Служитель в белых чулках и завитом парике внес подарок — старинную икону Параскевы Пятницы.
— Покровительница торговли и строительства. — Плут передал икону имениннице, предварительно поцеловав старинное дерево влажными от еды губами. — Будем торговать, будем строить, будем молиться.
Дочь приняла подарок, перекрестилась, приложилась к образу, и служитель отнес подарок к маленькому столику, бережно уложил рядом с другими подношениями.
Следующим говорил Художник с утомленным лицом умного царедворца. Он, рисовавший множество правителей и властелинов, которые бесследно исчезли из жизни, но сохранились на его парадных портретах, теперь был среди новых хозяев жизни, пригласивших его на пир. Когда-нибудь он поместит это застолье на свой огромный холст, положит на стол перед пирующими огромную отвратительную ящерицу, на голову именинницы вместо кокошника повяжет черную гремучую змею, Администратору в растворенных губах нарисует два кровавых клыка, карманы Плута будут туго набиты ворованными купюрами, Зарецкий будет держать на коленях голенький трупик задушенного им ребенка, на Премьере генеральский мундир будет надет на голое тело, а ляжки под столом будут женские, пухлые, с приоткрытым золотистым лобком. Но все это будет позже, когда присутствующие потеряют власть и влияние. Теперь же его выцветшие губы сложились в тонкую почтительную улыбку, и он с поклоном обращался к виновнице торжества:
— Великие женщины России всегда были ревнителями искусств. Вы, уважаемая Татьяна Борисовна, служите России в том числе и на этом поприще. Когда мэр, невзлюбив меня, отказал мне в Манеже и тысячи москвичей, ожидавших открытия моей выставки, были горько разочарованы, вы, Татьяна Борисовна, замолвили слово перед Президентом за скромного художника, и Москва две недели выстраивалась перед Манежем в тысячную очередь. Ваша любовь к России несомненна, и русские художники ожидают от вас дальнейших благодеяний. — Он махнул служителям, и те, распахнув узорные двери, внесли портрет в тяжелой золоченой раме. Дочь Президента была изображена в бархатном синем платье, с высокой прической. Ее строгое, надменное лицо выражало властолюбие и потаенную страсть, а на белой руке, на запястье, красовался бриллиантовый браслет, точно такой же, что недавно подарил ей Зарецкий.
Все ахнули, любуясь портретом, сравнивали нарисованные бриллианты с настоящими. Дочь встала из-за стола, подошла к Художнику, поцеловала его в бледную, слегка отвислую щеку. Тот поклонился, осторожно прижал к губам ее пальцы. Застолье продолжалось. Златозубый генерал подарил Дочери кавказскую серебряную вазу с узкой горловиной и черненым узором. Бледноликий брюнет с длинными артистическими волосами оказался французским архитектором, проектирующим на Лазурном берегу виллу для именинницы. Он подарил ей фломастер, который якобы принадлежал Корбюзье, на ломаном русском пригласил ее весной на Средиземное море справлять новоселье.
Белосельцев испытывал мучительное изумление, больное непонимание: почему его привели в этот зал и сделали свидетелем сокровенной встречи? Ему, чужаку, показали закулисную сторону власти, куда не проникал посторонний глаз. Дали подсмотреть придворную сцену, один лишь кадр из которой стоил целого состояния. Кому из присутствующих было важно его появление? Кто из сидевших за овальным столом с яшмовой тяжелой доской и гнутыми золочеными ножками поручился за него? Пришедшие вместе с ним Гречишников и Копейко чувствовали себя среди своих, вступали в разговоры, смеялись, наливали в хрустальные бокалы шампанское. Белосельцев вставал со всеми, протягивал над столом тяжелый, в золотых и лиловых отблесках бокал, слышал, как продолжают нежно гудеть от удара звонкие стенки.
Он стоял теперь с налитым бокалом, среди горящих свечей, нарядных тарелок, хохочущих возбужденных людей, к которым склонялись почтительные слуги в камзолах, и вспоминал, как много лет назад в строгом зале съездов он подымался вместе с тысячью рукоплещущих депутатов, приветствуя появление в президиуме правительственных и партийных вождей. Их темные пиджаки, чопорные одинаковые галстуки. Медлительный косноязычный старец, двигая тяжелым каменным ртом, читал с одышкой доклад, где рассказывалось о строительстве новых городов в Заполярье, о создании боевых кораблей и подводных лодок, о производстве урана и алюминия, о победе национальных движений на континентах Африки и Америки, откуда только что вернулся он, Белосельцев, загорелый, с незажившей под рубахой раной, с орденом на груди. Он стоял теперь в той же точке пространства, где была испепелена огромная эра, свернулась, словно пыльный ковер, и была унесена прочь история его жизни. Казалось, насмешливый и злой режиссер, изобретательный, как Мейерхольд, поставил его в бутафорский расцвеченный зал, перед муляжами гербов, перед пластмассовым троном, размалеванным бронзовой краской, над которым свисал искусственный мех, раскрашенный под горностая. Кому понадобился этот жестокий театр, в котором он играет роль страдальца с помутненным рассудком?
— Мне кажется, и пусть меня поправят, если я заблуждаюсь, нам бы следовало слегка придержать финансовые потоки на Кубань, к Кондратенко. — Премьер промокнул крахмальной салфеткой маленький, как у улитки, рот, приготовив влажные от еды губы к серьезному разговору. — Батька Кондрат со своими антисемитскими высказываниями, дикими, на всю Россию, заявлениями о «жидах», становится опасен. Его влияние растет, и казачий юг России приобретает в его лице вождя, готовящего деникинский поход на Москву. Мне кажется, с этим больше невозможно мириться. Его следует наказать рублем. Пусть к его резиденции придут голодные пенсионеры, безденежные учителя и матери-одиночки, и он им расскажет о «жидах», — Премьер победно улыбнулся, довольный своей изобретательностью и изощренным чутьем, угадывающим царящие за столом настроения. Однако его настороженные глазки продолжали бегать от Зарецкого к Администратору, останавливаясь на мгновение на Дочери, от которой он ожидал одобрения.
Дочь бережно сняла с головы жемчужный кокошник, вручая его подоспевшему служителю, этим самым давая понять, что праздничная программа выполнена и можно приступить к обсуждению государственных дел, во имя которых они и собрались в тронном зале Кремля.
— Я думаю, это рискованно и несвоевременно, — произнесла она задумчиво. — В ответ на это строптивый Батька может задержать у себя урожай кубанской пшеницы, что создаст угрозу голода в других регионах. К тому же Кондратенко станет мешать прокладке нефтепровода к новороссийским терминалам, а это больно ударит по нашим дружественным нефтяным компаниям. — Она многозначительно взглянула на Зарецкого, перехватившего ее взгляд и склонившего в знак согласия голову. — Я бы на месте правительства выплачивала ему деньги в полном объеме, но при этом просила ФСБ следить за их целевым использованием. В случае нарушений, что неизбежно, завела уголовное дело. Контроль рублем я бы заменила контролем спецслужб, которые смогут оказывать на Батьку-антисемита мягкое и эффективное давление. — Она завершила фразу и стала разглядывать бриллиантовый браслет, любуясь переливами света.
— Хотел посоветоваться. — Администратор сжал у груди длинные сухие ладони. — Накануне голосования в Думе мы, как водится, провели профилактику депутатов, не выйдя за пределы установленных сумм. Ну, Жириновский, разумеется, взял все деньги разом, в одном конверте, не делясь со своим поголовьем. Коммунисты всегда берут стыдливо, с опаской, меньше, чем им выделяют, не зная себе цену, однако необходимое число голосов мы среди них наберем. А вот «Яблоко» по-прежнему сохраняет девственность, берет не деньгами, а исключительно министерскими портфелями. Может быть, я думаю, посулить Явлинскому пост Премьера в следующем кабинете и держать его на этом крючке вплоть до голосования по бюджету? — Администратор посмотрел в сторону Премьера, чье мятое, бабье лицо покрылось малиновыми пятнами возмущения. — Это не более чем уловка!.. Червячок для Явлинского!..
У Дочери возмущение Премьера вызвало едва заметную улыбку удовольствия.
— То, что вы делаете с бедным Явлинским последние несколько лет, должно окончиться для него психиатрической клиникой, — сказала она, тронув Премьера за локоть, успокаивая, давая понять, что он по-прежнему в милости. — Бедный, он так стремится стать Премьером, а потом Президентом, так пылко об этом мечтает, репетируя перед зеркалом присягу на Конституции, что когда в очередной раз проигрывает, с ним случается срыв, он рыдает, у него появляется тик, раздвоение сознания, и он исчезает из политики на длительное время.
Она засмеялась своей шутке, остальные вторили ей.
— Прошу меня извинить, что я опять со своим. — Густоволосый генерал сжевал и проглотил кусок золоченой кровли. — Может быть, я и не прав, но слухи относительно командующего Дальневосточным округом подтверждаются. Скрытый коммунист, ведет в войсках пропаганду. Высказывается в защиту сербов, хочет возглавить русский экспедиционный корпус на Балканах. Его опасно держать на таком посту. Все-таки у нас на Востоке развернута одна из самых больших группировок. Я бы еще раз хорошенько его проверил да и отправил в отставку, чтоб не мутил воду. — Лицо генерала, минуту назад дурацкое и хохочущее, приобрело мстительное и жестокое выражение, словно крамольно мыслящий командующий был его личным врагом и генерал сводил с ними какие-то давние счеты.
Дочь раздумывала над наветом генерала, и ей, по-видимому, доставляла удовольствие мысль, что в ее силах вершить самые ответственные и деликатные дела государства. Однако это требовало обдумывания. Невозможно было рубить сплеча. — Его нельзя отправлять в отставку, — произнесла она, отыскав взвешенное решение, — он слишком влиятелен в войсках. Его отставка вызовет разнотолки не только у нас, но и в Китае, и в Японии. Я слышала, освобождается вакансия начальника Академии Генерального штаба. Вот туда его и назначим. От войск подальше, к нам поближе. Вы ведь сами говорили, что Академия в условиях сокращения войск готовит комдивов и командармов для несуществующих дивизий и армий. Вот и пусть формирует добровольческий полк из безработных генералов, едет с ними добывать Милошевичу Косово. — Татьяна Борисовна, вам бы стать Министром обороны, честное слово! — восхитился генерал, вновь отгрызая невесть откуда кусок золота. — А то нынешний больно плох, одним ухом не слышит, одной ногой не ходит! — и захохотал, приглашая остальных потешиться над престарелым глуховатым маршалом, кого в войсках называли «дедуська».
— Ну уж если мы злоупотребляем временем, отведенным на праздник, и отвлекаем именинницу на решение государственных дел… — Администратор свесил голову. — Я бы хотел обсудить кандидатуру на Государственную премию по литературе. Вчера был в московском Пен-клубе, и там в один голос назвали замечательную книгу нашего известного писателя. — Администратор замолчал, пошлепав большими губами воздух, словно тренируясь перед тем, как выговорить трудное имя, а потом назвал писателя, чью книгу о судьбе гомосексуалиста, страдающего от непонимания и одиночества, азартно обсуждали газеты и журналы и по которой уже начал сниматься фильм с известной рок-звездой в главной роли. — Мне кажется, присудив эту премию, мы исправим несправедливость по отношению к сексуальным меньшинствам, страдающим от общественного порицания и церковного осуждения. Привлечем на свою сторону многих талантливых режиссеров, художников, модельеров, ждущих с нашей стороны подобных знаков внимания.
— Почему же только художников и модельеров? — Зарецкий зло хохотнул, ударив в хрустальный бокал зубами. — По-моему, многие в Администрации Президента воспримут эту премию как личную удачу! — И, увидев, как в подслеповатых глазах Администратора вспыхнули зеленоватые огоньки ненависти, сделал рот бантиком и стал поводить плечами, изображая кокетливую женщину, намекая на известную всем аномалию Администратора.
Дочь с веселой гримасой наблюдала эту комическую, длившуюся несколько секунд сценку.
— Я думаю, повременим с присуждением премии. Мы должны дорожить нашими отношениями с Церковью. Хотя, как мы знаем, некоторые церковнослужители не уступят своими романтическими наклонностями самому Версаче. Я бы предложила другого писателя. — Она назвала имя прозаика, считавшегося последователем Юрия Трифонова. — Рекомендую его книгу о герое современного духовного подполья, в котором каждый из нас в той или иной степени узнает себя. — Она улыбалась, глядя остановившимися глазами в одну точку, на хрустальный подсвечник.
Белосельцев пугался поверить, что его допустили в самую сердцевину власти, где влажными от жира губами, под дурные намеки и гнусные шуточки, принимают решения, от которых возносятся и гибнут карьеры, исчезают могучие армии и гаснут научные школы, нефть по огромной черной трубе, мимо остывших городов и голодных селений, утекает за море, и на этой трубе, как на спине огромного змея, восседает голая блудница в жемчужном кокошнике.
Он хотел понять, чего желают соратники, заманившие его в этот помпезный зал, напоминающий позолоченную маску на лице мертвеца. Но Гречишников и Копейко, забыв о нем, с удовольствием поглощали вкусную еду, оживленно беседовали с соседями. Белосельцев заметил, как с розовой куропатки, которую переносил в свою тарелку Копейко, упала на малахитовый стол жирная капелька.
— Пользуясь случаем, Татьяна Борисовна, как говорится, к столу будь сказано, — Плут щурился, рассылал во все стороны синие счастливые лучики, — не пора ли вашему уважаемому батюшке подписать президентский указ о строительстве зимней резиденции под славным городом Клином? Место изумительное — холмы, леса, трамплин, горнолыжная трасса. Тут же рядом охотохозяйство, подледная рыбалка. Сам ездил, осматривал. Проект резиденции готов. Не так ли, господин Дюран? — Плут повернулся к французу-архитектору. — Смета готова. Фирма-изготовитель проверена. Может сделать кремлевский зал, или, если пожелаете, синагогу, или египетскую пирамиду, или виллу на Ривьере. Я, грешным делом, подумал, зачем ездить куда-то в Швейцарские Альпы, когда рядом, почти под Москвой, своя Швейцария, только лучше. Тут тебе и слалом, и охота на лося, и теплый бассейн, и апартаменты по шестизвездочному стандарту. Давайте построим, Татьяна Борисовна! У каждого царствования свои архитектура и памятники! Может, кто-то и разрушал эти годы Россию, а уж мы в нашем ведомстве строили, как никто. Как при Петре и Екатерине Великой, дворцы и усадьбы!
Плут озирал гостей, ожидая одобрения от благодушной именинницы. Но та вдруг потемнела, гневно подняла глаза, и на ее лбу пролегла злая тяжелая складка.
— Не хватит ли этих проверенных фирм-изготовительниц, от которых не отмыться, как от дерьма! Может, пора поумерить аппетиты, чтобы не лопнуть! Алексашка Меньшиков и дворцы строил, и казну воровал, но ведь получал от царя затрещины! Вы втянули меня и отца в эти швейцарские дрязги, от которых идет гул по всем мировым газетам. Ничего не скажешь, вы дали отличный козырь врагам отца и врагам России, впутав меня в свои махинации. Вчера, когда отцу докладывали о ходе скандалов, связанных с этими кремлевскими залами, — она ненавидяще оглядела люстры, гербы и знамена, — когда ему читали вырезки из «Монд», «Шпигель» и «Нью-Йорк таймс», с ним случился приступ, и мы хотели снова везти его в Центральную клиническую больницу! Это ты, — она резко повернулась к Зарецкому, произнеся грубое площадное ругательство, — ты втравил меня и отца в свои дерьмовые махинации, чтобы связать нас одной веревкой и утопить вместе с собой. Не выйдет! Веревку обрежем, тони один! Многие у нас и за границей порадуются, увидев, как в твой труп впились раки! Да вот беда, — Дочь криво ухмыльнулась, цокнула ртом и полезла отточенным ногтем доставать из зубов застрявшую рыбью косточку, — ты все не тонешь, потому что легче воды!..
Зарецкий вздрогнул от оскорбления. Из суетливой белки превратился в малинового пятнистого осьминога с фиолетовыми выпученными глазами. Сидел, мелко сотрясаясь, переваривая чернильные яды. Из жестокого моллюска снова превратился в злую рассерженную белку.
— Не могу понять, как произошла утечка, — говорил он, поворачиваясь к Копейко, — мы спрятали все концы в оффшорных зонах, засекретили банки, сделали переводы на подставные фирмы. Нигде не фигурировали имена, объекты и суммы. Неужели против нас работает ФСБ? Неужели долбаная служба работает против самого Президента? Неужели деньги, которые я закачиваю в этих поганых разведчиков, оборачиваются против меня? Сколько мы можем терпеть этого слюнявого директора во главе ФСБ? Он ведь враг, враг! Пора его вышвырнуть вместе с Прокурором и Мэром, пока они не спровоцировали импичмент!.. — Зарецкий последние слова произнес с тонким тоскливым вскриком. И чтобы вернуть самообладание, жадно, залпом выпил бокал шампанского, показывая служителю, что бокал его пуст.
— Мы обсуждали эту проблему, — смиренно сказал Копейко, — она сводится к тому, чтобы в ФСБ произвести замену директора.
— Не только директора! — Довольный тем, что гнев именинницы лишь краем его ошпарил, а весь удар пришелся на узкую плешивую голову Зарецкого, Плут изобразил высшую степень негодования, и его полные мясистые щеки стали похожи на две фляги с вином. — Не только долбаного директора, но и долбаного Прокурора, и долбаного Мэра, и долбаного Астроса, вашего, я извиняюсь, недавнего друга! — Плут едко посмотрел на Зарецкого, желая его уязвить. — Президент столько им сделал добра, столько прощал, из рук кормил, а они, как неблагодарные суки, стали его кусать — Ненавижу предателей! — Лицо Дочери огрубело, на нем выступили белые хрящи. Оно отяжелело, стало почти мужским, в набрякших складках и линиях, в маленьких оспинах и пятнах пигмента. По этим внезапно проступившим чертам можно было судить, какой она будет в старости, когда исчезнут молодая припухлость щек и сочная женственность губ. Все, кто сидел за столом, испугались того, как стала она похожа на своего отца. — Ненавижу! — повторила она. — Когда отец был здоров и в силе, они ползали перед ним по земле, целовали его ночную туфлю… Помню, Мэр приехал поздравить папу на Новый год. У нас гостила племянница, совсем малютка. Мэр опустился на четвереньки, стал изображать собаку, лаял, хватал зубами папу за брюки… Отец, вы знаете его шуточки, желая повеселить девчушку, кинул Мэру на пол говяжью кость, и тот, что бы вы думали, схватил ее по-собачьи и стал грызть!.. Теперь, когда папа слаб, болеет и мы все боимся, что он умрет, они на него ополчились! Травят, науськивают народ, оскорбляют прилюдно. Этот тайный блудник Прокурор, от которого веют тлетворные ветерки порока, он готов завести на отца уголовное дело! Этот мерзкий Астрос, которому мы подарили телеканал, продали за копейки, в благодарность поливает нас грязью. У них одна мечта — отстранить отца от власти, выдать нас толпе, чтобы с нас срывали одежды, топтали ногами, как Чаушеску! Или посадить всей семьей в клетку и держать там до расстрела!.. Это ужасно, ужасно! — Она закрыла лицо ладонями, и все думали, что она станет рыдать. Но слезы не достигли глаз, расточились по сосудам и венам. Она отняла от лица руки, сидела прямая, с покраснелыми веками, с пульсирующей синей жилой на шее.
Белосельцеву не было ее жаль. Он испытывал к ней гадливость, чувствуя ее несвежую, увядающую плоть, скрытые под дорогим платьем и тонким бельем запахи, болезненные выделения, слизистые покровы, требующие постоянного возбуждения и утоления. Ее страхи, семейное горе, рыдания среди имперских знамен и штандартов, хрусталей и уральских самоцветов были смехотворны на фоне умирающей огромной страны.
Высокие двери зала, украшенные гербами, золотыми кирасами, греческим меандром, растворились, и в зал вошел человек. Никто не обратил на него внимания. Он был невысок, ладен, в скромном сером костюме. Его лицо было спокойно, приветливо. Светлые глаза внимательно, без удивления осмотрели застолье, к которому он двинулся по паркету легким шагом, взмахивая правой рукой чуть сильнее, чем левой. Приблизился к насупленному, отяжелевшему от выпивки Плуту, наклонился и что-то сказал ему в ухо. Плут кивнул, ткнул пальцем в стоящий рядом пустующий стул, и вошедший послушно опустился рядом. Молча, слегка улыбаясь, стал прислушиваться к разговору, стараясь уяснить для себя, в чем суть охватившего всех раздражения, как затронуты интересы и чувства присутствующих.
Белосельцеву показалось разительным его отличие от страстных, властолюбивых персон, каждая из которых сверяла свою величину и значение по влиянию и значению соседа, чутко следя за тем, чтобы неверным словом и жестом не был нарушен невидимый табель о рангах. Вошедший человек не был включен в эту невидимую иерархию. Был посторонен, асимметричен. Из иного чертежа отношений. И этим привлек Белосельцева.
— Кто это? — спросил он у сидевшего рядом Гречишникова.
Тот промолчал, передавая архитектору Дюрану блюдо с фиолетовым виноградом.
— Кто этот маленький человек, похожий на шахматного офицера? — повторил вопрос Белосельцев. Гречишников дождался, когда француз положит на тарелку тяжелую гроздь. Поставил на место стеклянное блюдо. Повернулся к Белосельцеву и тихо сказал:
Это Избранник.
Глава 5
Белосельцев был поражен. Избранник явился без звука, без колокольного звона, без гонца и предтечи, возвещавшего о его приближении. Прошел по слюдяному паркету, как по тонкому льду. Лед выдержал его легкую поступь, не прогнулся, не хрустнул, словно вошедший был невесом. Он сидел за столом на пиру нечестивых, и мерзость застолья, скверна произносимых речей не касались его. Он был тих и невнятен, как дремлющее зерно, таящее в себе будущий урожай. Будущее, которое в нем содержалось, могло проявиться мятежами и войнами, грядущей победой или необратимым поражением. Белосельцев старался поймать у Избранника слабый жест, невзначай произнесенное слово, чтобы угадать, каким будет будущее.
Он был счастлив, что Избранник, находясь среди врагов, ничем не обнаружил себя. Оставался ими неузнан. Был укутан невидимым облаком, сберегавшим его. Если бы пугливые зрачки Премьера, или змеиные, упрятанные в костяной череп стекляшки Администратора, или подозрительно и остро взирающие глазки Зарецкого, или волоокий мутноватый взгляд Дочери, или пронзительный взор Художника разгадали его, ему грозила бы немедленная гибель. Белосельцев восхищался его выдержкой и спокойствием.
Перестал на него смотреть, чтобы своим пристальным вниманием не раскрыть его. И снова исподволь взглядывал, стараясь постигнуть суть человека, которому уже начал служить, принес присягу на верность и за которого, если потребуется, добровольно погибнет.
Избранник сидел прямо, в свободной позе, положив на край стола небольшие красивые руки. Застолье продолжало шуметь, возмущаться, бурно бранить Прокурора и Мэра, усматривая в них угрозу своему благополучию и власти. Не ведало, что к ним за стол тихо подсела их смерть. Эту смерть Белосельцев должен был охранять и беречь, как свою жизнь, а также жизнь тех, кто еще не успел умереть.
— Он знает о нашем плане? — тихо спросил он у Гречишникова. — Посвящен в «Проект Суахили»?
— А разве обязательно знать?
Плут заволновался, заерзал. Стал бегать глазами.
— Слушай, забыл свой мобильник в прихожей, — обратился он к сидящему рядом Избраннику. — Сходи, принеси. Тот послушно встал. Вышел из зала. Снова вернулся, неся телефон. Любезно, с легким поклоном протянул хозяйственнику. Плут, не поблагодарив, вылез из застолья. В дальнем углу зала, под имперским трехцветным знаменем, стал набирать светящиеся кнопки.
— Изумляюсь тебе, умной, отважной, дальновидной! — Зарецкий накрыл своей желтоватой, малярийной рукой пухлую ладонь именинницы. — Ты боишься народа? Боишься народного гнева? Русского бунта, бессмысленного и беспощадного? Боишься, что твоим пеплом зарядят Царь-пушку и пальнут через кремлевскую стену? Что тебя задушат шелковым шарфом в коридорах Теремного дворца? Рванут бомбой твой «мерседес» на Успенском шоссе? Что в ваш дом придут суровые стрелки и застрелят тебя, твою сестру, твоего отца и мать, весь ваш августейший род? Ты всего этого боишься? — Он смеялся, открывая желтоватые резцы. Кожа на его лице, на лысой голове, на волосатой руке стремительно желтела, наливалась таинственным пигментом, словно он был хамелеон и менял окраску в соответствии с переживаниями и эмоциями. Желтый гепатитный цвет соответствовал сарказму и иронии. — Ты хочешь сказать, что сегодня русский народ способен, подобно сербам, устроить этнические чистки и у русских есть свой Караджич? Полагаешь, что русские, подобно палестинцам, с камнями и бутылками способны пойти на танки и начать священную интифаду и у них есть свой вождь-федаин Арафат? Не бойся, здесь этого нет и не будет! Солнце русской поэзии, русской литературы, русской революции погасло, и мы живем под призрачным светом мертвой русской луны! — Его лицо стало мертветь, голубеть, по невидимым сосудам и жилам побежали фиолетовые соки. — Русский народ мертв, он больше не народ, а быстро убывающая сумма особей, за популяцией которых мы пристально наблюдаем, регулируя ее численность, исходя из потребности рабочей силы и затрат на ее содержание!
— Эта мысль вызвала в нем прилив жара, и он стал краснеть, багроветь, как лакмус, опущенный в кислотный раствор. — Мы вырвали у народа его волю, язык, глаза, отсекли семенники, наложили на него большую ременную шлею, и теперь это народ-мерин, больше не способный скакать, а только жалко волочить по мерзлой обочине свои пустые сани, принимая от нас, как милость, охапку гнилого сена!
Все слушали его, затаив дыхание, следя не столько за потоком его мыслей, сколько за преображениями его плоти, в которой совершалась волшебная химия, возникали разноцветные растворы, двигались волны цвета, сыпались лучи дискотеки, и он был частью колдовской цветомузыки. Одна его половина была малиново-красной и быстро темнела, как фонарь в фотолаборатории, а другая становилась золотистой, словно чешуя рыбы, скользнувшей под стеклом аквариума. — Мы отняли у народа его страну, он отдал нам ее без боя, и мы разломали ее на части, как плитку шоколада, поглощаем по частям эти сладкие ломтики. Мы отобрали у рабочих и инженеров великолепные заводы, где они изготовляли атомные реакторы и космические корабли, заставили их производить пластмассовые бутылки для пепси-колы, и они послушно их стали штамповать на поточных линиях, где еще недавно производились лучшие перехватчики мира. Мы отняли у ученых циклотроны и обсерватории, компьютерные центры и научные полигоны, и атомные физики в обносках смиренно стоят на толкучках, продают турецкие колготки и китайские плюшевые игрушки. Мы покончили с русской военной мощью, перед которой трепетала Америка, привели в негодность танковые и воздушные армии, разрушили атомный флот, взорвали ракетные шахты. Мы уничтожили военную науку и Генштаб, перессорили генералов, а остатки бессильных контингентов кинули в Чечню, под гранатометы Басаева, набив морги неопознанными телами солдат. Мы остановили, развернули вспять, сбросили в овраг, завалили отбросами, залили бетоном русскую культуру, устроив на этом месте дансинг с бесплатной марихуаной, и исколотые девочки под музыку Купера танцуют, не ведая, что под ними, глубоко зарытые, истлевают иконы Рублева, книги Толстого, скульптуры Цандера.
Зарецкий стал терять очертания, лишался формы и цвета, растекался, словно студень, колебался, как огромная плавающая медуза. В его прозрачной синеватой глубине, среди слизи и влажных пленок, едва заметно темнела туманная сердцевина, таинственная скважина, соединявшая эту реальность с другой, запредельной, из которой вытек загадочный водянистый пузырь, чтобы снова в нее утечь и всосаться.
Белосельцеву казалось, что дурной режисер продолжает абсурдистский спектакль. Актер, загримированный под Зарецкого, с характерным носом и мимикой, играет роль русофоба, собрав воедино все подпольные страхи, все угрюмые толкования о «заговорах», все болезненные знания и домыслы, напечатанные неразборчивым шрифтом в бессчетных брошюрах и книжицах, в мелких листках и газетках. И все, кто сидел за столом, слушали его слова, несущиеся под гулкими сводами. — Если захотим, мы сгоним их с территории к железной трубе, проложенной из-за Урала в Европу, по которой текут русские нефть и газ. И они будут жаться к этой трубе, как крысы, замерзающие на морозе, и из них уцелеют лишь те, кто сумел прислониться к нефтяной магистрали. Если они станут вдруг размножаться, мы прикажем их женщинам перестать рожать, предложим мужчинам безболезненную стерилизацию. Если это не поможет, мы столкнем их в гражданской войне, и пусть они убивают друг друга, русские режут татар, татары стреляют в башкиров, а якуты под бубны шаманов станут курить первобытную трубку мира, в то время как мы займемся их кимберлитовой трубкой. Зараженных СПИДом, туберкулезом и сифилисом, пьяниц и наркоманов мы отправим за Полярный круг, где они тихо уснут от переохлаждения, на радость песцам и росомахам. А у здоровых мы станем брать кровь и органы и продавать в медицинские центры Израиля, утоляя ностальгические чувства евреев — выходцев из России, чтобы у них не прерывалась связь с их второй Родиной. Зарецкий налил себе полный бокал шампанского и выпил залпом, погрузив иссохшие губы в шипящую пену и хрустальные радуги. Помолодел на глазах, на его лысеющем желтом черепе образовалась иссиня-черная волнистая шевелюра, лицо стало бледным и красивым, как у киноактера в немом кино, и на этом черно-белом жгучем лике краснел яркий сочный рот. — Ты не должна бояться, — он крепко сжал запястье Дочери, — ты находишься под нашей защитой, и тебе не страшны ряженые мужики из кинофильмов о Пугачеве и Ермаке, снятых на наши деньги для показа туземным зрителям. Мы сделали твоего отца Президентом, когда это было несложно, и русский народ слюнявил один на всех карамельный леденец под названием «демократические ценности». Мы сделали его Президентом, когда это было почти невозможно, когда народ его ненавидел, а он сам умирал от гниения сердца. Я держал его холодное запястье без пульса, с малиновыми трупными пятнами, когда приборы кардиологического центра показывали клиническую смерть. Я послал самолет в Америку за стариком Дебейки, и пока он летел над Атлантикой, я поехал в банк донорских органов, где держали на искусственном кровообращении вологодского солдатика с простреленным черепом и с отличным здоровым сердцем патриота. Я наблюдал, как ему извлекают из грудной клетки сердце, кладут в хромированный сосуд с жидким азотом, сам вез по Москве этот драгоценный сосуд русской государственности, торопясь доставить в клинику к прилету Дебейки.