешла в ведение образованного купца Шестунова.
Сюда не заглядывает Бакунин, не забегают и муравьевские искатели чинов. Муравьев покровительствует бывшим и настоящим военным, хотя бы те были дураки дураками, обожает лицеистов и презрительно относится к «университетской швали», предоставляя ей возможность устраиваться, как знает, или убираться восвояси.
Те, кто «не убрался», ненавидят муравьевских чинуш и находят радушный прием в шестуновской библиотеке.
Ораторский дар Петрашевского здесь оценили быстро, равно как и его огромные знания.
Муравьев называет библиотеку «якобинским клубом» и нервно реагирует на речи, произнесенные там Петрашевским.
В последнее время амурские проекты генерал-губернатора подвергаются все большим и большим нападкам. Конечно, присоединение Амурской области к России — событие исключительной важности. Но присоединить Амур без людей, без факторий, без военных баз — только бумажная расписка, которую, кстати, еще и не получили от китайского правительства.
Муравьев собирается заселить Амур административным путем.
Петрашевский издевается над этой генерал-губернаторской идеей — облагодетельствовать край генеральским окриком.
Прошел год. Петрашевский и не заметил, как втянулся в круг интересов, определявших жизнь Восточной Сибири.
Словесная война с Муравьевым не мешала Михаилу Васильевичу бывать у генерал-губернатора и даже вести с ним продолжительные беседы «обо всем». Но за этими стычками внимательно следили в Иркутске и Забайкалье. Для сибирского купечества многие действия Муравьева были непонятны, и выступления Петрашевского так или иначе их комментировали.
Иркутские воротилы мало прислушивались к осторожной пропаганде идей социальных, которую Петрашевский не мог не вести. А вот критика порядков, заведенных генерал-губернатором, одних радовала, других отпугивала.
Частенько Михаил Васильевич увлекался, и желание во что бы то ни стало критиковать администрацию делало его пристрастным, а иногда и несправедливым. Львов не раз пытался исправить последствия таких выпадов своего друга, но Петрашевский всегда обижался: даже Львов не понимает, что эта критика ведется с двух позиций.
Критикуя, к примеру, положение дел в Амурской компании, учрежденной стараниями Муравьева «ради процветания края», Петрашевский рассказывал читателям «Иркутских ведомостей», что действительно нужно было сделать для освоения Приамурья, как привлечь к этому купеческие капиталы, развернуть торговлю.
Читатели хорошо знали: если в лавках компании лежат лишь черствые сухари, прогорклое коровье масло да червивая колбаса и за все местное население платит втридорога — это результат не столько плохого управления делами компании со стороны ее главы Белоголового, сколько возмутительное отношение к ее делам местных властей, разоряющих компанию и в конце концов разоривших ее дотла.
Значит, прицел в компанию — выстрел в Муравьева. При таком способе ведения войны, единственно открытом Петрашевскому, приходилось иногда сгущать краски, усиливать нападки, акцентировать выводы. И в этом он не знал меры, за что и упрекал его Львов.
Петрашевский убедился, что «Иркутские ведомости», хотя их и издает пока Спешнев, скоро станут недоступны для него, Петрашевского. Ведь эта газета официальная, и критику на ее страницах начальство задушит.
Поэтому Михаил Васильевич исподволь стал склонять Муравьева к мысли, что надо учредить еще одну газету. На этот раз она должна быть частной — пусть это будет рупор общественного мнения Восточной Сибири.
Муравьев клюнул на приманку. «Иркутские губернские ведомости» замечены в столице, их направление одобрено и в правительственных кругах и на страницах прессы. Много похвальных слов сказано и в генерал-губернаторский адрес. Петрашевский удачно избрал момент для уговоров.
А Михаил Васильевич и деньги достал для издания. Их пожертвовали купцы из кружка, сложившегося вокруг Петрашевского в библиотеке Шестунова.
Редактировать новую газету, которую не без умысла хотели назвать «Амур», должен был профессор иркутской семинарии Михаил Загоскин. Местное обозрение соглашался взять на себя Петрашевский, внутреннее — Шестунов, иностранное — Горбунов, бывший воспитатель в семье декабриста князя Трубецкого, человек начитанный. и «страстный политик».
Муравьев отписал в Петербург, и теперь оставалось ожидать, когда придет разрешение.
А пока Петрашевский продолжал войну и с Муравьевым, и с его чиновниками, и с Третьим отделением.
В Петербурге упорно замалчивают прошение о пересмотре дела.
Боятся?
Если боятся, то это плохо; значит, догадались об истинной цели, которую Петрашевский преследует, добиваясь пересмотра.
Пересмотр дела — это новый суд, и, по всей вероятности, суд открытый, так как уже поговаривают, что вместе с крестьянской реформой готовится и еще ряд реформ, в том числе судебная.
С трибуны суда он прежде всего обрисует страшную картину российской действительности и противопоставит ей идеально устроенное общество по Фурье. Это будет понятно всем, доходчиво для каждого. И в условиях, когда Россия тревожно заглядывает в завтра, многие, очень многие задумаются и обязательно придут к мысли: зачем нужны полуреформы? Уж раз взялись за ломку, то ломать до основания и строить совершенно иное общество!
На суде он расскажет, как нужно освобождать крестьян. Подвергнет уничтожающей критике те проекты, которые там строчатся дворянами вкупе с правительством. Он не знает их содержания, но что можно путного ожидать от царя и его наперсников?
Вот почему важно добиться пересмотра всего «дела». Если новый суд его оправдает, то публично признает и идеи, которые он пропагандировал 10 лет назад и собирается провозглашать теперь.
А если снова осудят?
То это будет лучшим комментарием к тому, чего нужно ожидать от царя и царских реформ.
Его устраивает всякий приговор, а личная судьба не имеет существенного значения.
Конечно, Петрашевский ни с кем, даже со Львовым не делится своими надеждами. Федор Николаевич хороший товарищ, но он менее всего хотел бы снова оказаться под судом и, может быть, вновь испытать каторгу и тюрьмы. О Спешневе и говорить не приходится.
И очень горько слышать обидные прозвища: «сутяжник», «жалобщик». В светских кругах это называют idee fixe «борьбы на легальной почве».
Нет, он не страдает такими идеями и остается верным своему призванию социалиста. Ни тюрьмы, ни каторга не «излечили» его, как «отрезвили» многих; он борется, а не ждет и не ищет возможностей вернуться в столицу и сидеть за печью ниже травы и тише воды.
Знает Петрашевский, что каждую минуту жизнь может потребовать от него решительных действий, но он спокоен; он не побоится открыто сказать, на чьей стороне его ум и сердце, хотя это приведет к разрыву с Муравьевым и многими, кто не захочет потом компрометировать себя знакомством с «бунтовщиком».
Глава двенадцатая
Веселый перезвон колоколов извещал о том, что сегодня пасхальное воскресенье. Вспомнился Петербург.
Обычно под пасху стояли теплые «ночи и грязь. Крестный ход утопал в грязи, но у всех настроение бывало приподнятое, и никто не замечал мутных луж, не слышал противного чавканья увязающих ног. И десять лет назад под пасху было тепло и грязно. А тут по-прежнему белым-бело, хотя уже апрель. Только пронизывающий ветер, отдыхавший почти всю зиму, теперь, будто набравшись сил, носит по небу рваные облака, срывает с крыш длинные шлейфы снега.
А колокола заливаются, и по улицам, пошатываясь, бредут основательно разговевшиеся богомольцы.
Настойчивый стук в дверь.
И кого это несет в такую метель? Петрашевский нехотя отпирает.
В комнату вваливается молодой человек с красными глазами то ли от ветра, то ли от бессонной ночи.
— Неклюдов? Раздевайтесь! Чем обязан?
Неклюдов медлит, словно не знает, стоит ли вылезать из теплой шубы. Потом решительно стягивает ее с себя, ищет вешалку и, не найдя, бросает шубу на стул. На нем парадный мундир, свежая пара перчаток. Но белокурые волосы взлохмачены, руки дрожат.
— Да что с вами?
Неклюдов тяжело дышит. Петрашевский подает ему кружку воды. Понемногу гость приходит в себя, успокаивается, но еще долго молчит. Молчит и Петрашевский.
— Михаил Васильевич, — голос Неклюдова прерывается, он глотает слюну. — Михаил Васильевич, я к вам за советом по поводу… от которого может зависеть моя жизнь.
Петрашевский уже по внешнему виду Неклюдова догадался, что случилось что-то из ряда вон выходящее, но вступление показалось ему слишком напыщенным. Впрочем, они едва знакомы — Петрашевский не видит причин для сближения с этим столичным искателем чинов.
— Вот уже скоро год как я не нахожу себе места в этом городе. Одно спасение — частые выезды то в Забайкалье, то на Амур, в Кяхту, Пекин. На то я и чиновник по особым поручениям. Но как только возвращаюсь в Иркутск, все начинается сначала. Будто они ждут моего приезда и иных дел, как травить меня, у них нет.
Петрашевский понимает: речь идет о муравьевских чиновниках из числа бывших лицеистов — о „навозных“, как их тут величают за то, что они вывезены из столицы самим Муравьевым. А глава их — Беклемишев.
— Когда на масленой я вернулся из Пекина, эта свора клеветников распустила слух, что якобы я воспользовался казенными прогонами и по всей дороге даром забирал у китайцев верблюдов… Но это вздор… грязная сплетня!.. Тогда же они не допустили меня в Благородное собрание, хотя я лично был приглашен Муравьевым. Беклемишев собственноручно вычеркнул мое имя из списка чиновников, дававших по подписке обед Корсакову… хотя никто не позаботился даже вернуть мне внесенные деньги…
Неклюдов задохнулся, схватил кружку воды.
— Успокойтесь, ради бога! Я ведь знаю о всех дрожжах „навозных“. Известно мне и то, что не могут Они вам простить ваше нежелание сближаться с ними.
— Нет, нет, вы подумайте, что произошло не да» лее как час тому назад… Как обычно, сегодня по случаю пасхи я приехал к Муравьеву с поздравлением. Народишку набилось полным-полно, я едва пробрался в залу. Отдав визит, уже собирался было уехать домой, как подошел ко мне один чиновник, взял под руку, отвел в угол и сообщил, что, когда я входил в залу, Беклемишев громко заявил, обращаясь к окружавшей его публике: «Как! И этот вор и мерзавец смеет показываться в обществе порядочных людей?»
Признаю, мое первое движение было набить подлецу физиономию, но Беклемишев уже уехал. Идти жаловаться Муравьеву? Какой толк! Беклемишев, Гурьев, Анненков — все они генерал-губернаторские лизоблюды, да и, признаться, я не принадлежу к числу жалобщиков… Вот и приехал к вам, Михаил Васильевич!..
«Приехал к вам!..» Не случайно. Неклюдов у него ищет и защиты и совета. Михаил Васильевич понимает, что в Иркутске его считают главой оппозиции всей муравьевской партии.
Но в данном-то случае речь не об оппозиции. Просто один чиновник генерал-губернатора оскорбил другого. Личная ссора, никак не связанная с Муравьевым, с его действиями. И вправе ли он, Петрашевский, вмешиваться в этот скандал? Михаил Васильевич, конечно, сочувствует Неклюдову, вместе с ним возмущен хамством Беклемишева …Один совет он может дать — и не как глава оппозиции — как человек:
— Я не судья в делах чести, господин Неклюдов. Если подходить строго юридически, а я, знаете ли, имею к этому слабость, то оскорбление было передано вам третьим лицом, значит вы можете попросту не обращать на него внимания или потребовать от непосредственного оскорбителя объяснения и действовать сообразно ему.
Петрашевский был уже в своей стихии и готовился цитировать статьи законов, но Неклюдов не собирался вдаваться в юридические тонкости.
«Не обращать внимания или потребовать объяснения!..»
Наспех попрощался, не благодаря.
Из церкви вернулся Львов. К происшествию он отнесся сдержанно.
— Неклюдову нужно уезжать отсюда, всякое объяснение с Беклемишевым закончится новыми оскорблениями, «навозные» закусили удила. Тем более Муравьев, несмотря на праздники, сегодня уезжает, и надолго, а без него за Неклюдова никто не вступится.
Муравьев уезжал. Вместе с ним в длительную экспедицию на Амур и в Японию отправлялся Спешнев как правитель путевой канцелярии генерал-губернатора. В последние дни перед отъездом он редко ночевал дома, хлопот по сборам экспедиции было достаточно.
Между Петрашевскйм и Спешневым произошло заметное даже для постороннего глаза охлаждение, хотя внешне они оставались приятелями. Петрашевский в душе возмущался нежеланием Спешнева добиваться пересмотра их дела. Спешнев не отговаривал Михаила Васильевича, но сам избрал для себя иной путь.
На днях Муравьев добыл для Спешнева чин коллежского регистратора за его деятельность в качестве редактора «Иркутских ведомостей». Знакомый канцелярист показал Петрашевскому собственноручное представление Муравьева на имя управляющего делами Сибирского комитета В. Буткова.
«Статьи этой газеты („Иркутские ведомости“) присылаются со всех концов Восточной Сибири, а отнюдь не составляются в редакции, и
Петрашевскийникакого влияния на издание газеты не имеет(курсив мой. —
В. П.),а Спешнев истинный труженик, которому приходится с утра до вечера работать, чтобы разбирать эти статьи и очищать их от таких предметов, которые в печати не могут быть дозволены. Мне стало его жаль в эту зиму: он похудел, как чахоточный, и я решаюсь облегчить его занятия, переведя его в Главное управление, где прекрасное перо его будет более полезно, чем в редакции, в которой ему приходилось только исправлять… Спешнева труды так полезны, и нравственность его так высока, что я решился представить его опять к чину вне правил и прямо через вас: в Главном управлении чин этот совершенно необходим, чтоб употребить его с настоящею пользою, без него он не может исправлять должности столоначальника, и покуда я вынужден назначить его к исправлению должности только помощника. Если я сколько-нибудь заслужил внимание комитета, то прошу вас убедительно дать ему этот чин в личное для меня обязательство; надеюсь, что в этот раз и князь Василий Андреевич (Долгоруков) не помешает этому производству, как было полтора года тому назад».
От Петрашевского, конечно, не ускользнуло, что чин Спешневу исходатайствуется и потому, что он, Петрашевский, «никакого влияния на издание газеты не имеет».
А если бы имел? То, наверное, шеф жандармов Долгоруков, как и в прошлый раз, полтора года назад, отказал бы и в чине и в возвращении прав состояния.
В Третьем отделении не могут слышать его имени, это понимает Муравьев и просит чин «вопреки». Нет, это только еще раз укрепляет его в решении добиваться не милости, а пересмотра дела.
Спешнев заехал попрощаться. Все такой же сдержанный, молчаливый. Он не оставлял пожеланий и ничего не поручал друзьям, как будто собирался навсегда покинуть и этот убогий дом на Большой улице и этот город на Ангаре.
Львов в шутку заверял всех знакомых, что «они отправляют Спешнева с Муравьевым на Амур», но сейчас Федор Николаевич чувствует, как у него сжимается сердце. Вот и еще один товарищ, единомышленник уходит от них.
Надолго ли?
Быть может, навсегда.
Наверное, навсегда.
Если они когда-нибудь и увидятся, то это будет встреча уже не единоверцев, а просто знакомых. Разве Львов может по-прежнему доверять Спешневу, особенно после того, как Муравьев оказал ему такое предпочтение и покровительство?
Петрашевский в эти последние минуты не находит себе места. Может быть, он напрасно — хотя и в мыслях — обижает подозрениями Спешнева. Тот неподдельно расстроен и, видимо, не зная, что сказать, сует Петрашевскому деньги. При чем тут деньги? Ах да, Спешнев вносит свой вклад на издание газеты «Амур». Но ведь деньги-то уже собраны. Спешнев непонимающе смотрит на Михаила Васильевича, потом растерянно улыбается, машет рукой и неуклюже целует Петрашевского в колючую бороду.
— Пишите обо всем, а я буду вас держать в курсе всех событий на Амуре… Ну, да ладно, до встречи!
Петрашевский и Львов провожают Спешнева до генерал-губернаторского дома. Площадь забита тройками, много верховых лошадей под седло. Муравьевская компания будет сопровождать своего предводителя до Байкала и там разопьет последние бутылки шампанского. Петрашевский и Львов не хотят заходить с визитом. Сегодня он будет расценен как просьба о милости. Они не хотят милостей.
Спешнев ушел.
Неклюдов весь день провел, как в бреду. В толчее провожающих он совершенно затерялся. И когда кавалькада тронулась, тихонько отстал.
Дома ни минуты покоя. Сегодня, до возвращения Беклемишева с пикника, он должен все решить. Петрашевский прав: если сейчас же потребовать от Беклемишева объяснения, дело закончится потасовкой. Беклемишев трус и зашел слишком далеко. Муравьев уехал, а оставшиеся власти: управляющий губернией Извольский и военный губернатор Иркутска Венцель — друзья Бекламишева, он вертит ими, как хочет.
Неклюдов подходит к зеркалу. У него хороший рост, сильно развитые плечи да и силушка недюжинная: «Пойти и отдубасить обидчика!»
Нет, нет, бросить все и уехать подальше от этой азиатчины, выйти в отставку, ведь есть и земля, есть и крепостные, на жизнь хватит.
Но оскорбление? Уехать — значит опозорить свое имя. Эти не оставят в покое и там, в России.
Второй день пасхи. В городе только колокольный звон. Проносятся нарядные тройки.
Неклюдов тростью стучится в окно дома, который занимает Беклемишев. Несмотря на поздний час, тот только встал и с наслаждением пьет огуречный рассол — вчера на проводах генерал-губернатора дым стоял коромыслом.
Неклюдов вошел в гостиную, даже не сняв шапки.
— Милостивый государь, извольте объяснить ваше поведение вчерась на приеме у генерал-губернатора!..
Беклемишева визит застал врасплох, он даже готов подумать, что это какое-то пьяное наваждение. Но нет, перед ним Неклюдов. В голове помутилось.
Неклюдов не слышал истерического визга Беклемишева — ясно, что это тщедушное животное снова его оскорбляет.
Пощечина была увесистой. Неклюдов повернулся к двери, когда на его шее повис Беклемишев. Как институтка, член Главного* управления Восточной Сибири кусался и своими длинными, холеными ногтями старался исцарапать лицо противника.
Неклюдов тоже взбесился. Несколькими ударами он свалил Беклемишева на пол, и плохо пришлось бы «навозному» фавориту, если бы не подоспела прислуга.
— В полицию его, на гауптвахту!.. — хрипел Беклемишев в пьяной бессильной ярости.
Полицмейстер Сухотин как будто дожидался за дверью. Он друг Беклемишева, и, конечно, Неклюдов будет наказан по заслугам.
Неклюдов отсидел на гауптвахте, а потом, не заходя домой, исчез, как будто пешком ушел из города.
В библиотеке Шестунова стоит несусветный гвалт. Посетители пришли сегодня не для того, чтобы просмотреть газеты или почитать новые номера журналов. Право, Муравьев как будто предвидел сегодняшнее сборище, окрестив библиотеку «якобинским клубом».
Петрашевский не успел снять пальто, как его оглушили:
— Слыхали, Неклюдов избил Беклемишева!
— Да не избил, а просто съездил хаму по морде!
— Если бы только по физиономии, говорят, ребра пересчитал!
— Господа, господа, не все сразу! Что же все-таки произошло?
И снова разноголосые выкрики, все друг друга перебивают. Но Петрашевскому ясно одно: вчерашний визит Неклюдова сегодня закончился для Беклемишева хорошей лупкой. Ну и поделом этому подлецу и генеральскому прихвостню! Но вряд ли беклемишевские собутыльники так просто проглотят пилюлю. Неклюдов нанес пощечину всей высшей местной власти, даром, что ли, они заодно с Беклемишевым травили его. — Господа, думаю, что дело окончится дуэлью…
И сразу наступила тишина. Еще секунду назад все ликовали и славили Неклюдова, хотя почти никто из присутствующих не знал его близко. Но дуэль? Иркутск не помнил дуэлей. А если сюда и забредали известия о трагическом поединке Пушкина, Лермонтова, то они были окрашены в романтические тона. «Поэты, мало ли что им в голову взбредет, чуть что — сразу за пистолеты!» Представить же себе располневшего Беклемишева в одних брюках и белой рубахе а 1а Байрон у барьера — смешно.
И потом — это Сибирь, Иркутск, а не Петербург или Кавказ. К тому же ни Беклемишев, ни его компания не принадлежат к когорте рыцарей чести, да и храбрецами их не назовешь. «Навозные швабры» так и остаются «навозными», хотя и пооканчивали всякие там лицеи, где и Пушкин учился.
— Нет, Беклемишев — и дуэль?! Не смешите! — Это вам не Петербург, да и времена не те!
— Ах, оставьте, козлы, они всегда останутся козлами, особливо если при этом задета дворянская честь.
— Я вас попрошу выбирать выражения!
— Вот видите, видите?
— Нет, господа, если уж и мы заговорили о дуэли, то администрация города будет о ней оповещена заранее и не допустит…
— Глупости!
Беклемишев появился в доме полицмейстера Сухотина с подвязанной щекой. Он хотел разжалобить городские власти и, оставшись в стороне, отомстить Неклюдову. Неклюдова могут выслать из Иркутска в сопровождении жандармов. В столице есть друзья и доброжелатели. Одним словом, карьера этого драчуна будет испорчена.
Сухотин не согласен с ним. У Неклюдова тоже есть друзья и доброжелатели. А его мать все-таки Нарышкина. И как там, в Петербурге, посмотрят на всю эту историю — неизвестно. Конечно, Муравьев будет на их стороне, но вряд ли Беклемишев не знает, что генерал-губернатор всесилен только здесь, в Восточной Сибири. Не лучше ли покончить с этим делом сейчас же, пока Неклюдов не уехал из Иркутска? А он собирается уехать, полицмейстеру все известно.
Беклемишев растерялся. «Покончить? Здесь?»
— Это дуэль?
— Конечно!
Да, но на дуэли убитым может оказаться не Неклюдов, а его противник. Полицмейстеру легко советовать, а вот если бы он сам на месте Беклемишева вышел к барьеру?
— Ну полно, полно! Нужно верить друзьям, они никогда не оставят в беде.
«Друзья» не замедлили явиться к Сухотину. Гурьев, Анненков.
Да, да, Беклемишев должен драться, это единственное средство смыть оскорбление. Разве он не дворянин? Друзья настаивают.
Почему же они так беспечны? Почему никто не сочувствует ему, как будто дуэль такое же обычное дело, как и прогулка по Дворянской улице?
Иркутск не блистал талантами, особенно по вокальной части. Сюда почти не забирались заезжие знаменитости, а любители пели хотя и охотно, ко плохо.
Зато начальник штаба войск Восточной Сибири полковник Кукель превосходно играет на фортепьяно. Особенно Шопена. В холодном Иркутске Шопен согревает сердца и навевает грусть. Знатная и высокомерная смолянка старуха Варвара Петровна Быкова никак не ожидала встретить тут поклонников Шопена. Она явилась в Сибирь полгода назад вместе с сестрой, которая занимает пост начальницы Иркутского института.
Петрашевский хорошо ее помнит по Петербургу, тогда он запросто бывал у них в доме. А вот когда он здесь, в Иркутске, по старой памяти нанес ей первый визит, «благородная девица» долго колебалась: принимать этого «бунтовщика» или нет?
Ханжа, только и знает, что твердит о всепрощении и милости божьей, а сама зорко следит за делами земными. Приняла его только после того, как узнала, что Петрашевский вхож в дом Муравьева.
Э, да и Бакунин тут. Музыкальный журфикс обещает обернуться вечером сплетен и интриг. Бакунин на них большой мастер. С Петрашевский он едва здоровается. И тоже только потому, что с ним здоровается генерал-губернатор.
Странно ведет себя «саксонский король», как прозвали в Иркутске Бакунина. Революционер с громким именем, он чурается ссыльнопоселенцев, особенно декабристов и его, Петрашевского. Поговаривают, что Бакунин изо всех сил старается замолить грехи прошлого, предать их забвению и выслужиться. Так ли это?
Говорят, Бакунин распускает о Петрашевском вздорные слухи, будто бы тот ведет распутный образ жизни в компании трактирной публики, вольноотпущенных лакеев, играет напропалую в карты и не оплачивает проигрышей.
Ему ли, Бакунину, говорить о долгах? Он из них, видимо, до конца дней своих не вылезет, да, судя по кое-каким жалобам, и вылезать не собирается.
Петрашевский не может больше оставаться в этом «музыкальном собрании»…
Бакунин и не заметил Петрашевского. Наконец-то ему представился случай «сыграть роль».
Неклюдов собирается уклониться от дуэли. Сегодня к нему на квартиру несколько раз наведывались друзья Беклемишева, но всякий раз заставали только слуг.
Бакунин, несмотря на рост, Грузность, легко пробирается между кресел, он и на хорах и у колоннады. Кого-то хватает за руку, к кому-то наклоняется и что-то шепчет.
Вот уже вокруг него образовался кружок. Доносятся возбужденные голоса.
— Этак только поощряться будут всякие безответственные лица…
— Да, да, врываться в чужой дом и набрасываться на хозяев…
— Они должны стреляться…
Но Бакунину этого мало. Дуэль дуэлью, а Неклюдов куда-то скрылся. Говорят, что Венцель выдал ему подорожную. Если это так, то Неклюдова уже не догнать. Тогда в Петербурге его догонит позорная клевета.
Бакунин предлагает в случае чего разослать письма за подлинными подписями, что возмущенные отказом Неклюдова драться на дуэли нижеподписавшиеся публично высекли нарушителя кодекса дворянской чести.
Пятнадцать швабр, с восторгом готовы поставить свои подписи.
На следующий день Петрашевский опять столкнулся с Бакуниным. Теперь он уже не мог уйти, но и крупно поговорить с интриганом тоже невозможно. Они в Иркутском институте, хозяева — престарелые дамы. Варвара Петровна Быкова одинаково недоброжелательно смотрит и на Петрашевского и на Бакунина. Для нее они «преобразователи», о которых и говорить противно. Но они её гости. Их право — «врать всякую чушь», к тому же она не может отказать им в светском воспитании.
Быкова пытается отвлечь гостей от скользкой темы. Но разговор вновь и вновь возвращается к злосчастной истории. Бакунин будто забыл о своем вчерашнем адвокатстве в пользу Беклемишева. Его бас гремит в гостиной:
— Посадить бы их в темную комнату да заставить стреляться через стол, а потом разом внести свечи и, наверное, увидели бы такую картину: пистолеты на столе, а они оба под столом!
Какой цинизм! А отвечать нечего. Петрашевский вовсе не намерен вступаться за попранную честь Неклюдова. В конце концов тот такой же искатель чинов, как и Беклемишев, и если бы не стечение обстоятельств, то был бы и он в «золотой компании». Все эти толки, это возбуждение только еще. раз свидетельствуют о настроениях иркутского общества. Конечно, не того «общества», к которому льнут Беклемишевы и компания, а общества людей интеллигентных — ссыльнопоселенцев, части местного купечества.
Вчера какой-то негодяй и взяточник, но доверенное лицо графа, — Петрашевский не знает его фамилии, — витийствовал о том, что-де Муравьева ненавидят апологеты старого рупертовского режима. Те купчишки-эксплуататоры и местные чиновники иркутяне, которые держали и самого генерал-губернатора и всю Восточную Сибирь в своих руках, хапали баснословные суммы, раскрадывали казну.
Ну, а новое начальство, новый генерал-губернатор? Говорят, что он не берет взяток. Очень может быть, очень. Во всяком случае, его никто не поймал за руку. А вот Беклемишев берет.
Муравьев просто самодур, и его разменная монета — люди. Ради честолюбия, славы да из барской прихоти он и либерал, приближающий к себе бывших «возмутителей», и сатрап, подписывающий ведомости, в которых итог — десятки тысяч разоренных и сотни мучительно умерших, несчастных переселенцев на Амур. Скорее бы кукушка прокуковала двенадцать. Он откланяется.
Львов тоже чувствует себя плохо в институте благородных девиц и только делает вид, что игра все того же и неизменного Кукеля поглотила его целиком.