Приглашают любоваться этим отражением, верить в то, что и сам образ таков, с чертами врожденного благородства, безукоризненно правильными линями носа, бровей, подбородка, с глубиной и проникновенностью золотисто-карих, светящихся глаз, чувственных, чуть припухших губ, которые временами начинают дрожать от незлой и умной иронии. Обольщение могло быть искусной игрой артистичного постановщика, желающего создать увлекательный, рассчитанный на долгое время театр общения. Или же чрезмерным приемом, с помощью которого хотели завоевывать симпатии полюбившегося человека. Коробейников в сладостном опьянении, в теплотуманном кружении головы взирал на стену с изображением рогатого, козлообразного искусителя. Тайно усмехался тому, что Саблин, щедрый на медоточивые речи, является живым воплощением сказочного, прельстительного чудовища.
В Пестрый зал вошел грузный, с пухлым телом человек в нескладном мешковатом костюме. На голове, над потным бледным лбом мелко завивались черные жесткие волосы. Слегка вывороченные губы растерянно приоткрылись, словно не решались назвать чье-то имя. Сквозь толстые очки близоруко и неуверенно смотрели мягкие застенчивые глаза, выискивающие кого-то среди дымного и бражного многолюдья. Это был известный писатель, получивший старт, опубликовав в свое время юношескую студенческую повесть. Сразу же был награжден за нее Сталинской премией. Ошеломляющим и нежданным в этом присуждении было то, что отец писателя, видный деятель революции, был репрессирован Сталиным. Многие говорили, что жестокосердый вождь, любитель тонких и мучительных представлений, компенсировал этой премией сыну расстрел отца, вынудив взять золотую эмблему, окропленную кровью родителя.
Быть может, эта сыновья вина делала облик писателя столь неуверенным и непрочным. И она же, ставшая сутью его, быть может, сулила в будущем мощный творческий взрыв. Писатель напоминал большую темную птицу, нахохленную, с распушенными перьями, горбато сидящую на ветке, готовую либо взмыть в бесконечную высь, либо навеки остаться на суку среди дождей и туманов, напоминая чучело птицы.
– Гений Сталина заключался в том, что он, живя среди бесов, сумел одних натравить на других. Перебить одних руками других, а оставшихся, ослабевших в схватке, поместить в ГУЛАГ, в эту огромную клетку, которая была на деле громадным хранилищем бесов. Сатанинские силы, тщательно изолированные от остального народа, поделенные на классы и виды, пронумерованные, взятые на учет, были размещены в бараках, за колючей проволокой, на огромном расстоянии от городов, чтобы бесовские чары не достигли скоплений народа. Сталиным, выпускником духовной семинарии, была проведена огромная религиозная работа по заклятию бесов. НКВД был религиозным орденом, вступившим в схватку с сатаной. Когда многие следователи были совращены своими подследственными и сами превратились в бесов, их пришлось уничтожить. Избиения, которые практиковали следователи Лубянки на ночных допросах, были методами самообороны, защищавшими чекистов от сатанинской агрессии. Этот пухленький писателишка был вынужден сожрать собственного отца, и бес, который живет в его урчащем чреве, является его отцом. Только великий святой и мистик, коим несомненно являлся Сталин, мог запечатать одного беса в другом, сделав сына могилой отца. Хрущев, у которого вместо ступней наросли свиные копыта и на спине из лопаток выступают небольшие перепончатые крылья, раскрыл ворота концлагерей, выпустил бесов на волю. Теперь оскудевшее сатанинское стадо опять расплодилось и бесы снова заняли ключевые места в партии, культуре и КГБ. Этот курчавый лауреат зубочисткой выковыривает изо рта истлевшую плоть отца и готовится к мести. Вот увидите, Мишель, в скором времени мы прочитаем его ненавистническую, антисталинскую повесть…
Саблин ярко и беспощадно взирал на безобидного, застенчивого литератора, словно желал поразить его молниями. Коробейников чувствовал веселую ярость, исходящую от Саблина. Его тирады не были эпатирующим празднословием, а выражали глубинную ревность и отвращение к той плеяде революционеров, к которой принадлежал и его героический дед, оттесненный еврейской советской элитой от высших должностей в государстве. Слом и истребление этой победоносной и агрессивной элиты ставился Саблиным в величайшую заслугу Сталину. Коробейников с острым любопытством, изумляясь в себе этому художественному, не окрашенному этикой интересу, внимал оригинальному собеседнику. Не испытывал к нему отторжения. Мимолетно подумал, что его, Коробейникова, дед, белый офицер, взятый в плен красными под Перекопом, мог быть зарублен дедом Саблина.
Через зал неуклюже и грузно, на крепких кривых ногах, прошел высокий, гордо глядящий писатель, вельможный секретарь союза, возглавлявший "толстый" литературный журнал. Орденоносец, лауреат многих премий, автор многотомного романа о рабочей династии, где воспевались трудно и героически живущие поколения слесарей, добивавшихся удивительных трудовых показателей, мужавших вместе с родным заводом и городом, приобретавших все больше достатка и уважения. Опора партии, лучшая часть народа, рабочий класс был главной темой толстого журнала, собиравшего вокруг себя литераторов – выходцев из заводской среды. Издание конкурировало с двумя другими, в одном из которых печатались писатели-деревенщики, хранители патриархальных заветов. В другом же публиковались писатели-горожане, носители тайного недовольства, тяготившиеся гнетом мертвящей идеологии, позволявшие себе намеками, полутонами протестовать против гнетущего строя. Писатель-вельможа, глядя поверх нетрезвой мишуры, брезгливо выставил нижнюю губу, поднял могучий подбородок. Торопился пройти сквозь комариную бестолковость Пестрого зала в глубину дома, где уже кто-то разглядел его появление, подобострастно бросился навстречу, торопился пожать руку.
– Хам, кухаркин сын, – кинул ему вслед Саблин, открывая в злой усмешке блестящие влажные зубы. – Полагаю, если правы буддисты и переселение душ существует, то "гегемон", то бишь рабочий класс, все эти молотобойцы, стахановцы, сталевары и передовики после смерти превратятся в кувалды, канализационные трубы, болты и костыли. Хамы поднялись из самых запретных, запертых, запечатанных глубин русской жизни и растоптали аристократию, которую Россия драгоценно и трепетно взращивала триста лет. В Гражданской войне победили евреи и хамы. Если бы не Сталин, мы бы и сейчас ели с земли, как свиньи. Сталин, религиозный и имперский человек, понимал значение иерархий. Он создавал иерархии, которым хотел вручить государство. Оттесняя вероломных евреев и скотоподобных русских хамов, взращивал элиту. Ведь я, Мишель, не помню, говорил ли вам, окончил Суворовское училище. Учился в блестящем, по личному приказу Сталина основанном заведении, где прежде размещался кадетский корпус. На стене нашего просторного коридора, куда выходили классные комнаты, сквозь побелку проступало дивное лицо государя императора. Начальник училища пригласил реставраторов, чтобы те расчистили позднюю побелку. Воспитателями у нас были кадровые офицеры царской армии. Нас учили танцевать мазурку, фехтовать, говорить по-французски. Из нас готовили будущий цвет армии, гвардейских офицеров, дипломатов, генерал-губернаторов. Нас всех срезал бульдозер Никиты Хрущева. Перепахал изумрудные газоны английских парков под кукурузу. Снова вернулся хам, поставил перед каждым из нас вонючее пойло…
Воспоминание детства, Мишель… Крым, сороковой год, конец лета. Сухой, солнечный, благоухающий воздух. Синее море среди белых солнечных круч. На нашей даче повсюду цветы, дивно-ароматные, свежие, в стеклянных и фарфоровых вазах. Помню, мама ступает по легким сухим половицам. Папа в косоворотке пишет на столе какие-то бумаги и иногда, задумавшись, смотрит на море. Младшая сестра, совсем еще крошечная, в прозрачном солнечном платье и красных матерчатых туфельках. И вдруг к нашей даче подъезжает длинная черная машина. Какие-то военные в портупеях. В комнату по ступеням подымается Сталин, в белом, загорелый, стройный. Отошли с отцом к окну и, удерживая развевающуюся занавеску, о чем-то говорят вполголоса. Мама накрывает на стол чем бог послал. Ставит на скатерть бокалы, бутылку с красным вином, блюдо с фруктами. Отец и Сталин сели за стол, разлили по бокалам вино, чокнулись. Сталин поманил меня. Посадил к себе на колени. Очистил большой оранжевый апельсин, аккуратно отломил от него дольку. Держал светящийся ломтик в своих узких, смуглых, красивых пальцах. Потом отдал мне. Помню чудесный вкус этой солнечной сладкой дольки. Помню смуглые пальцы Сталина в капельках сока. Помню мое восхищение, нежность, любовь. До конца дней буду помнить. Подумайте только, Мишель, это был сороковой год. Только что разгромили троцкистов. Еще не были достроены авиационные и танковые заводы. Войска вошли в Прибалтику, в Западную Украину. Очень скоро должна была случиться война, ужасные жертвы и разорения. Но в ту минуту у нас на крымской даче – улыбающийся Сталин, солнце во всех комнатах, цветы, и в его руках драгоценная, прозрачная долька...
Саблин мечтательно закрыл глаза. На его губах блуждала томительная сладостная улыбка, будто воспоминание, которое его посетило, доставляло ему блаженство и боль. Было из иной, начавшейся, но не имевшей продолжения жизни. Сценой из рая, куда его поманили и откуда потом жестоко изгнали.
– Мишель, я забыл вам сказать, сюда должна зайти моя сестра. Я назначил ей здесь свидание.
– Та, что на даче в Крыму была в прозрачном солнечном платьице и в красных матерчатых туфельках?
– Сейчас уже не в матерчатых… Да вот и она…
Коробейников оглянулся. В полукруглом проеме стояла женщина, стройная, с высокой грудью, вольно открытой, в темно-синем шелковом платье. Ее гладкие золотистые волосы, расчесанные на прямой пробор, были стиснуты сзади в плотную корзину, чуть более темную от тугих заплетенных кос. Она медленно поворачивала голову на высокой белой шее, вопросительно, с едва заметным презрением осматривая бестолково гомонящий зал. Серо-голубые, золотисто-зеленые, под приподнятыми бровями глаза постоянно и странно меняли цвет. Увидев ее под округлым сводом, желая лучше рассмотреть складки сине-блестящего платья, ее красивые сильные ноги на высоких каблуках, узкую талию, над которой смело и выпукло подымалась приоткрытая грудь, ее прямой тонкий нос на слегка продолговатом, в морском загаре, лице, Коробейников вдруг ощутил головокружение, как от внезапно выпитого бокала вина. Глаза наполнились горячим туманом, изображение женщины вдруг расплавилось и потекло, как это бывает в солнечном мираже. На мгновение он ослеп, пережил сладкий обморок, потеряв ее из виду, чувствуя ее присутствие не зрачками, а сердцем, будто в грудь ударили и остановились прозрачные лопасти света. Видел, как в этих лопастях, словно в снопе кинопроектора, течет и переливается табачный дым. Казалось, сердце его вынули из груди, несколько секунд держали отдельно, а потом поместили обратно в задохнувшуюся грудь, где оно часто, с перебоями, забилось. Те несколько секунд, что он жил без сердца, были кем-то изъяты из его жизни и перенесены в иное бытие.
– Лена!.. – позвал Саблин. – Мы здесь!..
Царственно приподымая при ходьбе плечи, женщина подошла. Остановилась близко от столика.
– Познакомьтесь, – оживленно возгласил Саблин, приобняв сестру за талию. – Это Мишель, о котором я тебе столько рассказывал… А это Елена Солим, в девичестве Саблина. – Он сильнее потянул к себе сестру, и она, сопротивляясь, подалась и прижалась к брату бедром.
Коробейников смотрел на женщину, немо и растерянно улыбался, забыв пожать ее протянутую руку, с опущенными, как для поцелуя, пальцами.
– Я принесла тебе хорошую новость, – обратилась она к Саблину. Голос ее был глубокий, с волнующими грудными переливами, которые, как показалось Коробейникову, были предназначены для него. – Марк поговорил с этим чиновником из министерства. Ты можешь ему позвонить завтра утром, и он тебя тотчас примет.
– Твой муж, неполный тезка Марка Аврелия, хотя бы отчасти вознаграждает нас, Саблиных, за то, что лишил тебя этой замечательной фамилии, – чуть вычурно ответил Саблин. Снова притянул к себе сестру, и та, улыбаясь, не сразу от него отстранилась.
– Перестань, – в этом негромком, интимно произнесенном "перестань", в смеющихся полуоткрытых, недотянувшихся до ее виска губах Саблина померещилось Коробейникову что-то запретное и порочное. Головокружение его продолжалось. Женская золотистая голова была охвачена прозрачным свечением, какое бывает в кроне солнечных осенних деревьев.
– Как вы можете сидеть в такой духоте? – спросила она. – Еще чуть-чуть, и вы упадете в обморок. Мне кажется, вам обоим нужен свежий воздух.
– Ты пахнешь дождем. – Саблин приблизил к сестре свои узкие звериные ноздри. – Нас действительно здесь ничто не удерживает. Мы можем идти.
Они покинули Дом литераторов. Ступая за женщиной, глядя, как погружаются в бесшумный ковер ее высокие каблуки, как мягко и красиво колышется ее голова, Коробейников изумлялся этому бестелесному, сильному, словно удар электричества, прикосновению, осознавая, что ничего подобного прежде он не испытывал.
7
На улице шумно и великолепно шел дождь. Москва казалась огромным сверкающим кристаллом черного кварца, в котором переливались светофоры, плыли ртутно-белые, с глубоким отражением, фары, нежно туманились белоснежные фасады, легкие, эфемерные, словно толпы испуганных насекомых, летели по тротуарам перепончатые глазурованные зонтики.
– Поймай такси, – сказала брату Елена, прижимаясь к нему. Тот, промокая, весело воздел над ней белую ладонь.
– У меня машина, – сказал Коробейников, кивая на красный, среди черного блеска, "Москвич" под высоким оранжевым фонарем.
– Мишель тебя подвезет, он очень любезен, – улыбнулся Саблин, убирая ладонь над золотистой женской головой, словно лишал ее покровительства, передавал Коробейникову вместе с дождем, нежным отражением белого особняка, зеленым, утонувшим в черной глубине, огнем светофора. – Ему по пути, подбросит тебя на Сретенку.
– Мне, право, неловко, – произнесла Елена, зябко поводя высоким плечом, на котором намокал синий шелк.
Саблин легкомысленно махнул рукой. Быстро, легко стал удаляться. Кивнул издалека, посылая им обоим воздушный поцелуй, тая в дожде, исчезая среди разноцветных фонтанов, в толчее набегавших зонтиков.
– Прошу вас, – сказал Коробейников, подводя Елену к машине, открывая дверцу, пуская ее в глубину салона.
Они оказались в тесном, холодном пространстве автомобиля, окруженные стеклами, по которым струилась вода и скользил свет высокого оранжевого фонаря. Фонарь осветил складки ее шелкового платья, которое она подобрала, удобней усаживаясь, вытягивая ноги. Коробейников чувствовал волнующий, миндальный запах ее духов. Исходящее от нее тепло и дыхание, от которых стали туманиться стекла. Особняк впереди, янтарно-белый, стал пропадать, превращаясь в размытое облако. Она подняла руку, проводя длинными, гибкими пальцами по золотистым, слегка потемневшим от влаги волосам. Ощупывала на затылке тугой, плетеный пучок с гребнем. В наклоне головы открылась близкая, дышащая шея. Пугаясь этой близкой ослепительной белизны, вдыхая аромат ее духов, видя, как натянулся синий шелк на ее бедре, Коробейников обморочно потянулся, желая поцеловать эту теплую доступную белизну, испытывая неодолимое влечение, обморочное головокружение, словно кто-то властный наклонял его голову, побуждал прикоснуться губами к восхитительной, манящей, открытой для него женской шее. И чувствуя, что проваливается в упоительную бездну, пропадает среди синего шелка, разноцветной текущей воды, близких, уложенных на затылке волос, чудом удержался на последнем краю этой пропасти. Повис на хрупкой паутинке, раскачиваясь между ампирным особняком, синим шелком, оранжевым фонарем и близким, повернувшимся к нему, насмешливым женским лицом:
– Мы едем? Вы случайно не потеряли ключи?
– Какие-то ключи потерял, – пробормотал он в изнеможении, слабым движением заводя машину. Тронул машину, поведя ее по широкой блестящей дуге, выруливая с улицы Герцена на огненную Садовую. Почувствовал, как отнятая у него энергия вдруг снова вернулась в виде ликующей радости. Дождь, Москва, прелестная, едва знакомая женщина, оказавшаяся рядом с ним по воле загадочного Провидения. И эти ослепительные, дарованные ему в наслаждение секунды, неповторимые и единственные, рассыпаны в его жизни, как переливы бриллиантов на черном бархате, за которые он славит Того, Кто их даровал.
Знакомый город, каким он привык его видеть, исчез, превратился в волшебные сполохи, трепещущие сияния, разноцветные радуги. Стеклоочиститель метался перед глазами, сбивая толстый слой воды, и тогда на мгновение открывались серебристое яйцо Планетария, лепная арка Зоологического сада, а потом громко, как из ведра, шлепало на стекло, и все застилало огненное павлинье перо, космато пылавшее среди черноты и блеска. Над площадью Маяковского висела огромная люстра неба, роняя подвески, которые падали и разбивались вокруг бронзового памятника, а тот истово, среди брызг и осколков, стоял, стеклянный, светящийся, с прозрачным малиновым туловом.
Его зрачки метались по сторонам, почти не следя за ходом машины. Обрели волшебное зрение, словно в вену тончайшей иглой впрыснули из крохотной ампулы возбуждающий наркотик, превративший Москву в фантастический город, без людей, с разноцветными колоннами света, с дивным изумрудом деревьев, в каждом из которых горел светильник, окруженный водяными радугами. Так в цветных сновидениях выглядел Рай с невиданной растительностью, возносящей к черным, пульсирующим небесам дивные соцветия, живые лучистые звезды, огромные трепетные лепестки. Так выглядели ожившие города архитектора Шмелева, улетающие цветными прозрачными башнями в дышащий Космос, опрокидывающие в черную бездну огненные корневища. Зрелище преображенного города восхищало и пьянило его. То возникала вдалеке огромная пылающая тарелка, приземлившаяся на Садовой Каретной, у Эрмитажа. То устремлялась в небо прозрачная сосулька небоскреба, охваченная голубым сиянием. Он благодарил неведомого волшебника, преобразившего город. Благоговел перед восхитительной женщиной, которая улыбается своими колдовскими глазами, показывая ему чудо преображения.
Было мгновение, у Самотеки, на огненном перекрестке, когда исчезло ощущение улицы с прямолинейным движением, а их обоих завертело в фантастическом завитке, поместило на головокружительную карусель, среди музыки, пышных салютов, шелестящих стоцветных фонтанов. Они сидели не в автомобиле, а в тесной люльке на блестящих звонких цепях, перед ними и сзади по кругу мчались золоченые, разукрашенные лошади, верблюды в полосатых попонах, слоны с нарядными балдахинами, старинные дилижансы и космические ракеты. Их игрушечный красный автомобиль несся по кругу, и женщина прижималась к нему пугливым плечом.
Город казался огромным праздничным аттракционом, с пугающе-сладкими падениями и взлетами, с фонтанами алого и золотого вина, с качелями, проносившими их над мокрыми перламутровыми крышами, золотом ночных куполов, над купами скверов, в которых, нахохленные, мокрые, притаились московские вороны, разноцветные, как тропические попугаи. У Цветного бульвара, молниеносно оглядываясь на соседку, увидел, как за ее головой, в затуманенном стекле открывается далекое пространство, и на нем кипит карнавал, танцуют пленительные полуобнаженные женщины, раскачиваются смешные размалеванные великаны, пляшут яркие маски, порхают громадные бабочки, по головам ликующей толпы катится огромный, голубой и прозрачный шар, в котором, словно в икринке, притаилась серебряная рыба.
"Да будет как есть… Все уже началось… Для меня, для нее… Мы оба вступили в роман, и оба его напишем… Искусство выше, чем жизнь…. И мы летим в высоте…"
Кто-то летел над ними, яркий, как скоморох, дул в золоченую дудку, колотил в звонкий бубен, бренчал бубенцами. Не отпускал, колдовал, плескал в стекло машины разноцветными брызгами. Колдун, веселый кудесник, ворожил, обольщал и морочил. Уводил с основной дороги, заставляя плутать по незнакомым переулкам и улочкам, по неведомым тропкам, открывая в Москве невиданные, небывалые пространства, – оранжево-бездонный американский каньон, голубые, в розовых льдах Гималаи, бескрайнюю, седую от трав саванну. И вдруг они отрывались от бренной земли, взмывали свечой к небесам и мчались в черном, с размытыми звездами Космосе. Мимо них проносились желтые луны ночных фонарей, цветные планеты дорожных знаков, ворохи размытых реклам, напоминающих хвосты комет. К стеклу их машины прилипали на мгновение нестрашные чудища других миров, стоглазые и многоногие, как розовые осьминоги и медузы.
– Здесь нам нужно свернуть, – сказала она, возвращая его из восхитительного стоцветного бреда на угол Садовой и Сретенки. – Здесь мой дом.
Они вкатили в тесную арку и оказались в глубоком дворе, окруженном высокими мрачными домами купеческой московской постройки с желтыми, уходящими вверх окнами. Остановились у подъезда с тяжелой резной дверью. Тут же, во дворе, среди черных, дрожащих от дождя луж, гремящих водостоков, размытых отражений стояли глазурованные темные "Волги". Сквозь запотелые стекла угадывались терпеливые дремлющие водители.
– Как хорошо вы меня домчали, – благодарила она, и на губах ее блуждала слабая улыбка, какая остается на лице после счастливого отлетевшего сна.
– Жаль, что вы так близко живете. Дождь еще идет, Москва все такая же волшебная, но мы уже приехали.
– Не предполагалось, что нам предстоит такая прогулка. Ничто не предвещало нашей встречи.
– За секунду до вашего появления я думал о вас. Думал о девочке в прозрачном солнечном платье и красных матерчатых туфельках на веранде крымской дачи, к которой подкатывает черный длинный лимузин.
– Это брат рассказал? Он большой фантазер и неутомимый рассказчик. Он влюблен в вас, много мне о вас говорил. Но берегитесь, не всякий выдержит бремя этой любви.
– Вы похожи на брата, чертами лица, статью. Быть может, и нравом.
– Нет, я совсем другая. Брат честолюбец, гордец. Человек с уязвленной гордыней, который ищет реванша и готов ради этого на безумный поступок. А я – домашняя женщина, жена, хозяйка салона, в котором развлекаю умных мужчин и поэтому запрещаю себе быть умной.
– Вам достаточно быть красивой.
– Брат говорил о вашей книге, которую прочитал с восхищением. Хотела бы и я прочитать.
– Как мне было знать, что мы познакомимся?
– Но, быть может, вы преподнесете мне ее при нашей следующей встрече?
– Мне не хочется сейчас расставаться. – Это вырвалось у него так искренне и наивно, что она посмотрела на него внимательно, чуть отстранив свое белеющее в темноте лицо с прямыми линиями золотистых бровей, под которыми глаза были цвета темно-фиолетовой, текущей вокруг воды с блестящими искрами отраженных окон.
– Можно не расставаться. Приглашаю вас подняться ко мне. У мужа гости. Быть может, вам будет интересно оказаться в их обществе.
Он вдруг испугался, словно кто-то невидимый положил на его воспаленный горячий лоб холодную руку. Их знакомство продолжалось не долее получаса. Состояло из магических сверканий, праздничных галлюцинаций, безумных фантазий, которые оборвались в этом темном дворе, где кто-то невидимый, вкрадчивый, остудил его лоб. Делал ему предупреждение. От чего-то уберегал. О чем-то предостерегал. Следовало внять этому неслышному голосу и вежливо отклонить приглашение. Выйти из автомобиля на дождь. Открыть ей дверцу. Увидеть, как медленно выносит она из машины свою длинную красивую ногу в остроносой туфле. Как на мгновение под откинутым шелком открывается круглое колено. Как появляется из салона лицо с восхитительными, меняющими цвет глазами. И он провожает ее до подъезда, ловя на прощание благодарную улыбку, где еще присутствует, но уже исчезает недавнее видение стоцветной Москвы, тает драгоценное, дарованное им на полчаса чудо, которое пронесли мимо них, словно пылающий волшебный фонарь. И, уже готовясь произнести легкомысленно-отстраненным голосом слова прощания, которыми обрываются случайные необязательные знакомства, он вдруг радостно и жадно сказал:
– Конечно, принимаю ваше любезное приглашение…
8
Лифт поднял их на верхний этаж, и они оказались на просторной лестничной клетке со старинным кафелем стен, тяжеловесными, в чугунном литье, перилами, перед дорогой, красиво оббитой дверью с медной пластиной и старинным фарфоровым звонком. Елена сильно, с решительной складочкой у бровей, нажала кнопку. Сквозь плотную в пухлых ромбах обивку послышались шаги. Дверь распахнулась, и Коробейников увидел высокого грузного человека в вольной домашней блузе. Глаза человека под косматыми седыми бровями, увидев Елену, радостно просияли, а потом вопросительно, с мягким недоумением, остановились на госте.
– Это Михаил Коробейников, писатель, друг Рудольфа. Мы только вчера говорили о нем, и ты захотел познакомиться. Случай представился. Михаил любезно доставил меня к тебе, и на мне ни одной дождинки. – Она на мгновение прижалась к мужу, проскальзывая в глубь прихожей.
– Марк Солим, – благодушно и гостеприимно отступил хозяин, впуская Коробейникова, хватая его руку теплой, мясистой ладонью. – Рудольф, этот пылкий человеконенавистник, говорил о вас с восхищением. Поэтому я и сказал Елене: "Либо он еще больший злодей, чем твой брат, либо ангел во плоти". – Эта шутка, сопровождаемая доброжелательным взглядом голубых умных глаз, сильная большая рука, все еще тянувшая гостя в глубь прихожей, расположили Коробейникова, избавили его от чувства неловкости.
В квартире, после мокрого ветра улицы, железных запахов лифта, вкусно и сложно пахло. Дорогим табаком, синий дым от которого плавал в освещенной гостиной. Винами и душистыми яствами, видневшимися в столовой на разоренном, уже оставленном гостями столе. Благородными горьковатыми запахами старинных книг и живописных холстов, доносившимися из кабинета, где одна огромная стена была сплошь уставлена тесными книжными корешками, а на другой, в смуглом сумраке, висела картина с летящим в небесах петухом и какой-то крылатой девой, – то ли Тышлер, то ли Шагал.
– Чувствуйте себя как дома. – Хозяин широким жестом, заслоняя просторным рукавом блузы тонкую приоткрытую щель в спальню, где что-то нежно розовело и переливалось, направил Коробейникова в голубоватый дым гостиной.
В высокой, кубической, с лепным потолком комнате, под сверкающей люстрой, на свободно расставленных креслах и широком диване разместились гости, разгоряченные едой, напитками, дружеской, необязательной и веселой беседой, какая завязывается между близкими людьми после нескольких рюмок водки или бокалов вина, способствующих воспарению воздусей. Посреди гостиной стояла изящная тумбочка на колесиках, на ней утвердилась большая влажная бутылка виски с цветным ярлыком и темно-золотым содержимым, фарфоровая вазочка с надтреснутыми орехами миндаля, лежало несколько пачек сигарет с изображением величавого верблюда. В руках у гостей были толстые стаканы, из которых те делали маленькие, долгие глотки, наслаждаясь горьковатым жжением. Перед каждым на полу, на блестящем паркете, или на толстом персидском ковре, или на пышной, прекрасно выделанной овечьей шкуре, стояли пепельницы, – хрустальные, в виде витых перламутровых ракушек, китайских эмалевых блюдец, затейливых, из черного африканского дерева, чашечек, каменных выточенных плошек. Коробейникову показалось, что каждая пепельница служит фетишем или ритуальным предметом, с которым соотносится тот или иной гость, дымящий американской дорогой сигаретой.
– Михаил Коробейников, знакомый Лены. – Хозяин радушно представил новоявленного гостя всему собранию. Тот сделал общий поклон в разные углы гостиной, не обременяя рукопожатиями лениво рассевшихся собеседников. Направился к дивану, где было свободное место. Опустился рядом с миловидным молодым человеком, чья приветливая улыбка, тонкие черты лица, красиво и вольно распущенный шелковый галстук сразу понравились Коробейникову. Марк Солим, ожидая, когда сомкнется распавшаяся благодушная атмосфера, потревоженная нечаянным вторжением, продолжал какую-то увлекательную, прерванную историю.
– Итак, на чем я остановился? Ах да… Перед нами, собравшимися, на невысоком подиуме возвышается женская фигура, укутанная в паранджу, вся в темных батистовых складках, под которыми мерещится пленительное тело восточной красавицы с маленькой точеной головкой, как если бы сейчас заиграла музыка и начался танец живота… – Солим, по-видимому великолепный рассказчик, сделал паузу, завораживая слушателей, заставляя их с нетерпением ожидать продолжения. – И вот, вообразите себе, на подиум, в лучах яркого света выходит сам хозяин этой великолепной венецианской виллы, маэстро Сальвадор Дали, в костюме средневекового испанского гранда, в панталонах, шелковых чулках, в лиловом камзоле с кружевными рукавами и пенистым пышным жабо. У пояса изящная шпага. На туфлях зеленые банты. Раскланивается, оглядывая нас своими кошачьими бешеными глазами. Хватает край паранджи и с силой сдирает. Под черным облачением вместо живой женской плоти мы видим белоснежную алебастровую Венеру Милосскую, с ее совершенным античным торсом, чудными маленькими грудями и, заметьте себе, с обеими руками, в одной из которых она держит живую алую розу. Мы в восхищении ахаем. Маэстро, словно фокусник, извлекает из складок камзола маленький молоточек, делает им в воздухе замысловатые взмахи, словно пишет иероглифы волшебного заговора на таинственном языке. Поворачивается к Венере и с силой бьет ее по голове молотком. Алебастр раскалывается, осыпается бесформенными белыми кусками, и под этой разрушенной оболочкой возникает ярко раскрашенная, из папье-маше, статуя Христа, какими украшают алтари католических храмов… Мы с благоговением взираем на маэстро, который смиренно склонился перед Христом, словно это его родной испанский собор в Толедо. И вдруг, прерывая поклонение, он свирепо бросается на Христа, когтями, с хрустом и треском разрывает его картонные раскрашенные покровы, отбрасывает в стороны цветные клочья, и мы видим, что перед нами яркий скелет из нержавеющей стали жутко, ослепительно сияет полированным черепом, оскаленными зубами, тазовыми и берцовыми костями… И вот они стоят друг напротив друга, испанский гранд Сальвадор Дали в лиловом камзоле, с рассыпанными до плеч волосами, и легированный, ярко-белый скелет в блеске операционной стали.