Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Рисунки баталиста

ModernLib.Net / Современная проза / Проханов Александр Андреевич / Рисунки баталиста - Чтение (стр. 25)
Автор: Проханов Александр Андреевич
Жанр: Современная проза

 

 


И это Веретенов понимал в своем сыне. И у него бывали ночные страхи. И от этих ночных надвигающихся смутных предчувствий он мысленно прятался в стог, в его темную шуршащую глубь, в душистую, промятую до центра пещеру. Затыкал вход клоками сена и жил в центре стога среди сухих благоуханий, спасаясь от непогоды, от лихого глаза, от ходящей кругом беды. И с ним, и с ним такое бывало! Он передал это сыну. Они были единого духа, единой природы. Несли в себе один и тот же от предков завет. Толкали его вперед, к какому-то далекому дню, к безвестному неродившемуся потомку. Он, безвестный потомок, получит, поймет завет, обратит его в чудо, воскресит в себе их всех, взрастивших его за века.

– А еще, я, кажется, тебе уже говорил, каждую ночь перед тем, как уснуть, в палатке или в машине, где застигнет ночь, я думаю обо всех, кого знаю. Ну, конечно же, прежде всего о маме, о тебе, о дяде Коле, о друзьях, о девчонках из класса. И всем им желаю блага. Всех стараюсь любить. Даже Костикова, с которым дрались в пятом классе и от которого мне доставалось. Даже того экзаменатора, который срезал меня на институтских экзаменах. Всех стараюсь любить. И эта любовь придает мне силы, как бы связывает со всеми, укрепляет…

Он, Веретенов, знал эти ночные молитвы о живых и мертвых. Обнимал их любовью, заслонял их собой. Мертвых – от забвения. Живых – от смерти. Эти откровения сына и были тем, за чем он сюда явился. Летел самолетом, мчался в машине. Лежал теперь с ним на азиатском полосатом матрасе. Знанием об их нераздельности. Об их единстве в любви.

– Подожди, – сказал он, протянув руку к сыну, когда взлетела ракета. – Подожди!

– Что, папа!

– Погоди, я хочу посмотреть…

Сын послушно, терпеливо повернулся к нему, и пока бесшумно струился зеленоватый свет, Веретенов пальцем осторожно провел по сыновним бровям, переносице, приоткрытым губам. Очертил овал лица, брови, глаза, рельеф подбородка, словно промерял расстояния от крыльев носа до уголков рта. Раскладывал лицо сына на окружности, открывая в нем «золотое сечение», его пропорцию и закон. Доказывал теорему о сыновнем лице, смысл которой оставался все тем же: жизнь сына была для него, отца, выражением высшего смысла, сочетавшего их на земле, раскрывающегося через боль и любовь.

– Папа, ты что? – улыбнулся сын.

– Так, одна мысль появилась…

Сын не спросил, какая. Вытянулся на матрасе, опустил голову на руки. А он, Веретенов, был исполнен замысла.

Та церковь под Смоленском, разбитая артиллерийскими залпами, о которой рассказывал ему дядя, единственный, кто остался в живых из всей многочисленной родни. Та церковь, что являлась в его стариковских снах. К которой стремился – поглядеть на пробитые стены, на сожженный и рухнувший купол, на опавшие источенные фрески. Та церковь под Вязьмой – вот куда он поедет. И пусть мастера поднимут ее из праха. Каменщики кирпичом и раствором залатают дыры и бреши. Кровельщики возведут новый купол из красной меди. Штукатуры оденут столпы белоснежным покровом. А он, художник, напишет новые фрески. Фрески об афганском походе.

Он видел себя в этой церкви за долгой и кропотливой работой. Зимой и летом. Днем и ночью. В одиночестве, месяц за месяцем, год за годом. Он вершил свой труд, самый главный, быть может, последний в жизни.

Он распишет западную стену над входом, где старые живописцы помещали свой Страшный суд. Напишет пылающие кишлаки, сараи, мечети, взорванные мосты и дороги. Напишет удар вертолетов, вонзающих в небо дымные трассы. Шар красного пламени, в котором погиб вертолет. Напишет взорванную боевую машину, окутанную гарью и копотью. Искореженный «джип», охваченный вялым огнем. Напишет убитую лошадь и раненного в ногу верблюда. Упавший с горы КамАЗ и льющийся с неба огонь. Напишет убитых наездников. Неподвижные тела на носилках и раненых на операционных столах. Он напишет, как в туманной дали копятся грозные армии, плывут в морях корабли, чадят в небесах бомбовозы. Весь мир, угрюмый и грозный, помещен в багровое зарево, как в огромную печь, готовый сгореть и погибнуть.

На белых столбах и на сводах, на северной и южной стенах он напишет строгие лики. Нет, не святых, не угодников, а тех, кто вышел в поход. Здесь будет Седой Солдат и Кадацкий. Ротный Молчанов и его седовласый отец. Здесь будет командир и солдатик Степушкин с Вятки. И сержант поста охранения, и милый круглолицый Маркиз. Здесь будут близнецы, востоковед Коногонов. Водители «наливников» и саперы. Ремонтники, хлебопеки, врачи. Здесь будет Ахрам-разведчик, пилоты Мухаммад и Надир. Черноусый полковник Салех, белозубый афганский «командос». Он напишет на стенах их лица. По ним, залетев в окно, будет двигаться утренний луч, зажигать их глаза и губы, и они беззвучно, немолчно станут говорить об Афганском походе. О боях и потерях, о ратных трудах и заботах. Среди множества лиц, военных на марше колонн он нарисует себя, затерявшегося в батальонах и ротах, – художник с альбомом и кистью, взятый войсками в поход.

На алтарной, восточной стене он напишет картины Родины. Ее реки, сады, урожаи. Ее города и селения. Ее красу и наряд из трав, снегов, половодий. Он напишет ее среди празднеств, трудов и радений. Все, о чем мечтают солдаты, задремав на холодной броне, забывшись в душной палатке под мерный посвист «афганца». Он напишет лица бабок, невест, матерей, поджидающих солдат из похода. Библиотекаршу, спасающую обгорелую книгу, жену Астахова, провожающую в небеса самолет. Мать Маркиза, читающую весточку сына. Он напишет свою жену, ту, молодую, красивую, которую когда-то любил, которая родила ему сына. Здесь, на восточной стороне, среди золотого и белого, он напишет красоту и любовь, спасающие мир от погибели. Выставит эту белую стену против той, багровой и темной. Две стены единого храма. Двуединый извечный мир.

И там, в высоте, в центре храма, в куполе, полном света, он напишет прекрасный лик. Лик сына. Его очи, брови, уста, наполненные силой и свежестью, твердостью духа, ума. Там, в высоте, он, художник, утомленный, в сединах, завершая сыновнее лицо, поймет: кончен век, сделано дело жизни и можно теперь уйти. И тихонько сойдет с лесов, провожаемый взглядом сына…

Зашуршали шаги. Мелькнула тень. Комвзвода, лейтенант, появился, согнувшись, вглядываясь в них лежащих:

– Где Марков и Степушкин?

– Пошли на башню, – ответил сын. – Позвать, товарищ лейтенант?

– Сам пойду, проверю позицию. На левом фланге какое-то движение. Вроде бы сосредоточиваются… Не спать! Не проворонить!.. Просочится какой-нибудь снайпер, какой-нибудь гранатометчик – и вас побьет, и машину сожжет!.. Смотреть в оба! Ясно?

– Так точно, товарищ лейтенант!

Веретенов воспринял слова комвзвода как приказ и ему, Веретенову. Смотреть в оба – значит, смотреть им обоим. Чувство опасности вернулось, обступило, и он, прижавшись к сыну, вглядывался в темноту, где что-то слабо искрилось.

– Смотри-ка, папа, что это?

Высоко в небе двигалась огненная малая точка. Из этой точки шатром лился свет. Пирамида рассеянного света, собранная в огненной малой вершине, скользила по небу, накрывая город, пропуская сквозь сияние сумрачные минареты и кровли.

– Что это, а?..

Веретенов вглядывался в излучение, стремился разгадать его суть. Не было звука, а было бесшумное световое парение. Лопасти света напоминали огромные прозрачные крылья. Казалось, летело в поднебесье крылатое диво. Он стал ждать, что летящий свет опустится к ним, лежащим, коснется легким лучом изрезанной гусеницами земли, примет в себя его и сына, унесет из осажденного города, где готовятся к бою и штурму, в родные места, в родные луга и долины, к той старой темной избе, где когда-то было им так хорошо.

Он шептал, следил за сиянием. Оно удалялось. Из меркнущей пирамиды лучей донесся чуть слышный металлический звук. Это самолет из Европы в Азию пролетел над Гератом, включив в высоте свой прожектор.

– Папа, я хочу тебе что-то сказать, – сын повернулся к нему, и Веретенов услышал в голосе сына особые, взволнованные интонации. – Очень важное для меня, для тебя!

Он чувствовал: в сыне возникло какое-то новое состояние, какая-то большая глубокая мысль. Ждал, что он скажет. Был весь в ожидании. Но опять зашуршали шаги, возник Маркиз, ловкий, мягкий и быстрый. Тихо засмеялся во тьме:

– Это я! Гляньте, что принес!..

Веретенов жалел, что их прервали, что сын не успел высказаться. Но одновременно был рад Маркизу, его тихому смеху.

– Что ты принес?

– Апельсины! Там ящик разбитый!

– Так давай их сюда!

– Сейчас очищу розочкой!..

Надрезал штыком апельсин, развернул кожуру лепестками, протянул им обоим. Они ели в темноте прохладные, душистые, отекавшие соком дольки.

– А я ваш рисунок в машине держу, – сказал Маркиз. – Ваш рисунок в бою побывал!

Веретенов понял, что апельсин – награда за рисунок. И опять с нетерпением подумал, что же хотел сказать ему сын? От какого чувства и мысли задрожал его голос?

Зашуршало, и Степушкин, проскользнув легкой тенью, опустился рядом с ними на земле.

– Взводный приказал оттянуться к воротам. Говорит, на левом фланге движение. А я ничего не слышал. Собака пробежала – вот и все движение… Интересно: люди повсюду разные, а собаки везде одинаковые!.. Интересно: если эту собаку к нам в село привезти, будет она с нашими мирно жить или грызться станет?.. Гляди, Маркиз, что нашел! – Степушкин протянул маленький дешевый транзистор с никелированным усиком антенны. – Рядом с барахлом у повозки валялся! Какие-то там бабьи юбки, весы медные и вот этот приемник. Покрути – работает, нет?

Маркиз повернул рукоятку. Громкая азиатская музыка наполнила двор, полетела к кустам, к стеклянно поблескивающему дереву.

– Тише ты, взводный услышит!

Маркиз убавил громкость. Шарил по шкале, будто переливал из сосуда в сосуд булькающую музыку, индийскую, иранскую, китайскую. И сквозь треск, сквозь чужие песнопения внезапно прозвучало:

– Московское время двадцать три часа. На волне «Маяка» последние известия. Сообщения по стране…

И в паузе, наполняя ее воющим свистом, словно транзистор потерял волну и вещал вибрирующую, с нарастающим визгом помеху, налетело и грохнуло. Полыхнуло из-за изгороди красной вспышкой, озарив полосатого тигра, глубину зеленого сада, темнолистое круглое дерево. Погасло, осыпав шелестящей трухой. И в испуганном сердце, в неуспевших моргнуть глазах – негатив: вырезанный контур дерева, наполненный блеском фольги, пролом в глинобитной стене, имеющий очертания тигра.

– Черти! – Степушкин распластался как ящерица, готовый метнуться вперед. – Из гранатомета! Должно, пойдут на прорыв!..

Снова завыло, разматывая в воздухе свистящий режущий бич, и ахнуло за кустами. Косые, вбок, брызги взрыва дернулись огнем. Полетел сверху сухой легкий прах, в зрачках дрожал вывороченный наизнанку мир.

– Труженики Белгородской и Липецкой областей на два дня раньше намеченного срока закончили сев озимых культур… – спокойно вещал транзистор.

Опять ударило в стороне, померцав багровым. И из этой вспышки часто, врассыпную полетели ракеты, раскрываясь в слабых хлопках, и в свете Веретенов увидел близкое лицо сына с наклоненным к оружию лбом, и на лбу, и на стволе автомата был одинаковый зеленоватый отсвет.

– Коробки с патронами возьмешь, оттащишь на башню к Алферову! – приказал Маркизу Степушкин. – А я у ворот, в прикрытии!… Сейчас начнут!

Маркиз кивнул и исчез. Из-за стен и кровель донесся многоголосый глухой звук, будто вместе с жарким свистящим дыханием вытолкнутый сквозь стиснутые зубы, из множества ртов. И казалось, этот звук идет из земли, из толщи глинобитных строений, из листвы деревьев, кустов.

– Газовики Заполярья, выполняя взятые на себя социалистические обязательства, ввели в эксплуатацию еще две газоносные станции, обслуживающие новый двухсоткилометровый участок газопровода Уренгой – Помары – Ужгород. Голубое топливо, доставляемое к западным областям нашей Родины, получает тем самым дополнительное стальное русло…

Гул нарастал, приближался. Веретенов начал различать отдельные придыхания и вскрики. Они складывались в похожие на улюлюканье вопли. Вопли повторялись, наваливались – со стуком шагов, с хлюпаньем селезенок и легких, звяканьем зубов и оружия. Этот вал голосов был похож на движение серпа, вторгавшегося в сочные стебли. И внезапно оттуда, из криков, из раскрытых в дыхании ртов, ударили трассы. Короткие, редкие. Все длиннее и чаще, пробивая под разными углами ночь, вонзаясь в кроны деревьев, завершаясь в глинобитной стене. Буравили ее, прожигали пульсирующими желтыми огоньками. И внезапно, оставляя ртутный, шипящий след, промчалась шаровая молния, прянула над стеной, и там, где она исчезла, в проулке ударило взрывом. В ответ со стены, с крыши, от корней кустов и деревьев забили автоматы, посылая встречные очереди. Рядом, оглушая, полыхнули два красных жала – это Степушкин и сын выпустили из автоматов две очереди. Скрестили их с другими, летящими через крышу и двор.

– На межобластном смотре народного творчества диплома первой степени удостоился ансамбль песни и пляски Колпашевского районного Дома культуры…

Крики сместились в проулок, словно серп пошел стороной, а вблизи, за дувалом, раздавались частые короткие взрывы – там рвались ручные гранаты, и зарницы пробежали над плоской кровлей, засветив фигуру в каске, в гибком прыжке пересекающую двор.

Взводный, задыхаясь, выскользнул из ворот и, на корточках пробежав, упал у матраса.

– Кто здесь?.. Степушкин! Веретенов! Быстро на стену к Алферову!.. Усилить контроль проулка!.. Оттуда, гады, идут!.. Сейчас машину выдвинем навстречу в проулок!.. Не подпускайте к машине! Гранатометчиков выбивайте!.. А мы вас из машины прикроем!..

– Есть!.. – Степушкин, маленький, юркий, кинулся во тьму с автоматом. Сын приподнялся худым длинным телом, неловко, едва не уронив автомат, но обретя в броске пластичность и гибкость. Скользнул следом, даже не взглянув на отца. Веретенов, увлекаемый его движением, затягиваемый в пустоту от ускользающего сыновнего тела, приподнялся. Но лейтенант дернул его за бронежилет, с силой вернул на землю.

– Нельзя! Лежать!.. Здесь лежать!.. Всех машиной прикрою!

Блеснув при свете ракеты оскаленным потным лицом, на четвереньках прокрался к воротам, встал в рост, побежал. Заурчал мотор БМП, залязгали гусеницы, и машина ушла от ворот. Там, куда она удалилась, громко, твердо ударил ее пулемет, посылая звук в гулкую горловину проулка.

Он остался один на матрасе. Транзистор, опрокинутый чьей-то ногой, молчал. Стрельба, став гуще, выстилала в воздухе белые плоскости, белые кипы трасс.

Через двор пробежал солдат, держа на весу пулемет. Длинные жесткие иглы прорвались сквозь кусты, погнались за ним, улавливая его. Солдат увернулся от трассы, юркнул к стене. Цепляясь за что-то, по обезьяньи ловко залез на крышу, заволакивая за собой пулемет, и оттуда, куда он лег и скрылся, застучали длинные очереди, и огонь полетел сквозь кусты в обратную сторону, настигая кого-то невидимого, впиваясь в другой огонь.

Веретенов лежал, оглушенный боем. Стрельба стягивалась и сжималась вокруг. Ему становилось тесно в бронежилете от ухающего, расширявшегося в дыхании сердца. Два этих встречных движения – надвигавшегося боя и расширявшегося сердцебиения – душили его. Что-то созревало в нем среди перекрестий и тресков, не в уме, не в ослепленных зрачках, а под панцирем бронежилета.

Мысль, что сына убьют, и другая мысль – что это никогда не случится. О чем же хотел сказать сын, да так и не сказал, остановленный появлением Маркиза? Могут убить его самого, и как у Пушкина по дороге в Эрзерум – повозка с грязной дерюгой, возница с кнутом: «Грибоеда везем». Нет, и этого не может случиться. Вот снова «Аллах акбар» закричали. Сказал, что прикроет машиной. Маркиз принес апельсин, разрезал розочкой, наверное, мать научила. На фреске написать этот бой, обязательно. Снова скрестились трассы. Это и есть «перекрестный огонь»? Нет, это совсем другое. Опять обстреляли башню. Сын и Маркиз на башне…

Что-то рушилось в нем и ломалось, осыпалось ненужной трухой. И что-то выстраивалось, обретало новую форму. Весь его опыт и путь, весь его кругозор меняли широту и значение. Сужались, спрессовывались, теряли горизонты и дали, превращались в тесное, между домом и башней, пространство, исчирканное желтыми трассами. Там летала острая, нацеленная на сына смерть. Весь мир сжимался, превращаясь в сектор обстрела. И он, чувствуя, как в сердце под бронежилетом набухает горячий тромб, поднял свой автомат, выставил его в этот узкий сектор, наведя в невидимый за деревом центр, откуда выбрасывались молниеносные брызги. И когда их пучок приблизился к глиняной башне, к сыну, Веретенов нажал на спуск.

Его мощно ударило в плечо. Пламя, промерцав у ствола, исчезло, огненные точки из его зрачков умчались вперед. И он, сотрясенный, крутил головой, слыша сквозь глухоту треск других автоматов, резкую, близкую, как работа отбойного молотка, стрельбу пулемета с машины.

Он выстрелил снова, отсекая своим автоматом сына от пуль. И внезапно на башне, в продолжение длинного, промчавшегося сквозь деревья огня, раздался тонкий крик боли, не мужской, а детский, несчастный и жалобный, и ему показалось, что это кричит сын последним предсмертным криком, зовет его. С ответным воплем: «Петя! Сынок!» – он вскочил и, расставив руки, ловя в них весь ночной, наполненный пулями двор, метнулся вперед. Пробежал мимо опрокинутой с рыхлым тряпьем повозки, мимо дерева, к близкой круглящейся башне. Твердый тупой удар вошел в него, закупорил легкие, проломил болью кричащую грудь, остановился в сердце. Он упал, потеряв сознание.

Очнулся на спине лицом вверх. Степушкин и взводный наклонились над ним, распахнули пластины бронежилета.

– Да нет, просто шмякнуло! Нигде крови нет! Не пробило!.. Вот на жилете ткань резануло, прошло рикошетом! – услышал он над собой разговор. – Да вот и глаза открыл!.. Ну, как вы?.. Давайте в машину!..

– Петя где? Живой? – проговорил он, чувствуя, как больно в груди от этих слабых, на губах возникающих слов.

– Жив, все нормально! – Лейтенант помогал ему приподняться. – Бронежилет не снимайте. Оказалась хорошая вещь. Пулю отшибло! Будет теперь синяк…

– С сыном нормально? Не ранен?

– Нормально…

Обморочная тошнота накатилась, погасила ракету, звуки стрельбы, лейтенанта, ускользающего юркого Степушкина. А когда отпустило и опять вернулось сознание, в это прояснившееся живое сознание ворвались с одной стороны близкие визги и крики, а с другой – нарастающий вой механизма, длинный, яркий сноп света, пылающий пук прожектора. Скользнул по воротам, развернулся белой глазницей. Близко, сквозь ворота ударила тяжелая пулеметная очередь. И из света, из дыма, из моторного рокота выскочил Кадацкий, с автоматом. Округлым взмахом руки звал, посылал кого-то вперед.

– Где он? Здесь?.. Быстро под броню!.. Так, хорошо, вперед!..

Солдаты в касках контурно и безлико появились из слепящего света, подхватили Веретенова под руки, вознесли и вновь опустили в темное нутро транспортера.

– Вперед! – повторил Кадацкий, рушась сверху на днище.

И снова, теряя память, чувствуя, как ломит ребра, и сердце и дыхание в груди окружены острой болью, он откинулся на трясущееся железо. Телом, спиной слышал, как мчит транспортер по улице, высвечивая прожектором стены, грохочет пулеметом из башни.

Глава двенадцатая

Утром он проснулся в фургоне под шинелью Кадацкого. И первое движение, первый глубокий вдох отозвались в груди сложной ломящей болью. Скинул шинель, осторожно задрал рубаху. На ребрах расплылось багровое, с синей каймой пятно. Сердцевина, красно-лиловая, вспухла. Кровоподтек был оттиском пули, ударившей в пластину жилета. Он смотрел на синяк, на взбухшие ребра, под которыми вздрагивало сердце. В ломящей боли, в контурах кровоподтека оживала вчерашняя ночь, вчерашняя ночная атака.

Прозвякав по лестнице, в фургон заглянул Кадацкий. Приоткрыв рот, округлив тревожные глаза, протиснулся в дверь.

– Ну как, Антоныч? Как чувствуете себя, дорогой?

– Да чувствую, что живой. Сейчас вроде встану.

– Благодарите металлургов, Антоныч! Благодарите их за сорочку!

– Благодарю, Поликарпыч! И вас благодарю! Наделал я вам хлопот. Уж вы извините!

– Да, наделали, Антоныч, что говорить! Как за ребенком за вами смотреть. Думаю, где-то здесь, в штабе, рисует. На ужин кличу – нету! Спать идти – нету! Я – искать. Санинструктор сказал: «А он на „таблетке“ уехал!» Как на «таблетке»?! Я – к Корнееву по рации! Он – к Молчанову! «Так точно, в роте Молчанова!» А там душманы на прорыв идут! Я – в «бэтээр». С огнем пробивался! Маленько не успел. Ну, металлургам спасибо! Завтра я вас, Антоныч, в самолет посажу, и полетите вы в Москву синяк лечить!

Кадацкий смеялся, радуясь, что Веретенову не худо, что все обошлось счастливо, что завтра, слава богу, самолет унесет этого беспокойного гостя, за которого он, подполковник, в ответе. Все это, вместе взятое, было в смехе Кадацкого.

– А как там в роте, в Герате? – спросил Веретенов, чувствуя, как боль набрякла в боку при слове «Герат».

– Там уже все завершилось. Конец операции. Выводим роты. «Командос» прошли Деванчу, соединились с мотострелками. Часть душманов ликвидирована, часть взята в плен. Остальные прорвали оцепление и ушли в горы. Кари Ягдаст, чтоб ему пусто было, ушел! Теперь ищи его! Жди, когда снова сюда объявится!.. Если можете вставать, Антоныч, вставайте. Полковник Салех приехал. Трофейное оружие привезли.

Подымаясь, стараясь найти удобную позу, приучить дыхание к боли, Веретенов подумал: неужели через несколько дней в Москве он будет рассматривать этот синяк перед зеркалом в мастерской, носить его под тканью костюма, по весенним площадям, в метро и троллейбусах, встречаясь с друзьями среди московских забот, славословий?..

В штабе под тентом было людно. Советские офицеры, афганцы. Разрывая степь, шла колонна танков. У фургонов сновали связисты, убирали антенны, сматывали провода. Вся степь была в движении, в гулах, волновалась, несла на себе железо.

Астахов и полковник Салех разговаривали. Коногонов переводил, невольно копируя их жесты, выражения лиц.

– Товарищ полковник, я вам доложу: атака ваших «командос» на участке кладбища облегчила положение моего батальона. Противник вынужден был отвлечься на вас, и его прорыв захлебнулся!

Черноусый смуглый полковник кивал, и его лицо с синим выбритым подбородком казалось утомленным.

– Ну вот и конец операции! – командир пожимал Веретенову руку. – Как говорится, виктория! – он оглядел Веретенова, скользнул глазами по его груди, но ни о чем не спросил. – Отводим роты от города. Полковник Салех говорит, у него большие потери. А этот черт однорукий, Кари Ягдаст, прорвался в горы! Будет там раны зализывать. Не скоро к Герату сунется… Связь! – он повернулся к загорелому, сидящему у рации офицеру. – А ну узнайте, где замыкающие колонны!

Офицер загудел в трубку, задышал в трескучее, горчично-желтое, скрывавшее город пространство.

– Замыкающие проходят Гератский мост! Обстановка нормальная!

– Пусть быстрее идут! Чего они там копаются!

Полковник Салех блеснул под усами улыбкой, сжимая Веретенову руку. Что-то говорил, улыбаясь.

– Он рад вас увидеть снова, – перевел Коногонов. – Он не мог уделить вам внимания в крепости на башне. Но, быть может, когда-нибудь ему удастся посмотреть те рисунки, которые вы сделали на башне.

– Когда-нибудь мы придем в эту крепость без оружия, и я нарисую другой Герат, с цветами, с мирной толпой, с базарами и дуканами, – ответил Веретенов, и слово «Герат» ударило в помятые ребра.

– Полковник Салех говорит: «Так и будет».

Подкатил запыленный гусеничный транспортер с открытым верхом. Капитан, возбужденный и жаркий, еще хмельной от недавних пережитых опасностей, соскочил, рапортуя командиру:

– Захвачено шестьсот шесть единиц стрелкового оружия, три пушки, двадцать минометов, четыре склада боеприпасов и полевой госпиталь с японским и французским оборудованием. Трофейное оружие вывозится в расположение афганской части. Прикажете показать?

– Покажите!

Два солдата кинулись в транспортер, подавая из него оружие, другие два принимали его, бросали к ногам командира. Небрежно, с презрением, с чувством брезгливости и одновременно с чувством своего превосходства, попирая враждебное, побежденное, смиренное оружие. И то же выражение, пристальное и презрительное, до брезгливости, появилось в лице командира, у ног которого вырастала железная, из стволов и прикладов гора.

Автоматы, карабины, винтовки, пулеметы и минометные трубы падали, гремели и звякали, слипаясь в единый железный ворох. Каждый ствол со своим звуком и лязгом, со своим металлическим отблеском. Новые, с воронением, не успевшие побелеть и окислиться. И седые, потертые, разболтанные от частой стрельбы. На одних, безлико-холодных, были заводские клейма и марки, номерные оружейные знаки. Другие были украшены нарядными, цветными наклейками, надписями на деревянных прикладах, вязью мусульманских молитв. От всех исходил одинаковый, едкий до рези в глазах запах железа и пороха и чуть слышное веяние человеческой плоти.

Здесь были автоматы из Китая, карабины и винтовки из Англии, американские ручные пулеметы, мины из Италии, пистолеты из Египта и Израиля, минометы из Западной Германии. Оружие, падая, пусто и тупо гремело, сцеплялось затворами, скобами и прицелами. Командир, не отступая, смотрел, как растет колючий металлический ком, и губы его все больше кривились брезгливой гримасой.

Веретенов смотрел на этот военный обряд попрания чужого оружия. Чувствовал исходящую от стволов радиацию смерти и думал о безвестных оружейниках во всех частях света, продолжавших на своих конвейерах упорно сотворять оружие, вталкивать его в тончайшее пространство, заключенное между земной корой и бездонным Космосом, – пространство, заселенное жизнью. И каждый винтовочный ствол выталкивал жизнь, изгонял ее прочь, и жизнь сжималась и съеживалась, шарахаясь прочь от оружия.

Он думал о тех стрелках, кто украсил приклады изображением цветов и птиц, стер вороненье и лак бесчисленными прикосновениями, посылая пулю за пулей, подтверждая сталью и порохом верность начертанным вязью молитвам, пока другая, встречная пуля не клала предел стрельбе.

Думал о тех, кто был убит из этих стволов. Сражен наповал на пыльных дорогах и тропах. Растерзан на части в узких горных ущельях. Кто корчился на операционных столах, пронзенный отточенной сталью, кровоточил, продолжал умирать.

Среди автоматов, винтовок он искал то дуло, из которого получил свою пулю. И ребра его болели, бок горел и ломил, словно здесь, в этой груде оружия, пряталось то, пославшее выстрел.

Гора росла. Воздух над ней струился. Шло испарение смерти. И он отступил, чувствуя тошноту и немощь. «Не хочу! Не могу! Не мое!..»

«Нет, твое! Твое!..» – доносилось из груди.

Вдалеке у предгорий запылило. Потянулась к солнцу косая грива. И там, где она касалась земли, что то мчалось, неслось – сверхплотное, волновавшее степь.

И все, кто стоял у штаба, повернули лица, прижали к вискам ладони.

Надвинулось, накрыло душной горячей тучей, громом гусениц и моторов. Колонна боевых машин, серая, как сами горы, с неразличимыми номерами на башнях, накатилась в лязге и встала. Из люков поднимались головы в танковых шлемах и касках, круглые, как валуны, мерцали чуть видными глазами. В середине колонны, прижавшись, вцепившись в сталь, сидели люди, слипшиеся с броней, серые, почти невидимые, как нашлепки грязи. Медленно зашевелились, вращая чалмами, стряхивая с одежд едкую слоистую пыль.

Из головной машины, выдавливая себя на усталых руках, поднялся офицер в каске. Замер на граненой броне, словно приходил в себя после вибрации, привыкая к неподвижной земле. Поправил на плече автомат, одернул пузырь маскхалата, такой пыльный, что не видно было камуфляжных пятен. Пошел к командиру, прижимая ладонь к виску. И пока подходил, Веретенов узнал в нем начальника штаба, того, молодцеватого, бравого, позировавшего перед объективом, крутившего маленькие золотистые усики. Он шел сейчас сутулый, с усилием передвигая ноги, прижимая к каске стиснутые грязные пальцы. Его лицо было толстым, одутловатым от пыли, засевшей в густой щетине, в складках лба, в углах запекшихся губ. На скуле темнела мокрая, залепленная пылью ссадина, а усы опустились концами вниз, словно из потрескавшейся глины.

Он подошел к командиру, не опуская ладонь, докладывал:

– … Боевая задача выполнена… Перехвачены два каравана с оружием, следовавшие в район Герата. Досмотрены четыре каравана, следовавшие от иранской границы. Дважды вступали в огневой контакт с противником… В районе ущелья Шивар преодолели минное поле. Захвачены пленные и двести семь единиц оружия, среди них зенитно-ракетные комплексы американского производства.

Стоял, чуть оскалясь, вдыхая воздух сквозь щели обветренных губ.

– Потери?

– Людских потерь и подрывов техники нет!

– Спасибо, Валентин Денисович! Спасибо! – Астахов шагнул и обнял начальника штаба, и видно было, как он радуется, как любит своего начштаба, как счастлив отсутствием потерь в батальоне. – Большое дело сделали, товарищ подполковник!

Солдаты вылезали из машин, разминали усталые тела. Пили воду, промывали глаза, слипшиеся от бессонницы, от пота, от постоянного наблюдения в прорези.

Пленные осторожно, подхватывая полы одежд, слезали с брони. Сбивались в кучу, испуганные, очумелые от тряски, от скорости, от направленных на них пулеметов и пушек. Водили по сторонам белками, робко оглаживали бороды, худые, изможденные, вырванные из гор и ущелий.

Солдаты, столпившиеся посмотреть на прибывших, принесли и поставили перед пленными два ведра воды. И те, пошептавшись, вытянулись в две зыбкие вереницы, подходили к ведрам, наклонялись, черпали воду, пили из пригоршней, роняя с пальцев капли. Осторожно протирали себе глаза, оглаживали влажными ладонями усы и бороды.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27