Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Рисунки баталиста

ModernLib.Net / Современная проза / Проханов Александр Андреевич / Рисунки баталиста - Чтение (стр. 4)
Автор: Проханов Александр Андреевич
Жанр: Современная проза

 

 


Трое стояли над ним. Один держал медный таз, и казалось, он подставляет натертую медь к голове бычка, чтобы тот как в зеркале мог видеть свое предсмертное отражение.

Тот, что закатал рукава, быстрым, ловким движением просунул нож бычку в шею, легонько повернул, и голова отпала, словно отвернулась гайка, державшая голову. Другой наклонился и поставил голову на отрезанные позвонки. И она стояла у желтой стены, вывалив розоватый язык, приоткрыв пухлые губы. Смотрела на солнце глазами солдата.

Морозов, ужасаясь, водил взглядом от слепящей горчично-желтой стены, где совершилась казнь бычка, сияла страшная медь и торчала корма транспортера, в сумеречный угол темницы с беззвучно сидевшим солдатом. Казалось, заклание совершилось для них. Входило в какой-то жесткий, хорошо продуманный план. В ритуал, который начался еще в пути с заунывной песни наездника, продолжился в селении под выкрики грозного старика, под угрюмое топотание толпы. И этот ритуал, включавший убийство бычка, звяканье медного таза, должен завершиться его, Морозова, смертью. Его готовились принести в жертву неведомому, непреклонному богу, царившему в жарких ущельях, глядевшему с бронзовых бородатых лиц, из угольно-фиолетовых глаз.

Из стены торчала балка. Через нее перекинули веревку и подвесили тушу. Отсекли копыта. Сдирали шкуру, просовывая внутрь руки, ударяя кулаками в белую похрустывающую мездру, распарывая прозрачные пленки. Красный воздетый бычок качался, кровенил мясников, брызгал на стену, и они в шесть рук тискали его и мотали.

И такое безумие охватило Морозова, что он вскочил, стал быстро говорить солдату:

– Слушай, давай с тобой вместе!.. Не дадимся!.. Как только войдут!.. Пусть войдут!.. Мы вдвоем!.. Вырвем винтовку!.. Бежим!.. Убьют так убьют… Лучше от пули!.. Только не так!.. Понял меня или нет?..

И тот, заражаясь его страстью, что-то отвечал, указывая куда-то сквозь стены, сжимал кулаки, словно стискивал дрожащую рукоятку пулемета. Толкал вперед стиснутые острые пальцы – что-то прорезал, пробивал. Ахал, разводя в стороны руки, – рисовал взрыв, боль, падающих товарищей. А потом прижался к Морозову, и оба они, молодые, измученные, стояли с колотящимися сердцами. Бились друг в друга этими близкими, стучащими сердцами. Остывали, садились к стене. Афганец достал из кармана тонкий квадратный платок. Расстелил в стороне на полу. Отвернувшись от Морозова, опустился на колени и стал молиться. Морозов смотрел на молящегося солдата, на желтую стену, где в умелых руках качалась и хлопала туша.

Он сидел, закрыв глаза, и день казался огромно-тягучим. Утро, когда, проснувшись, голый по пояс, гремел жестяным умывальником и добродушный силач Филимонов брызгал ему в лицо, а он в ответ плескал ему из кружки на голову, а потом вместе подносили к столу горячий, только что испеченный хлеб, и пекарь, казах Ермеков, прикрикивал на него за то, что не удержался, сунул в рот подгоревшую корочку, и по дороге, алые, шли комбайны, играли дудки и бубны, – это утро было удалено в бесконечность. В другую жизнь, столь же далекую, как и та, в которой мать подходила к его детской кровати. Улыбалась в пятне морозного солнца, надевала ему колготы, предварительно согрев их на батарее, а он капризничал, не давал ей свою белую маленькую стопу…

Заурчал неожиданный для этого первобытного селения мотор. Приблизился. Мимо решетки в бурунах пыли проехала светлая машина-фургончик. И сквозь поднятую колесами пыль с гиканьем промчались верховые, встряхивая одеждами и винтовками, охаживая лошадей плетками. Мотор затих где-то рядом, и раздались голоса, приказы, приводившие в движение невидимых, соскакивающих с седел людей, растревожившие весь кишлак.

К решетке, заслоняя свет, приблизилась группа, разгоряченная, не остывшая от скорости, гонки. Дверь распахнулась. Вошли двое, оставив остальных за порогом. Стояли, озирались, вглядываясь в сумрак.

Морозов хотел было встать, но эта привычная для солдата реакция обернулась желанием уменьшиться, сжаться. Втискиваясь в стенку спиной, он смотрел на вошедших.

Один был высок, темнокудр, в черной атласной чалме, с небольшими смоляными усами, в темных, с золотой оправой очках. Он был в восточных вольных одеждах, но поверх светло-серых складчатых тканей на нем был дорогой красивый пиджак. Новые башмаки нарядно блестели. Тонкие кисти рук, левую и правую, украшали два тяжелых серебряных перстня. На плече на ремешке небрежно висел короткоствольный автомат с дульным раструбом. Он его легонько откинул, передернув плечом, как откидывают любительскую фотокамеру. Обернулся к стоящим у порога. Что-то тихо и властно сказал. Те, поклонившись, мгновенно скрылись.

– Ну вот, мистер Стаф, я сдержал обещание. Обе птички в клетке, – сказал он второму.

Эти слова были произнесены по-английски, и Морозов, окончивший английскую школу, понял почти всю фразу, кроме короткого завершающего оборота, видимо, характерно английского, которому второй усмехнулся:

– Уж не знаю, на какие манки их взяли, но вы замечательный птицелов, Ахматхан. – Морозов и эту фразу понял почти всю, хотя не помнил по-английски слова «манок». Теперь оно вспыхнуло в его раскаленном сознании.

Этот второй был невысок, рыжеват, с отпущенными на афганский манер усами, не делавшими его афганцем, как не делала его мусульманином черная, неумело повязанная чалма с заброшенными за спину хвостами. Он был одет в защитные полувоенные куртку и брюки. На широком поясе, из-под которого выбивалась рубаха, висела маленькая кобура.

– Ну, здравствуй! – обратился он к Морозову, улыбаясь доброй улыбкой. И это по-русски произнесенное приветствие с частичкой «ну» поразило Морозова. Он словно потерял на мгновение рассудок. Подумал, что перед ним свой, какой-нибудь переводчик. Его, Морозова, нашли, отыскали, вступили в переговоры с похитителями. Это пронеслось молниеносно и кануло. Русые усы человека и русская, почти правильная, почти без акцента речь больше не вводили его в заблуждение.

– Ты солдат? Артиллерист? Пехотинец?.. Да это не имеет значения!.. Не бойся, не бойся, я не собираюсь тебя допрашивать. Мне совсем неинтересно, какая у вас часть и где она расположена. Я ничего не понимаю в военном деле, даю тебе честное слово. Это уж пусть вояки выведывают друг у друга свои тайны. Меня интересует другое… Как тебя зовут?

Морозов поколебался. И опять на мгновение поверил. Тихо произнес:

– Морозов. Николай…

– Коля? Вот и отлично! Коля… Разреши, я буду тебя так называть? Все-таки я старше тебя. Да и все эти звания, все эти обращения на «вы» только затрудняют общение. А мне единственное что нужно – это общение с тобой. Не военные тайны, не число самолетов и танков, а только самое простое общение… Ты где живешь? Откуда родом?

И опять этот обычный, обращаемый к солдату вопрос застал Морозова врасплох. Глядя на светлые, рыжеватые волосы, на усы, напоминавшие усы полковых офицеров, пытавшихся походить на афганцев, Морозов ответил:

– Я – москвич. Живу в Москве…

– Ну конечно, я так и знал! Московская внешность, московское интеллигентное лицо! Я могу его отличить среди сотен других! Я ведь жил в Москве, работал в Москве. Неплохо знаю Москву.

– Кто вы? – спросил Морозов, зорко изучая красное от загара лицо, невоенный вид человека, вылезшую из-за пояса рубаху, руку, на которой блестело тонкое обручальное кольцо.

– Ты прав, я должен был сначала представиться. С этого бы мне и начать… Эдвард Стаф. Агентство Рейтер. Корреспондент. Три года был аккредитован в Москве. Может, знаешь, наш дом был на Садовой, у Самотеки. На спуске к Цветному бульвару, знаешь?

– Не знаю, – ответил Морозов, мучительно стараясь себе объяснить, как этот чужой и враждебный человек, нашедший его в басмаческой банде, мог видеть и знать московские родные бульвары; и, быть может, где-то в сутолоке метро, в круговерти площадей или в театре они встречались, скользили друг по другу невидящими мимолетными взглядами.

– А где ты живешь в Москве? Где твой дом, Николай?

Опять поколебался. Ответил:

– В Филях.

– Ну знаю, знаю. Фили! Такая красивая церковь! Много золота. Много красного камня. Много белых кружевных украшений. Мне всегда она казалась похожей на английскую королеву Елизавету – в кринолине, в короне. Не правда ли?

– Не знаю, – ответил Морозов и, не удержавшись, спросил: – Что вы от меня хотите?

– Да ничего особенного! У меня с собой магнитофон. Сделаю беседу с тобою. На какую-нибудь отвлеченную тему. Но не сейчас, Коля, не сейчас. Сейчас я займусь другим делом. Пока еще, видишь, день. Но солнце уже начинает садиться. И если ты знаком с фотографией – это самый лучший для съемки свет. Днем здесь слишком слепит и «Кодак» не выявляет оттенков цвета. Сейчас самый лучший для съемки час. Но это тебя не касается, – он повернулся к своему спутнику в темных очках, молчаливо внимавшему, и сказал по-английски: – Дорогой Ахматхан, давайте начинать. Сейчас самый выгодный свет. Все станем делать так, как задумано!

Морозов чувствовал: с самого утра, с выстрела в Хайбулина, с оглушительного удара он, Морозов, послан кем-то в путь испытаний и мук. Каждый час появляются новые испытания, новые страхи и муки. И этот путь испытаний только начат, главное еще впереди, и он должен себя приготовить, должен укрепить свой разум, свое тело и дух. Но как?

Он был не готов. Был не готов изначально, не готов всей своей прежней жизнью. Он был готов к другому. Он готовил себя не к мукам, не к погибели, а к счастью. И теперь этот опыт близкого счастья, близкого неизбежного чуда он должен был обратить в опыт близкой, неизбежной погибели. Должен был приготовиться к ней. Но как?

Англичанин вышел, раздраженно и требовательно произнес за дверью:

– Дорогой Ахматхан, пусть уберут теленка! Мы не в мясных рядах! Мы все-таки в боевом отряде!

Теленок, освежеванный, все еще висел у стены. Мясники, разделывая тушу, возились с тазом. К ним по жесткому окрику вожака кинулись стражи. Что-то грозно, замахиваясь, стали объяснять. Те торопливо сняли с веревки бычка, а двое, держа за обрубки ног, уносили алую липкую тушу. А третий нес за ними медный блестящий таз, полный малиновой гущи.

Англичанин опять появился, все в той же чалме, но увешанный фотокамерами. Скинул куртку, расстелил на земле, бережно уложил на нее аппараты:

– Дорогой Ахматхан, я готов!

Тот сделал плавно-повелительный взмах, что-то крикнул. Стали подходить, появляться люди. Все больше, больше. Сдвигались в шевелящийся ворох одежд. Смолистый блеск бород и зрачков. Тусклое сияние винтовок. Среди них знакомый Морозову старик в черной, прошитой серебром чалме белел бородой. Откидывая пышные рукава, взмахивал худыми руками, восклицал длинное, составленное из певучих, стенающих гласных слово, длящееся непрерывно, переходящее в вибрирующий клекот. Люди извлекали из одежд квадратные платки, стелили тут же, в пыль дороги, у зеленой кормы подбитого транспортера. Опускались на колени и в едином падении клонили лица. Круглились недвижными спинами. Были как камни. Как надгробья. И вдруг разом возникали множеством медно-красных лиц, наполняли мир сверканием глаз, блеском зубов, дыханием ртов. Старик возносил молитву, то повергая их в прах, то превращая в первородные валуны, из которых сложены горы, то воскрешая их волей огненно-синих небес, откуда била, дышала всеведущая и вездесущая сила. И мерцал над желтой стеной полумесяц мечети, и чернела дыра в броне транспортера…

Все это толпище, яростную, страстную молитву снимал англичанин многократно и точно, меняя камеры, подходя и вновь отступая.

Морозов понимал: что для одних вера, то для другого, англичанина, представление, им же самим поставленное. Азартно-холодный, он извлекает из этих страстей и молитв свой особенный, точно-бесстрастный эффект. И он, Морозов, оглушенный сегодня утром, брошенный, как тюк, на хребет коня, привезенный в кишлак, он – пленник не этих свирепых бородатых людей, а рыжеусого фотографа. Он, фотограф, хозяин судьбы Морозова. Он – режиссер той пьесы, которая сейчас разыгрывается и в которой Морозову уготована еще неясная, но страшная роль.

«Дух, действительно дух!» – шептал он. Так называли солдаты душманов, но главным «духом» был англичанин, и его он чувствовал как злую, против него направленную силу.

Англичанин распрямился, не выпуская из рук фотокамеры, отер с лица пот. Окуляр послал через улицу в зрачок Морозову острый блик. И сразу, следом, вошли два «духа» с винтовками, внося на стволах все тот же расщепленный, жалящий блик.

«За мной? Меня?» – подумал Морозов, обмирая, готовясь погибнуть, не желая погибнуть, готовясь биться, кричать, кидаться на эти струящиеся по железу лучи. Но охранники шагнули мимо него, в темный угол, где сидел, обняв колени, солдат-афганец. Тот смотрел не на улицу, а куда-то вбок, вращая большими белками. Что-то сказали ему, ткнули винтовкой. Он поднялся, тощий, сутулый, неся большую бритую голову на худой смуглой шее, с обмотанной рукой, которую прижимал к животу. Мгновенное посетившее Морозова облегчение сменилось острым состраданием, предугадыванием того, что случится.

Вскочил, кинулся к солдату. Натолкнулся на дуло. Солдат смотрел на него, что-то шептал, что-то хотел передать. То ли прощался, то ли ободрял, то ли чему-то хотел научить. Его пихнули. Прикрикнули. Солдат переступил порог. Осветился солнцем. Затоптался на месте. И две винтовки подтолкнули его вперед. Он пошел через улицу к стене, мимо молящихся соотечественников, мимо бронированной зеленой машины, в которой настиг его взрыв, уничтожил товарищей, сохранил его одного для этого дня, для этой минуты. Один, без друзей, идет через пыльную улицу к желтой глинобитной стене, где что-то розовеет и сохнет.

Точный прицел аппарата выхватывал его смуглое узколобое лицо, и тень на земле, и волны молящихся, и серпик на кровле мечети, и изглоданную взрывом броню, и двух конвоиров в шароварах, в патронташах, ступавших гибко и мягко.

Солдат подошел к месту, где недавно висел бычок. Конвоиры подняли винтовки. Морозов видел, как многократно, горбясь, снимает англичанин. Ждал с ужасом выстрела. Смотрел в сутулую, беззащитную спину, в бритый костистый затылок, в который сейчас ворвется трескучий взрыв.

– Хорошо! – сказал англичанин. – Теперь еще раз повторим! В цвете я снял. Теперь вариант черно-белый. Пожалуйста, дорогой Ахматхан!

Главарь в защитных очках что-то сказал негромко, и охранники, подойдя к солдату, повернули его за плечи. Оттолкнули от стены и повели обратно. И Морозов облегченно вздохнул, почувствовал, как страшно устал. Почти ликовал. Почти благодарил англичанина. Это был пусть жестокий, но всего лишь спектакль, имитация казни. И можно понять фотографа, стремящегося к достоверности. Он ее и достиг. И в каком-нибудь иностранном журнале, пугая читателей, появится цветной разворот – моление мусульман у мечети, захваченный в бою транспортер, экзотические воины в чалмах ведут на расстрел солдата.

Солдат переходил через улицу, приближался, и Морозов увидел его лицо – без единой кровинки, безжизненное, с полуоткрытым ртом. Будто там, у стены, он уже пережил свою смерть и теперь шагал мертвый.

«Ничего, ничего! – утешал его мысленно Морозов. – Не будут стрелять. Воды принесут, отдохнешь…»

Англичанин бережно опустил на куртку камеру. Взял другую, ощупал ее со всех сторон моментальным проверяющим взглядом.

– Начали!

Конвоиры снова развернули солдата, направили его к стене через улицу. Старик в расшитой чалме выкликал свое бесконечное слово. Падали, бугрились напряженные спины. Солдат подходил к стене, к розовому отпечатку быка. В затылок его уперлись стволы. Англичанин снимал, отступая, что-то бормоча, торопясь, на пределе усилий и умения, впиваясь в камеру, протягивая сквозь нее к солдату напряженную, готовую порваться струну. Крикнул:

– Можно!

Главарь в очках повторил его крик. И громко, дымно ударили выстрелы, расшибая солдату голову. Толкнули его огнем вперед. Он сильно ткнулся лбом в стену. Она мешала ему упасть, и он, продолжая упираться в нее, прогибался в пояснице. Рухнул вдоль стены, заваливаясь на спину, и на лице, где только что были глаза, виднелся огромный, разорванный, окрашенный в красное рот. Англичанин торопился, менял фотокамеру. Подхватывал с куртки первую. Снимал на цвет еще не расплывшийся дым, не опустившиеся стволы конвоиров и это мертвое, прорванное пулями лицо.

Морозов не мог дышать. Не мог двигаться. Не мог закрыть глаза. Видел, как двое стрелявших поднимали солдата, уносили – совсем как телка, и худая, обмотанная тряпкой рука опала и волочилась в пыли.

* * *

Солнечный оттиск решетки сместился в угол, поднялся вверх к потолку и медленно уполз. Длинные тени легли на дорогу. Стена напротив стала кирпичного цвета. В пыли, отразив в себе низкое солнце, замерцал осколок стекла.

Снова дверь отомкнули. Вошел англичанин в той же куртке, на которую складывал фотокамеры, но уже без чалмы. Волосы его, причесанные на пробор, влажно блестели. Щеки, посвежевшие, умытые, без налета пыли, розовели. И вид этих влажных волос и выбритых, вымытых щек усилил у Морозова чувство жажды. Он почему-то решил, что сейчас принесут воды. Англичанин присел у порога, опустил рядом кожаный футляр. Устроился поудобнее и сказал:

– Ну, как ты поживаешь, Коля? Я готов к работе. Вот магнитофон. – Он хлопнул по футляру. – Мы можем начать. Ты-то готов?

И Морозов, облизав губы, отвердевшие, под стать гончарной стене, глядел на улыбающееся приветливое лицо англичанина. Вспоминал, каким оно было недавно: оскаленное, нацеленное в видоискатель. И собрав в себе все оставшиеся, не растраченные в страхах и мучениях силы, приготовился. К единственному выпавшему ему на этой земле поединку.

В этом поединке, он знал, бесполезны уроки, полученные в учебном подразделении. Ему не пригодятся приемы стрельбы и метания гранат, умение занимать на горе оборону. Все это ему ни к чему. Стычки с душманами, о которых он думал, о которых слыхал из рассказов, его миновали. А достался другой поединок, вот этот, которому его не учили. И он, в своем неумении, должен его принять. Должен вспомнить иные уроки, иные приемы и заповеди, чтобы выиграть этот бой. Но только какие уроки? Какие приемы и заповеди?

– Коля, я вот что придумал: зачем мы здесь будем сидеть? – Англичанин вертел головой, оглядывая сумрачные углы. – Не нравится мне это место. Да и тебе, вижу, не нравится. Пойдем-ка отсюда, а? Тут есть одно местечко, красивое, я тебе покажу. Там и отдохнем на свободе. Там и побеседуем!

Он говорил по-русски почти без акцента, почти с простонародной бойкостью. И это знание языка мучило и страшило Морозова. Давало понять, что враг силен, отлично оснащен и обучен и битва с ним будет мучительна.

– Давай-ка пойдем отсюда!

Он мягко приподнял за локоть Морозова, вывел наружу. Сидевшие у порога охранники встали. Англичанин не замечал их ищущих, вопрошающих взглядов. Вел Морозова, слабо держа под руку, и охранники, приотстав, сняв винтовки, бесшумно ступали следом.

– Ты видишь, это очень бедный кишлак, но он удобен для них. Спрятан в горах. Несколько троп ведут отсюда к шоссе. Можно быстро выходить на трассу, совершать броски и атаки и опять укрываться здесь. Слава богу, вертолеты еще не пронюхали это место, и Ахматхану здесь, кажется, нравится. Мне, признаться, здесь тоже нравится. Бедность сурова и красочна. Природой дышат не только горы, но и стены домов и люди.

Они миновали несколько улиц, узких и тесных, окруженных сплошными стенами, уже в синих прохладных тенях. Лишь в редкие бойницы и щели било низкое красное солнце, зажигало противоположную стену пятном или линией, и они шли вдоль этих огней.

Пахло дымом, невидимой трапезой. Попадались женщины, дети. В открытые, вмазанные в стену ворота Морозов успел разглядеть двор с колодцем, дерево, привязанную лошадь. Зрелище колодца превратилось в мираж полно налитого ведра, опадающего капелью, и эта недоступная вода прокатилась сквозь горло мучительной судорогой.

Вышли на край селения, на утоптанный плоский пустырь, обрывавшийся круто вниз, гривами каменных осыпей. Глубоко внизу, где чернело пересохшее, наполненное глыбами русло, зарождалось подножие соседней горы. Возносилось в синих тенях. И только вершина краснела ярко и пламенно, словно внутри светился огромный фонарь.

– Вот здесь давай и присядем. Здесь хорошо, вольно. Смотри, краски, как у Рериха, верно? Подожди, ты увидишь, как меняются эти краски. Если бы не проклятая работа, не эти проклятые военные сюжеты, я снимал бы одну природу!.. Там, внизу, – он показал на откос, – поставлены мины. Вся гора заминирована. И та, напротив. Оборона важного объекта, ничего не поделаешь. Так что мы с тобой туда не пойдем. Да нам и не надо!.. Ну, присаживайся прямо на землю. Вот так! – И он ловко, гибко сел, поджав по-восточному ноги. Морозов, невольно ему повинуясь, опустился напротив. Охранники присели поодаль, держа на весу винтовки, наблюдая издали чуткими, всевидящими глазами. Сидели вчетвером над откосом, и гора держала над ними свой огромный алый светильник.

Англичанин расстегнул кожаный футляр. Обнажил панель диктофона, хромированные ручки и тумблеры. Извлек микрофон, подключил и по-английски произнес: «Добрый вечер! Добрый вечер!» Перемотал назад и, следя за стрелкой индикатора, прослушал свой записанный голос. И то, как внимательно, бережно он обращался с прибором, почему-то убедило Морозова, что ему, Морозову, пощады не будет: вся его жизнь, вся сила будут подключены к хромированному прибору, выпиты до конца.

– Я предлагаю тебе, Николай, союз! – Англичанин смотрел на горы с наслаждением, сильно вдыхая свежий воздух с горьковатой пряностью невидимых трав. Морозов воспаленными, тоскующими по влаге губами ловил тот же воздух, надеясь остудить, оросить горящую гортань. – Я исхожу из того, что мы с тобой – два европейца. Люди одной культуры, одной цивилизации, одного материка, если хочешь. Не нам с тобой гибнуть за азиатское дело, ну его к черту! Я буду несказанно рад, когда мой «боинг» из Карачи возьмет курс на Лондон… Понимаешь, вся эта наша внутренняя европейская рознь – Лондон, Париж, Москва, – все это временно. В будущем нам придется быть вместе. Жить вместе, думать вместе, сотрудничать и, быть может, сражаться вместе. Против этой же Азии. Против желтого мира, который грозит вам, русским. И против черного, цветного, который грозит нам. И вот, исходя из этой посылки, я предлагаю тебе союз. Мы – друзья! Мы – союзники! Ну, не союзники, так сотрудники! Считай, что я зачисляю тебя на время в штат агентства Рейтер. – Он весело смеялся своей шутке, и Морозов, весь начеку, ожидал основной атаки. Понимал: она впереди, и лукавая болтовня англичанина – лишь искусная уловка спеца, стремящегося запутать и сбить. Стеклышко в панели прибора, ручки и рычажки диктофона нацелены на него, как были нацелены линзы на лицо солдата-афганца. И здесь, у прекрасной горы, длится все тот же жестокий и беспощадный спектакль.

Гора у подножия темнела, а на красной вершине появился угольный цвет. Дальняя гора стала прозрачно-зеленой, словно в небо вставили глыбы льда.

– После того как мы сделаем запись, ты будешь в полной безопасности. Как только запись пойдет в эфир, ты сразу получишь иммунитет. О тебе узнают, тобой заинтересуются, тебя станут искать. Станет просто невозможно, чтоб ты бесследно исчез. Я сделаю все, поверь, чтобы тебя переправили в Европу. По линии Красного Креста, например. Лично в Лондоне направлю нашему правительству прошение о предоставлении тебе убежища. Все так и будет, увидишь! Не сомневаюсь, мы встретимся в Лондоне. Я приглашу тебя в гости, познакомлю с семьей. Сидя в удобных креслах, попивая вино, мы будем удивляться, вспоминая эти горы, этот закат, этих набожных, но, прямо скажем, свирепых людей. И будем дорожить этой памятью. Потому что тот, кто это пережил, станет искать другого, кто пережил то же самое. А мы-то с тобой пережили!

Морозов был рад его лепету. Был рад передышке, отсрочке. Искал в себе силы. Искал источник энергии, к которому мог бы припасть. Той влаги, что могла его укрепить. Не умом, не памятью, а всем, из чего состоял, припадал к дорогому и милому, звал на помощь. Они текли в нем, картины и лица, почти не имея очертаний, сливаясь одно с другим. Мать, устало идущая в снегопаде с большой продовольственной сумкой, и фонарь с метелью над ее головой. Отец, утренний, радостно-бодрый, что-то басит, напевает, и сквозь дверь его кабинета виден букет. Наташа, невеста, рассердившаяся, разгневанная, когда поцеловал ее в первый раз, и за окном электрички – весенний подмосковный лес, пестрые крыши дач.

Все это текло сквозь него, и он пил эту силу, укрепляясь для поединка.

– Конечно, ты сегодня пережил предостаточно. Хлебнул, как говорится, по горло! Это последнее зрелище, этот несчастный афганский солдатик! Понимаю, понимаю… Но ты не жалей! Будешь в старости вспоминать с наслаждением. Главное – эмоции! Погоня за эмоциями! Ты не поверишь, я по натуре тихоня. Оксфордский чистюля! Славист, изучал болгарский и русский! Надежда тетушек, дядюшек! Бросил все к черту! Лингвистику, карьеру ученого. Стал проходимцем! Землепроходцем, как вы говорите! Сколько земель я прошел! Был на вьетнамской войне, конечно, не в стане вьетконга. Был в Анголе, и, как гы понимаешь, не в кубинских подразделениях. Был в Польше, но не с Ярузельским. Вместе с войсками ходил в Эфиопию, видел, как в Огадене горят транспортеры и танки. На подводной лодке ходил к вашим водам на Севере. На Б-52 летал через полюс почти до Новой Земли. И, конечно, Москва, Ленинград, Эрмитаж, Третьяковка! Вот только не побывал на Байкале, о чем невероятно жалею!.. Так что ты, Николай, не горюй! Приедешь в Лондон, а оттуда весь мир твой! Париж! Вашингтон! Буэнос-Айрес! Хочешь – Гаити, а хочешь – Австралия! Ты молод, силен и по-своему авантюрен! Ты многого сможешь достичь!

Морозов понимал: его искушают. Отрезают ему пути. Он окружен. Сзади в сумерках чуть светлели одежды охранников, сжимавших винтовки. Внизу, почти в полной тьме, таилась круча с вживленными минами. Небо гасло, стесненное горбатой горой. У вершины, у зазубренной кромки, влажно горела звезда. Он был окружен и вел свой бой в окружении. И так не хотел погибать!

– Я испытываю симпатию к русским, – продолжал англичанин. – Со многими встречался в Москве. У меня там остались друзья. У меня есть икона «Георгий Победоносец со змием». Шестнадцатый век! Увидишь у меня книги на русском – Булгаков, Ахматова, маршал Жуков. Ты все это сможешь увидеть!.. Англосаксы, славяне и немцы – мы должны объединиться в союз. Ты полагаешь, в будущих войнах твоими союзниками будут узбеки, таджики, казахи? Они будут твоими врагами! В нашей беседе, когда я начну записывать, ты расскажешь о своих мусульманах, о солдатах из азиатских республик. Об их симпатиях к афганским повстанцам. Ну, о каком-нибудь туркмене, перешедшем к борцам за свободу. О разговорах, которые слышал. Ты ведь знаешь, надеюсь, что весь мусульманский мир стремится к единству. Стремится к былому величию. Стремится возродить халифат, доходящий до Аральского моря!

Его искушали. Ему предлагали предать. Хайбулина, грубоватого, резкого, отобравшего миноискатель на склоне, упавшего среди коз на горе. Пылкого таджика Саидова, который был ему переводчиком на встрече в афганском полку: когда, возвращаясь, сидели бок о бок, Саидов рассказывал, какой у них дома сад. И того казаха Мукимова, которого он не застал, но которого помнили в роте: отбивался от атакующих «духов» до последнего патрона, до последней гранаты. Их всех предлагали предать.

Укрепляя себя, готовя себя к поединку, он по-прежнему тянулся к милым образам. Это были образы леса с черной мокрой дорогой, с длинными лужами, в которых голубела вода и лежали палые листья, а потом вмерзали в белый лед с пузырьками и каплями света. И сквер у Большого театра, где в День Победы собиралось много людей и ветераны в орденах смеялись, бодрились, а ему хотелось плакать, обнять их всех, удержать на весеннем свету. И тот хор в сельском клубе, где пели старинную песню, и девочка, бледная от волнения и страсти, подымаясь на цыпочках, выводила: «Ничего в волнах не видно, одна лодочка темнеет…», и хор всей мощью голосов и дыханий, как дубрава в бурю, подхватывал ее тонкий напев. Все это возникало, поило его чистыми силами, и он укреплялся, зная все наперед, со всеми прощался.

Охранники заскользили в сумерках, разбредались и снова сходились. Сложили ворох верблюжьих колючек. Пустили на него маленький трескучий огонь. Пламя проело сплетение стеблей, затанцевало, заструилось. Горбоносые красные лица, бороды и винтовки были в пляшущих копотных отсветах.

– Ты, конечно, можешь не согласиться, – продолжал англичанин. – Но потом ты будешь жалеть. Я лично не причиню тебе никакого вреда. Уеду. У меня еще много дел. Через несколько дней люди Ахматхана атакуют Гератский мост, и я буду снимать атаку, взорванный мост. Это опасная, трудная операция, но я авантюрист, ты уже знаешь. Поэтому я и иду. Завтра утром на «тойоте» уеду и больше уже не вернусь. А ты останешься здесь. Не знаю, что они с тобой сделают, эти людоеды. Может, для забавы отрубят тебе руки и ноги. Может, привяжут за хвосты лошадей и начнут таскать по поселку, тоже для забавы. Может, просто, во славу аллаха, пустят тебе пулю в лоб. Или же, что тоже возможно, станут возить с собой, накачивая опиумом, чтобы ты не сбежал, и ты, протаскавшись неделю-другую, умрешь где-нибудь на переходе от теплового удара. Но меня тогда уже не вини. Я буду здесь ни при чем. Ты сам себе выберешь такое…

Морозов понимал: его враг могуществен. Во всем сильнее его. И даже сильнее людей Ахматхана. Его не убить, на него не кинуться, не сдавить ему горло. Англичанин крепок и сух, из гибких и твердых мускулов. Кобура его не застегнута. И блестят винтовки охраны. От него не убежать и не скрыться: откос, усеянный минами, кишлак, полный врагов, небо с чужой звездой, к которой нельзя улететь. Рыжеусого не умолить, не разжалобить. Ни слезами, ни памятью о матери, ни именем жены, в знак верности которой он носит кольцо. Не обмануть – его сильный лукавый ум был сильнее, чем ум Морозова. Он гнал осторожно и ловко, подгоняя к своей цели.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27