– А мне что на них считать?
– А что хочешь. Хочешь, дни считай. Хочешь, на реке теплоходы. Или что задумаешь, загадаешь, бусиной отметь, чтоб не забыть. Я, как что интересное во взводе случится, бусиной отмечал.
– Расскажи, что интересного было! Вот этой бусиной что отметил? – она коснулась его руки точеным овальным зерном. Он почувствовал тепло ее пальцев, прохладу каменных четок и опять удивился. Эти четки, лежавшие на горной дороге, оброненные то ли мирным погонщиком, то ли мчащимся на коне душманом, эти четки, которые он подобрал рядом с корпусом пластмассовой мины, они, эти бусины, перелетев полземли, – теперь в ее теплых руках, она несет их мимо изб, палисадников, спрашивает: – Расскажи, что у тебя вот с этой бусиной было?
Не желая говорить ей о грозном и страшном, не желая, чтоб она испугалась этой резной мусульманской вещицы, он ответил:
– Вот с этой? Вспомнил!.. Мы в афганский полк ездили, митинг там проводили. Я знамя держал. Держу свое знамя, а рядом стоит афганец, держит свое. Рядом стоим, друг дружке улыбаемся, а сказать ничего не умеем. Только и узнал, что его Вали зовут. Ну, по-нашему, Валя, Валентин. А чтоб не забыть, камушком отметил.
– А с этой бусиной что?
– Вот с этой? Дай вспомнить. Ну да!.. Это мы в степи варана поймали. Такая здоровущая ящерица! Привезли в часть, под брюхо ему веревку продели, завязали петлей и держали в гарнизоне, как собаку. Сидит, рот раскрывает, шипит! Мы его Тобиком звали. На третью ночь куда-то сбежал. Веревку перегрыз – и деру!..
– А с этой?
– Про эту я хорошо запомнил. Купались в арыке! Сначала два дня по пескам колесили. Духота, жара, к броне не притронуться! А потом к кишлаку подъехали. Красивый такой кишлак… Кругом деревья растут. И арык течет, бурлит! Мы в арык! Накупались всласть. Нам афганец один, дехканин, гранат подарил. Вкуснющий! Ты гранат-то, наверное, не ела? Так я тебе привезу!
– Тебя послушать, у вас там жизнь, как в турпоходе, – ящерицы, фрукты, купание!.. А за что медаль тебе дали?.. Рана твоя болит?
Она показала ему самую крупную бусину, из которой излетал цветной пук шерсти. И он тотчас вспомнил друга Сергея Андрусенко, убитого в кишлаке, длинного, худого, лежащего на днище машины.
Нет, не станет сейчас он думать об этом. Не станет ей говорить. Пусть гладят ее быстрые пальцы точеные камушки четок. Пусть играет в них без боязни.
– Знаешь, а я ведь хотела тебе написать, – сказала она. – Просто так написать. Рассказать, как мы тут живем-поживаем. Что все у нас тут хорошо, все спокойно! Чтоб и ты был спокоен. Правда, хотела, да постеснялась… Ты же видишь, что все у нас хорошо!
– Вижу… Все хорошо…
Они шли по селу, и ему казалось, она проводит его по знакомым местам, чтобы он убедился – действительно, все хорошо. Вот дом бабки Веры, по прозвищу Клюка. Одинокая, хромая, а когда-то, говорят, красавица, растерявшая своих близких по войнам, по дальним дорогам. Маленькая кривая избушка, подпертая столбами и слегами, стоит, не падает. И бабка жива. Значит, все хорошо.
А вот новый дом, островерхий, высокий, под шифером, построенный год назад трактористом Николой Потемкиным. Еще достраивал, еще обшивал дом тесом, ладил резные наличники, а жена родила в доме двойню. Дом полон детских голосов. Значит, все хорошо. А вот церковь, пустая, с провалившейся кровлей, с единственным из пяти куполов, на котором уцелел кривой заржавленный крест. Если спускаться к селу при низком вечернем солнце, крест вдруг загорится старинной своей позолотой, сияет над селом, над белыми льдами реки, над зимним туманным лесом. Значит, все хорошо.
А вот машинный двор, уставленный в тесноте кособокими комбайнами, пахнущий бензином и маслом. Сюда Антон приходил перед армией, пригонял свой старенький, данный в обучение грузовик. Где то, должно быть, стоит, и кто-то из окончивших школу крутит его баранку, врубает дребезжащую скорость, гоняет грузовик по окрестным дорогам. Значит, все хорошо.
Она вела его, будто показывала. Он узнавал село заново, словно вернулся после целой прожитой жизни. Изумлялся, что все уцелело, все на своих местах. Это она, Наталья, сберегла для него село. Охраняла родные места, пока он был в странствии. И он был ей благодарен за это.
Миновали остатки липовой рощи на месте барской усадьбы. Миновали школу, чуть мерцавшую стеклами из разросшихся лип. Придорожный обелиск, где были записаны имена не вернувшихся с фронта мужчин и висели увядшие веночки из васильков и ромашек. Поднялись на холм и увидели реку.
Тускло, огромно сияла река в ночи. Не текла, а застыла. Отражала не верхний небесный свет, а излучала глубокий, донный, исходивший из вод. Светила в мир. И они стояли, держались за руки и смотрели на реку.
Он знал реку, сколько помнил и знал себя. Плыл в лодке, накидав на дно зеленую молодую копешку. Плыл на плоту, перепрыгивая босыми ногами по мокрым бревнам. Видел ее черной от бури, в глубоких воронках и ямах. Видел тихой и белой в снегах. Видел, как кружатся ломкие льдины и летают пестрые селезни. По этой реке хмурым утром уплывал отец, угрюмый, небритый, оставив их навсегда. По этой реке проплывали баржи с зерном и нарядные, в музыке и огнях, теплоходы. Это была не просто река, не просто вода. Она была жизнью, судьбой.
И, стоя здесь, на горе, перед недвижной, всевидящей рекой, он спросил свою реку: «Я буду счастлив, скажи?»
Что-то слабо засветилось в реке. По ней прошло дуновение света. Река его услыхала. Наталья тихо к нему обернулась. Положила руки ему на плечи, поцеловала его.
Дни бежали один за другим.
Он работал по дому охотно и радостно, как прежде никогда не работал. Ничто, как раньше, не отвлекало его, никакие утехи. Сама работа топором, молотком была утехой. Желанными были эти простые, извечные, ложившиеся в ладонь инструменты.
Он починил забор в палисаднике, прибил вместо выпавших старых штакетин новые, прочные. Радовался, глядя на их желто-белые метины среди старых, седых. Окопал в саду яблони, разрыхлил лопатой землю у розовых, серебристых стволов. Подпер рогатками ветви со множеством крепких, набирающих силу яблочек, суливших большой урожай. Обмазал печь глиной, а когда высохла коричневая заплатка, выбелил всю от потолка до пола, и в избе стало нарядно, бело. С наслаждением, проливая себе воду на брюки, таскал из пруда полные ведра, поливал огурцы. Вечером шел на луг, где паслась корова Зорька, выдергивал из дерновицы блестящий железный костыль, тянул за веревку медлительную, с распухшим выменем корову.
Мать и сестра берегли его утренний сон, шептались, скользили неслышно. Днем то и дело приходили на него посмотреть, любовались его работой. К вечеру отпускали на свидание с Натальей. Оставляли незапертой дверь. Когда возвращался, на столе его поджидала кружка с молоком, ломоть хлеба, накрытые чистой салфеткой.
И вот настал день, когда пошли они вместе косить. Совхоз на высоких ровных полях косил клевер, молодой овес и горох, пуская рокочущие комбайны, заливавшие в кузов машины измельченную зеленую гущу. А те, кто держал скотину, спустились к реке, на болотистую заливную низину с топкими кочками, зеркальцами темной воды, с развеянными синеватыми травами.
Антон накануне наточил две косы, себе и матери. Отремонтировал грабли сестре – вставил новый деревянный зубец. И наутро, чуть свет – на луг.
Река, невидимая, текла за кустами в белом тумане. Солнце, малиновое, сплющенное, колыхалось в белых парах. Сестра уселась под куст, включила маленький голосистый транзистор:
– Вам под музыку веселее косить!..
Антон протянул косу матери, уступая ей прогал поровнее. Сам встал поодаль, нацелившись на слипшиеся цветы, где дремали мокрые, озябшие за ночь шмели. Махнул косой, роняя стебли на железо, выхватывая из вороха окропленную брызгами косу.
Удар, взмах – падают синие цветы под косой. Удар, взмах – рушатся красные. Удар, взмах – желтая волна повалилась. Удар, взмах – снова белые.
Поодаль мать косит, помолодевшая, сильная, улыбается сквозь куст. Любит сына, любуется. Под кустом сестра расстелила платок, ждет, когда подымется солнце, станет жечь, сушить травы, и после – ворошить их граблями. Играет транзистор какой-то звенящий мотив. Коростель взлетел, замахал бестолково крыльями, подгибая неуклюжие ноги. Пронеслись два чирочка, словно темные, ударившие из тумана стрелки. Музыка удаляется, отступает, остается позади, за спиной. Травы свистят. Грудь ходуном. Плечо вразмах. Коса в блеск и посвист. И такая сила и удаль, знанье, что все вокруг создано для него, ему на счастье, на долгую, бесконечную жизнь.
Вдруг громче музыка, ближе. Распался туман. Встало солнце. Открылась в блеске река. И на ней нарядный, белый, громыхающий звоном корабль. Плывет по травам, по туманам, возносится в небо над их запрокинутыми головами.
На крутом берегу за селом строили всем народом качели. Вырыли две глубокие ямины. Загнали в них торчмя два столба. Механики из гаража врезали в вершины столбов два подшипника. Укрепили железную ось. Кузнец отковал две длинные тяги. На них положили дубовую доску. И качели были готовы. Каждый, старый и малый, норовил тронуть, качнуть из железа и дуба состроенную потеху. Подгулявший сторож сельпо Михеич играл на гармонике. Его жена, тетка Дуся, некрепко бранилась на мужа. Приковыляла бабка Вера.
Бывший моряк Федор Семыкин густо смазал подшипники:
– Ну, кому первому пробовать? А ну, давайте, Антоша, Наталья! Вам первым испытывать! Вам первым лететь, вы же у нас космонавты!
Антон вскочил на зыбкую доску, заигравшую у него под ногами. Ухватился за железные тяги. Наталья вскочила на другой конец, и он ощутил ее колеблемую летучую силу. Свою с ней связь через дерево, сталь, прозрачный воздух, вечерний разлив реки.
– А ну, пошли, покатили!..
Их пихнули, качнули, раз, другой. Наталья тихо ахнула, закрыла глаза. Их вознесло над селом, над родными лугами и далями, пронесло по сверкающей свистящей дуге.
– Шибче их, шибче, чтоб Москву увидали!
Ревела внизу гармонь. Дети и старики топотали. Наталья, то прозрачная, как из стекла, летела над кораблями и водами, то в пузырящемся белом платье неслась над лесами, дорогами. А он, Антон, возносясь на скрипучей доске, вдруг почувствовал, что его жизнь достигла высшего предела, за который ему не ступить. Да и не надо. Застыть бы на этой черте, проведенной в шумящем воздухе. Остановиться в небе, в полете, в ее счастливо-испуганном, любящем и любимом лице.
… Они лежали в темноте на берегу в старой лодке на брошенной телогрейке. Ему казалось, вспышка, только что их ослепившая, медленно остывала, и из нее опять возникали край лодки, прикованной к берегу цепью, туманные звезды, каждая в бледном облачке света, ее близкое, окруженное тем же светом лицо, и он сам, лежащий на ее руке. Она говорила чуть слышно, и голос ее возвращался из той же остывающей вспышки.
– Антоша, мы сегодня на качелях качались, а я знаешь, о чем подумала?
– Нет, – сказал он, прислушиваясь, как слабо колышется лодка, река омывает их, уносит вниз по течению свое знание о том, что случилось. – О чем подумала?
– Они все кричали внизу, топотали, смотрели на нас. Михеич играл на гармошке. Твоя мать и сестра, мой отец, Федька Семыкин. И я подумала – это наша свадьба с тобой! Они кричат: «Горько! Горько!» И мы с тобой уже поженились.
– Вот и поженились с тобой, – ответил он, глядя на голубоватую звездочку, окруженную туманным дыханием.
– Посмотри-ка, – сказала она, доставая четки, раскачивая их на пальцах. – Я загадала. Что – знаешь?
– Нет, – ответил он, глядя сквозь ее пальцы на звезды. Там, в высоте, туманно раскачивались небесные четки, повешенные на чьи-то лучистые пальцы. – О чем загадала?
– В них сорок восемь камушков. Как раз тебе столько служить. Каждую неделю стану передвигать один камушек. Последний передвину – и ты вернешься. И поженимся!
Качались небесные четки. В них мерцала голубоватая, окруженная дыханием звезда. Ему стало больно. Он вдруг почувствовал, как сносит его река. Удаляет от этих дней, от этих минуток, от ее слов, от нее. Все быстротечно, и скоро ему возвращаться. И как он об этом забыл?
– Я рожу тебе дочку и двух сыновей. Пусть будет большая семья. Чтоб шум, кутерьма! Чтоб ты всегда домой торопился! Чтоб одна была у тебя на уме забота – семья.
Она тихо смеялась, целовала его, перебирала над ним камушки четок. А он вдруг подумал все с той же неясной болью, что время их утечет и никто никогда не узнает про эту лодку, про этот смех. Рассыплются четки, раскатятся точеные камушки. Упадут – один в щель половицы, другой в грядку, третий в дорожную пыль, и их никогда не собрать.
Глазам стало горячо и туманно. Лодка тихо качалась. В небе вместо звезд протянулось большое павлинье перо. Она наклонилась над ним, вглядывалась, спрашивала:
– Антоша, ты что? Что с тобой?.. Что с тобой, Антоша, скажи!
* * *
Его встретил директор совхоза Анатолий Гаврилович. Нагнал на улице посреди села.
– Ну и шаги у тебя, Антон! Небось привык по горам-то бегать? – Директор приобнял его, похлопал по плечу. – Что ж в контору-то не заходишь? Рассказал бы дирекции, какие там в Афганистане дела. Я народ соберу, приходи!
– Да мне через день обратно в часть отбывать, – ответил Антон. – Вот совсем вернусь через год, тогда собирайте!
– Об этом и хотел с тобой говорить. Отслужишь, в село возвращайся. Здесь живи, здесь работай! Знаю, там вашего брата агитируют: «Солдат, поезжай на БАМ!», «Солдат, поезжай в Тюмень!», «Солдат, поезжай сам не знаю куда!» А я тебе говорю: «Солдат, приезжай в родное село, где твой дом, твоя мать. Тебя здесь ждут, и работы на всю жизнь хватит!» Я тебе обещаю, Антон: вернешься, самый лучший, самый новый грузовик дам. Сейчас три машины получили, на следующий год еще пять получим. Лучшую обещаю тебе! С Натальей поженитесь, квартиру дадим! Нечего вам с матерями жить, коттедж получите! Нам такие, как ты, нужны. А тебе нужны такие люди, как в нашем селе. Понял?
Они проходили мимо машинного двора, блестевшего стеклами кабин, тракторными гусеницами. Директор затянул Антона к мастерской, где вспыхивала сварка, звякал металл и механик Потапыч, весь промасленный, держал на ладони подшипник, кого-то костерил, невидимого, запоровшего эту деталь.
Тут же стоял новый, кофейного цвета, грузовик, свежий, умытый, на упругих нестертых покрышках с незаляпанным, крашеным кузовом. Шофер, Иван Тимофеевич, чисто выбритый, в начищенных штиблетах, прилаживал к ключу зажигания самодельную цветную плетенку.
– Правильно, Иван Тимофеевич, что белую рубаху надел. Еще бы и галстук надо! – похвалил директор шофера. – Как летчик! Смотри, какая машина! Как же в нее без галстука сесть!.. Знаешь что, дай-ка Антону на ней прокатиться. Он там в броневиках по минным дорогам катал, а тут пусть прокатится по нормальной дороге вокруг родного села!
Тимофеевич передал Антону ключ зажигания.
Антон сел в кабину, устроился на удобном сиденье. Запустил мотор. Бережно, осторожно вывел из ворот грузовик, чувствуя упругую силу послушной, мягко урчащей машины. Покатил по селу мимо клуба, мимо конторы с флажком, мимо дома, где мелькнула в огороде сестра, мимо дома Натальи, где висело на веревке между двух берез вчерашнее платье. Выкатил за село, где стояли зеленые, не тронутые ливнем хлеба с голубой каймой васильков, и река вспыхнула солнцем, неся на себе баржу. Затуманились озера и старицы, запестрели стада, табуны, чуть различимые птичьи стаи. И он, готовясь восхититься, как бывало, этой красотой и простором, вдруг пережил такую боль, уколовшую его в самое сердце, что выпустил руль, и машина сама несла его по дороге, пока опять не схватился за руль.
Боль была знанием, что через день он закинет за плечи солдатский вещмешок и уйдет из села туда, где в горячую каменистую землю заложены мины, где вспыхивают в дувалах винтовки и друг его, Сергей Андрусенко, лежит на дне боевой машины, стриженая его голова с отпавшей панамой тихо покачивается. Туда, в кишлаки и ущелья, в пески и пустыни, лежит его путь от этих васильков и хлебов.
Он жал педали, гнал грузовик, словно хотел умчаться, пропасть без следа, раствориться в родных лесах и проселках. И река смотрела стоглазо, как гонит он грузовик, как дорога делает круг, снова возвращает его в село.
Перед въездом остановился. Не выключая мотора, вышел. Приблизился, спотыкаясь, к маленькому обелиску, где висел увядший веночек. Среди начертанных фамилий нашел свою: Степушкин. Но это был его дед, убитый на прошлой войне под Ржевом. Антон читал другие имена и фамилии – Демыкины, Борыкины, Суровы – все, с кем учился, с кем танцевал, кто жил в домах родного села. Убитые на прошлой войне смотрели на него из зеленых хлебов, из пролетного облачка, из солнечных вспышек реки.
Медленно прошагал к урчащей машине. Осторожно подогнал ее к мастерской. Возвратил ключи Ивану Тимофеевичу.
* * *
До отъезда оставался день. И весь день с утра он испытывал тончайшую нежность ко всему, что его окружало, к живому и неживому. К лучу солнца сквозь щель сарая. К лопуху у забора. И со всем он прощался и все старался запомнить. Подходил к корове и старался запомнить ее немигающие выпуклые глаза. Останавливался перед материнской кроватью, где лежала подушка в цветастой наволочке, и старался запомнить узоры. Опускал руку в бочку с дождевой водой, смотрел на свои пальцы, сквозь темно-прозрачную воду и старался запомнить опавшие березовые листья на дне бочки. Все это он брал с собой, укладывал в свой солдатский вещмешок.
Когда сел обедать, принимая от матери тарелку, ломая хлеб, сестра внесла в комнату его солдатскую форму, вычищенную, выглаженную, с солдатскими значками и бляхами, с позванивающей медалью.
Мать увидела форму, побледнела. Уронила деревянную хлебницу. Кинулась к Антону, обнимая его, причитая:
– Не надо, Антоша, не надо!.. Не хочу! Ничего ты в жизни, сыночек, еще не видел!.. Да тебе бы еще здесь, в родном доме, пожить!.. Да зеленую травку потоптать!.. Да на кого же ты меня покидаешь!.. Да лучше бы я сама туда вместо тебя полетела!.. Нет уже больше у меня сил!..
Она билась, рыдала. Они с сестрой отвели ее на постель, поили холодной водой. Ее лицо, все в слезах, в пролитой воде, белело на пестрой подушке. И рука все сжимала, не хотела отпускать руку сына.
* * *
Вечером у него было свидание с Натальей. А до этого, пока солнце медленно клонилось к закату, он спустился к реке.
Песчаный откос был желт. Река пустая, без корабля, без лодки, катилась, крутила синие буруны и воронки, долгие тягучие струи. Будто была свита из множества рек и потоков.
Он смотрел на нее, а она – на него, ожидая чего-то. Он пересекал ее много раз, то в лодке, то на катере, то на белом теплоходе, но никогда вплавь. Слишком широка, холодна была она. Слишком сильно и мощно катила воды. Он, вырастая на берегу реки, не был готов ее переплыть. Боялся ее. Но теперь, стоя у сырой, озаренной вечерним солнцем кручи, он чувствовал, что тело его окрепло и возмужало настолько, что он сможет ее переплыть. Он видел, что и река это знает. Ждет его в свое течение, открывает ему далекий туманный берег.
Он разделся, чувствуя босыми ногами холодную землю, а гибким, сильным, с острыми плечами телом – дуновение речного ветра. Шагнул к воде.
Молча, чисто несся поток, еще не рассеченный ударами его рук и груди. И ему вдруг стало страшно. Захотелось снова одеться, отступить от этой несущейся под вечерним солнцем воды. Его душа, теплые, бегущие в ней силы не пускали его. Но другие, безымянные, властные, подвигали к воде. И он знал, что ступит в нее, войдет в реку, поплывет, как плыли до него другие, выросшие на этой реке, когда наступал их час, когда их тело и дух вырастали настолько, что их влекло переплыть реку.
Он набрал в грудь воздуха, закрыл глаза и кинулся в воду. С мягким плеском, ощутив прохладный ожог, скользил в глубине, омываемый льдистыми струями. Вынырнул и, сильно загребая руками, поплыл, оставляя за собой рвущиеся водяные волокна.
Сначала сердце его сильно стучало. Он быстро, часто резал ладонями воду. Но потом успокоился. Удары сердца, сокращение мускулов вошли в сочетание с мерным, мощным движением реки. И он плыл, делая вдох, широко открывая глаза, видя низкое красное солнце, голубые озаренные воды. Выдыхал в глубину, наполнял реку своим дыханием. А река наполняла его жизнью, несла его.
Недавние боль и тревога исчезли. Река целила его, наполняла молчаливыми холодными силами, взятыми ею от донных ключей и источников, от упавших с неба дождей.
Он был уже на середине реки. Поднял из воды свои плечи, словно опираясь на упругие, подставленные ему под водой опоры. Осмотрелся вокруг.
Река текла бесконечно, в обе стороны, исчезая за горизонтом, опоясывая собой всю землю. Была видна та песчаная желтоватая круча, от которой он начинал плыть, и зеленая, в хлебах и травах, гора, на которой стояло село. Ему казалось, что люди вышли из домов и смотрели, как он плывет. Там, среди людей, стояли мать и сестра, и рядом с ними Наталья. Стояли друзья и соседи. Там же стоял и смотрел на него отец, небритый, угрюмый, но он, Антон, не чувствовал к нему отчуждения, а только нежность, любовь. Там же стоял его дед, в гимнастерке, в скатке, такой же, как и сам он, Антон, молодой. А рядом с дедом – его товарищ по роте Сергей Андрусенко, спокойный, высокий, сложил на груди свои руки. Там стояло много разных людей, по всему озаренному берегу, насколько хватал глаз. За ближней горой зеленела другая гора, и на ней темнели деревни, и села, и города, большие и малые, и виднелась Москва, в которой никогда не бывал. Она белела вдали, мерцала, и казалось, в ней праздник. И все смотрели, как он плывет. А он, одолев середину реки, от них удалялся. Посылал им из холодных просторов свое молчаливое, из любви и нежности, знание. О них, о себе, о вечерней родной земле. Плыл, сам становился рекой. Становился небом. Становился навсегда землей.
Глава седьмая
В темноте рокотали моторы. Били дымные, блуждающие в пыли прожекторы. Мелькали головы, спины. Звякал металл. Раздавались команды. Веретенов забрался на броню транспортера. Пытался разглядеть, где в этом скопище людей и машин его сын. Но там, где вчера горели тихие земляные лампады, сейчас клубилась гарь, метались шаровые молнии света, и полк был похож на огромное существо, чешуйчатое, многоглазое, поднявшееся на железные лапы.
– Вперед! – Корнеев – в бушлате, в танковом шлеме – протиснулся в люк, увлекая в нутро Веретенова. Водитель качнул рычагами, сообщая машине движение, и длинный железный короб загремел, залязгал, вытягивая за собой колонну боевых гусеничных машин. Веретенов, припадая к бойнице, чувствуя рядом упругое плечо автоматчика, подумал: «Началось…» И в узкий глазок бойницы мелькнула голубая заря над черной, покрытой тенями степью.
Колонна шла на Герат, то упруго растягиваясь, молотя бетон гусеницами, то замедляя движение, сжимаясь в горячий, сверхплотный сгусток.
– "Лопата", «Лопата»!.. Я «Сварка»!.. Держите дистанцию! На обочину не сходить!.. Вперед!..
Впереди, в пыли – красные хвостовые огни БМП, контуры боевых машин. Махина грузно прошла, неся перед башней трал – огромный, уставленный крюками и катками поднос. Ноги дрожат на днище. Голубая заря. И снова мысль: «Началось!.. Неужели?.. Мое утро! Петя… Герат…»
Прижимаясь лицом к бойнице, он увидел разлив реки, тусклый, отражавший зарю поток, перила моста, бруствер окопа. Вспомнил, как проезжал здесь день назад в легковой машине, провожающие взгляды солдат. Сейчас мост казался безлюдным. Только в кустах на мгновение блеснула стволом охранявшая мост самоходка.
Он старался представить, как просыпается в это утро Москва. Шелестят по голубеющим улицам поливальные машины. Желтеет циферблат часов на столбе. Краснеет в сумерках буква М. Хмурый заспанный люд ручейками течет к остановкам троллейбусов. Его бывшая жена Тоня еще спит, и китайская ваза на буфете полна синеватого света. Не ведает в своем утреннем сне, что стальная машина несет ее сына в бой. Что итог их совместной, с Веретеновым прожитой жизни, все их ласки, уверения, надежды, все их распри и ссоры, – это утро в предместьях Герата, сын в десантном отделении.
Они въехали в низкое, обшарпанное скопление складов, дырявых глинобитных заборов. Мелькнули ворота с красной афганской вязью, высокая дощатая изгородь. Он вспомнил: за этой изгородью стояли алые, сверкающие лаком комбайны, сидели мудрецы с дымящимися пиалами в руках и кто-то, любезный и сдержанный, приглашал его к чаепитию. Теперь ворота были наглухо заперты. Борт транспортера скользнул мимо деревянных рогаток с мотками колючей проволоки. Снова подумал: в этот час его прежняя жена сидит перед зеркалом, расчесывает волосы гребнем, рассеянно смотрит на лежащие бусы и серьги – давнишний подарок его, Веретенова, и мысли ее – не о нем. О службе, о какой-нибудь московской заботе, о вечерней встрече с друзьями. Но только не о нем, Веретенове.
– "Лопата", «Лопата»! Я «Сварка»!.. В черте города сбавить скорость!.. Уменьшить дистанцию!.. Третьему, четвертому и шестому продвигаться в район рынка!..
Они уже находились в Герате, в золотистом утреннем городе. На стенах домов, на крашеном ветхом дереве лежала легчайшая пыльца, но не цветочная, а взрывчатая желтая пудра, готовая взорваться от единственной искры. Так чувствовал Веретенов город, глядя сквозь бойницу на торопливых прохожих, на пестрые мотоколяски, на торговцев, подгонявших осликов, на колымагу с грузом овощей, полосатых, наполненных рисом тюков. Все торопились к рынку. Отступали, прижимались к дувалам, пропуская вперед колонны, продвигавшиеся в тот же район.
Он узнавал кварталы, мимо которых день назад его проносила машина. Колледж, где девочки клеили цветы и бутоны. Перед входом громоздились мешки с песком, торчал из амбразуры ствол пулемета. Миновали райком, где третьего дня из бумаги и планок строились легкотелые, полые макеты буровых и домен. Теперь у райкома, упираясь в двери кормой, стоял танк, и солдаты-афганцы хоронились за его броню.
– "Лопата", «Лопата»! Я «Сварка»!.. Всех под броню!.. Тралы вперед!..
Штабной БТР продвигался вдоль улицы, то обгоняя сомкнутую, запрудившую перекресток колонну, то останавливаясь, и командир, прячась за крышку люка, выглядывал, пропуская вперед юркие, поворачивающиеся на одной гусенице машины. Словно пересчитывал, подгонял свое железное стадо.
Веретенов, продолжая пребывать в двойном ощущении, в двух разных пространствах и жизнях, рифмуя между собой эти жизни, чувствуя их контрапункт, вспомнил московского знакомца – писателя, чьи книги иллюстрировал, с кем встречался перед самым отъездом. Представил его рабочий, усыпанный бумагами стол, сосредоточенный лик. Его философские метафоры. Метафизику его построений. Его концепцию жизни современного города. Проблематику души и машины. Подумал, как жаль, что писатель не здесь, не видит это утро, этих солдат. Не напишет об этом. Вот к такой бы книге он, Веретенов, сделал теперь иллюстрации.
Транспортер обогнул высокий, с цветастыми наклейками грузовик, оттесняя его с проезжей части, увлекая за собой тяжкий лязг колонны. Выехали к городскому парку, светлому, в пятнах раннего солнца. Недавно он, Веретенов, здесь был: вдыхал аромат нагретых смоляных кипарисов, любовался водопадом, похожим на блестящую брошь, слушал синих и зеленых птиц, перелетавших в хрупких ветвях, касался губами алых роз, благоухающих, обрызганных влагой. И в этих цветах, ароматах чудился образ мусульманского рая с гуриями, праведниками, пребывающими в блаженных садах.
Теперь сквозь броню не доносились смоляные ароматы, пение птиц, а только едкое зловоние солярки и стук механизмов. Куст алых роз был тут же, пламенел на краю газона, но в него кормой уткнулась боевая машина, изрыгала синюю копоть, наполняла куст дымом и смрадом. Цветы дрожали, сотрясаемые железным дыханием. Веретенов боялся, что водитель двинет реверс и наедет кормой на куст, изотрет гусеницами.
– "Лопата", «Лопата»!.. Я «Сварка»!.. Начинаем выдвижение в район!.. Четвертому и шестому выходить на рубеж оцепления!.. Ориентир – голубая мечеть!.. Тактика продвижения – «елочка»!..
Транспортер снова дернулся, напуская в нутро синеватую гарь, прорезанную косыми лучами солнца сквозь щели бойниц. Глаза слезились от чада, от мгновенных росчерков света. Веретенов стремился понять смысл позывных и команд. По осколкам картины, попадавшей в зрачок сквозь бойницу, стремился увидеть целое. Не мог. Прокрутились вблизи катки, протащив на себе гусеницы. Метнулись ушастая голова осла и погонщик, два глаза, людской и звериный, исполненные одинаковым фиолетовым страхом. Выгнулась рядом худая и гибкая спина автоматчика. Упирались в дно транспортера ноги Корнеева. Мигал огонек на приборной доске. Сердце колотилось и прыгало в ожидании грома и выстрела. И в этом сердце мелькнуло: мальчик с яблоками в старинной избе.
БТР остановился. В бойнице возникло: округлая пыльная площадь с чередой дощатых дуканов. Угловое овальное здание, синие ставни. И от этого здания, от площади в глубину удалялась улица. Глухой глинобитный желоб с монолитом спекшихся стен, тенистых с одной стороны и солнечных, желтых – с другой. И туда, в глубину, в перспективу этой улицы, сужалась пыльная колея. Сходилась и чуть поворачивала сплошная ограда. И что-то еще, невидимое, вовлекалось в эту узкую улицу. Поток каких-то энергий. И там, куда все сходилось, стягивалось в плотный пучок, – голубела головка мечети, резная, точеная, как стрелка огородного лука, с острым тугим наконечником.
Веретенов узнал эту улицу, узнал мечеть, Деванчу. Здесь возник и исчез далекий человек на дороге. Здесь Веретенов был остановлен Ахрамом. Здесь, перед въездом в улицу, пролегала незримая грань, за которой находились враги. Туда, за эту черту, были направлены пулеметы и пушки, дышащие жаром моторы, глаза стрелков и водителей.
– "Лопата", «Лопата»!.. Я «Сварка»!.. Четвертая, пятая, вперед!..
Танк, хрустя гусеницами, выставив перед пушкой огромные грабли трала, двинул вперед, медленно опуская трал, ставя в пыль литые катки, толкал их перед собой, как дисковую борону. Следом пошли боевые машины пехоты, осторожные, чуткие: развернув направо и налево пулеметы и пушки, ощетинившись, «елочкой», они стали втягиваться в улицу, заполнять ее, заливать броней, дымом, блеском траков. Словно в глиняную форму заливали горячую сталь.