– Этому-то ноги тоже погрей, – сказал Щищка деловито, буднично. – Это, глядишь, сговорчивей окажется.
И улыбка озарила лицо, когда бывший доверенный купца от первого же прикосновения огня к оголенным пальцам замычал, отчаянно затряс головой: дескать, согласен, согласен говорить.
Крахмальный Грош вынул ему кляп изо рта.
– Петр Иннокентьевич, – часто дыша, давясь воздухом, торопливо заговорил Головачев, – скажите. Они ж теперь все одно не отстанут. До заупокойной свечки доведут, а не отстанут.
Шагалов только плотнее прижимался щекой к лавке, таращил слезящиеся выпученные глаза на неприветливые темные лица икон.
– Сам скажи. Чего он тебе.
– Да что я знаю...
– Знаешь, не дури. – Шишка опять поднес горящую свечку к ноге Головачева, правда, ненадолго.
– Он позавчера объявился, чуть не год пропадал. Попросил коней достать, на заимку свезти.
– На какую заимку?
– На его. У Хайской дачи.
– Зачем свезти? Говори, говори, язык тебе – одно спасение, – подбадривал Шишка.
– Не сказывал.
– А где коней взял?
– У татарина одного под залог.
– Крупный, небось, залог купец дал?
– Да без гроша он пришел. В Красноярске дворничал, на путь домой собирал. Сам я за все платил.
– Ну-к, погрей ему лапы, да получше, чтоб врать не повадно, – вмешался Скоба в разговор. – Сдался бы тебе хозяин нищий. Платить за него, возить за так.
– Не за так. Не вру, – поспешил, упреждая продолжение пытки огнем, говорить Головачев. – На заимке, слово купца дал, рассчитается.
– Как? Чем рассчитается?
– Не обговаривали. Внакладе, сказал, не останешься.
– Дорогу к заимке можешь показать?
– Известно. У самого Орефьева озера.
– Ну что, купец, есть все-таки кубышка-то, а? – Скоба приблизил свое лицо к лицу Шагалова. – Е-есть. Отдай, да живи с миром.
Немигающие глаза Шагалова смотрели мимо бандита на зыбко проступающий в полумраке иконный лик.
Огарок в руках у Скобы совсем укоротился. Он помнил: входя, у стены видел свечной ящик. Сам сходил, взял полную горсть свечей, запалил новую.
– Будем еще греть ноги, – сказал. – И ты продолжай, – велел Шишке, кинув ему пару свеч: – Он хитрит, думает, купца изведем, его отпустим, все ему достанется.
– Христом Богом закли... – вырвался из груди Головачева вопль отчаянья. Крахмальный Грош одним точным движением угасил этот резонирующий под сводами вопль.
Опять запах паленины смрадно поплыл по церкви, только теперь он был куда гуще. Опять привязанные пленники то судорожно тщетно пытались вырваться из пут, то затихали, обмякали, впадая в беспамятство. И так, пока Скоба не решил сделать перерыв.
– Христом Богом молю, Петр Иннокентьевич, скажи им. Изведут ведь, – запричитал, захлебываясь, Головачев, едва вынули ему кляп.
Перевел немного дыхание, продолжал:
– Пощади! Или я плохо служил тебе? Видишь, даже Господь не за нас, не слышит. Если что осталось у тебя – крохи ведь. Стар ты, дела не выправишь. И один, как перст... Пожалей, Петр Иннокентьевич...
То ли боль от пыток, то ли жалость к преданному до нынешнего дня доверенному, имеющему на руках большую семью, а скорее всего, напоминание о старости и одиночестве, сознание, что с помощью содержимого шкатулки кедровой былого не вернешь, воспоминание о своем-чужом доме, мертвом холодном кафедральном соборе, что бы ни было, но сыграло роль, сломило упрямство купца Шагалова. Он сделал знак, что хочет говорить, и, получив возможность, промолвил, с трудом шевеля обкусанными до крови губами:
– В подпол когда спускаться, от пола пятый кирпич вынуть. Там...
– Вот дурья башка, напрасные муки принимал, – сочувственно-удивленно сказал Шишка.
– Лицо оботри, – попросил Шагалов.
– Сейчас. Оботрем, обуем. Еще съездим вместе.
С пленниками, захваченными на таежной дороге, было покуда покончено, и Скоба сразу же, словно забыв об их существовании, перевел взгляд на отца Леонида.
– Ну, а ты, поп, миром отдашь серебро-золото смармыленное, или как?
– Все на виду в храме. Нет других денностей.
– Брось, святой отец, вола водить <Вола водить – врать, пугать>. Про тебя-то известно. Думаешь, в святые мученики с моей помощью попадешь? Не надейся.
Скоба притянул за рукав к себе Шишку, пошептал ему что-то на ухо. Тот кивнул и выскользнул из церкви.
– Не надейся, – повторил Скоба. – Пальцем не трону. Сам отдашь.
– Нечего отдавать. А было бы, все равно не отдал бы.
– Глупый ты, поп. С мое, поди, прожил, а не уразумел, что огнем жечь, гвоздями к кресту прибивать – не самое страшное.
– А что ж самое?
– Самое? Я еще учусь. А вот те, кого ты мне ворами назвать хочешь, – те до конца уразумели.
Скоба снял малахай, лениво почесал пальцами в свалявшихся, влажных от пота волосах.
В это время дверь в церковь опять раскрылась, и стремительно вошел Шишка. Какой-то огромный продолговатой формы сверток светлел у него в руках. Играючи он поставил свою ношу, размотал матерчатую обертку. Одеяло в белом пододеяльнике с кружевной оторочкой по краям упало на пол.
Взглядам находившихся в церкви предстала двенадцатилетняя дочь священника в одной ночной сорочке и с распущенными волосами. Шишка обеими ручищами рванул легкую полотняную сорочку, и юная поповна оказалась совершенно голой. Стройное ее беззащитно-нагое тело с маленькими – торчком – упругими грудями белело среди трепетных огоньков свечек. Поповна вся трепетала, как огоньки свечек, от страха, и не могла вымолвить ни слова.
– Аня! Дочка!
Священник ринулся было к дочери, но был сию же секунду задержан, руки оказались заломленными за спину.
– Не ори, поп. Отдашь, что нужно, не тронут твое чадо, – спокойно начал вразумлять Скоба отца Леонида. – Нет – вот я ей жениха припас, – указал главарь на Крахмального Гроша. – Ну?
– А жена? Где жена? С ней что? – Священник лихорадочно переводил глаза с дрожащей обнаженной дочери на «жениха», на главаря шайки. Дрожь, колотившая дочь, он чувствовал, вот-вот передастся и ему. Он боялся задрожать на глазах у грабителей и молил Бога укрепить его дух. Слова молитвы, молниеносно проносившиеся в голове, путались.
– Тоже цела пока. Решай, поп. Слышал, я на терпенье слаб. Как бы не поздно.
– Вели отпустить, – попросил отец Леонид. – Отдам.
По знаку главаря двое его подручных отступили от настоятеля храма. Священник подбежал к дочери, поднял одеяло, укутал в него дочь и подхватил на руки.
– Отнесу домой...
– Э-э, погодь. А скуржа, рыже...
– Какая скуржа? – оборвал со злостью отец Леонид, ощущая, что и в его руках дочь не перестает дрожать крупной дрожью. – Серебро, что ли, на людском языке? Так в доме, в подполе.
– Эка на подпол потянуло их прятать-то, – усмехнулся Шишка.
...Где-то через полчаса церковные драгоценности, умело запрятанные отцом Леонидом, перешли в руки Скобы и его шайки. Главарь был доволен. Богато! Серебра около четырех пудов и золота полпуда с лишком.
Внимание привлекли часы с крышкой в никелированном корпусе и на цепочке. «Въ День Ангела п-ку Зайцеву», – прочитал Скоба выгравированное на оборотной стороне крышки. Было и продолжение, но буквы непонятные. Должно быть, на чужом языке.
Часы Скобе понравились.
– Чьи? – спросил у священника.
– Раненый офицер из Твери, поручик, здесь умирал, просил переслать родным.
– А-а... – По настенным маятниковым часам Скоба перевел стрелки, сделал завод, послушал, как тикают, и часы покойного поручика исчезли в кармане лохматой шубы.
– С нами поедешь, поп, – распорядился. – Не то, знаешь, где будем, приведешь ненароком кого не след.
И когда при этих словах сдержанные рыданья попадьи перешли в громкие, прерывистые, заверил ее:
– Вернется. На что он мне.
– Сани, упряжь в ограде есть. На двух бы повозках ехать, – сказал Шишка.
– Дело, – согласился главарь.
Через час грабители, а с ними и трое пленников, не будучи, как им казалось, никем замеченными в Пихтовой, не наделав шуму, были далеко от железнодорожного городка на пути к заимке у Орефьева озера и Хайской даче.
По мелколесью, между островерхих оснеженных елей лошади бежали бойко. Головачев сидел рядом с Шишкой в передке первой повозки, правил. С хозяином своим бывшим ни в храме после пыток, ни в дороге словом не обмолвился. Шагалов, 'может, считал его предателем, а, может, боль такая одолевала – не до разговоров. Что бы ни означало молчание, Головачев первым заговаривать не спешил. И он чувствовал себя неважно с тех пор, как «погрели» ноги. Да и говорить что, о чем?
До заимки добрались глубокой ночью и тут же кинулись выковыривать кирпичи в подполье.
Кедровая шкатулка, завернутая в тряпицу, лежала в сухой неглубокой нише. Скоба загреб пятерней содержимое, пропустил меж пальцев; от радости дыхание зашлось: ну вот, кажется, можно пожить на покое, без приключений, без риска. Кони до утра отдохнут – и подальше, подальше от этих мест самыми глухими проселками. Туда, где он никого не знает и его вовеки не видели.
С мыслями о дальней дороге и лег подремать. Не заметил, как погрузился в крепкий сон.
Разбудили выстрелы. Частая стрельба из винтовок и ружей шла совсем близко от избы.
– Крупа <Крупа – солдаты>. Чоновцы! – Шишка, вооруженный сразу двумя револьверами, тормохнул его.
Скоба сам уже сообразил: беда. Под выстрелы рядом – это Шишка пустил в ход свое оружие – вскочил уже с маузером на боевом взводе. Глянул в окно: со стороны Орефьева озера хорошо различимые в светлеющих утренних сумерках бежали к заимке десятка полтора человек, одетых кто в шинели, кто в полушубки.
Две пули, одна за одной, ударили в косяк. Скоба отпрянул. Зыркнул на сидевших в углу священника, купца Шагалова и его доверенного, кинулся в соседнюю комнату. Там Крахмальный Грош и еще один малый по кличке Вьюн, вели стрельбу из окон. И с этой стороны – видно было – к дому бегут с десяток человек.
Двое из шайки, Акимка и Ларь, сторожа лошадей, уже лежали неподвижно, ткнувшись в снег.
Оставалась еще комнатка с одним оконцем. Если и со стороны ее фигуры в шинелях и полушубках, – все, крышка.
Вбежал – комнатка пуста. Глянул в окошко – и чудо! – с этой, единственной сторвны, близкой к густому хвойнику, началу Хайской лесной дачи, -ни души.
Меньше всего интересовало, где еще трое подручных, которые не попадались пока на глаза. Церковное добро уже не унести. Шкатулка? Хлопнул себя ниже груди – с собой!
Нужно позвать Шишку, ноги уносить вдвоем. Рванулся было туда, где азартно и не без успеха отстреливался Шишка, и отпрянул: на пороге, с занесенной над головой лимонкой стоял какой-то шкет лет пятнадцати-шестнадцати, голубоглазый и носатый, в дубленой шубейке и шапке с красной полоской, пересекающей козырек. Вовремя отскочил назад за перегородку: взрывом качнуло избу.
Шишку, попа, истинного хозяина заимки с сопровождающим, наверно, накрыло. Всех. Некогда было об этом и подумать. Махом вышиб ногой двойные рамы, вывалился через оконный проем на снег, поднялся и побежал к лесу.
Оглянулся, нет ли погони, когда уже совсем рядышком с хвойными лапами очутился– рукой дотянуться можно. Носатый голубоглазый шкет с красной тряпкой на шапке догонял. И у него такой же, как у Скобы, маузер.
– Стой! – крикнул шкет.
Скоба чуть обернулся, почти не целился, знал: не промахнется. Направил дуло маузера в сторону шкета и нажал на спусковой крючок. Выстрела не последовало. Осечка!
За пазухой еще был наган. Но шкет не даст вытащить. Скоба попытался все-таки спасти положение: повернулся, рванул на себе шубу, распахивая, чтобы не помешала шуба махом выхватить наган, и со звериным устрашающим рыком пошел на тщедушного пацана. Тот спокойно поднял свой исправный маузер и дважды выстрелил...
Часть вторая
Они ехали верхами на конях по черновой заболоченной тайге – столичный гость сибирского районного городка историк Андрей Зимин и местный житель, конюх Николай Засекин. Перед тем как им тронуться в дорогу Засекин предупредил спутника, чтобы ни на шаг не отклонялся в сторону, следовал строго за ним, и впредь молчал.
Зимина это устраивало. Он все еще находился под впечатлением вчерашней встречи с дочерью священника Градо-Пихтовской церкви. Думал, почему Непенина лишь буквально месяцы назад наконец открыто выступила против Мусатова, десятилетия порочившего доброе имя ее отца. И понимал причину: страх. В двадцатые, тридцатые, сороковые годы, вплоть до начала пятидесятых– страх за себя, за личную свободу, потом – страх за сына и внука. Притупленный, сглаженный, но все же страх. На сыне и внуке прошлое ее отца, каким оно официально было преподнесено, существенным образом уже не могло отразиться, если бы даже кто-то очень того пожелал. Ну, а вдруг? Всё у сына, внука складывалось благополучно. Она не хотела, чтобы из-за нее хоть чутошно благополучие это оказалось нарушенным... С другой стороны предательство по отношению к родителю, к его памяти мучило ее, не давало покоя...
Гуд комаров и чавканье конских копыт в болотной жиже не отвлекали, скорее, наоборот. Ему неожиданно пришли на ум пересказанные Непениной события, предшествовавшие бою у Орефьевой заимки. Бывший доверенный купца Шагалова, уцелевший после взрыва гранаты в доме на заимке, и позднее навестивший вдову священника, рассказывал о существовании кедровой шкатулки с драгоценностями. Собственно, ради содержимого этой шкатулки уголовная банда Скобы и оказалась на заимке. Шкатулка находилась у главаря. Дом во время боя не сгорел. Каждого убитого бандита, пленников, причисленных к банде, чоновцы тщательно обыскивали. «Золотопогонник» Скоба рассчитывал уйти от ЧОНа и, надо думать, до последнего не выпускал дорогую шкатулку. Мусатов застрелил его, обшарил. Найти у убитого часы и не обнаружить шкатулку? Такое невозможно. Или почти невозможно. Но ни в устных, ни в напечатанных рассказах пихтовского ветерана о шкатулке ни слова. А должен он знать, обязательно должен...
– А ты правда из самой Москвы? – спросил, полуобернувшись, Засекин, нарушая ход мыслей.
– Родился там, – ответил Зимин.
– А Сергея откуда знаешь?
– Воевали вместе в Афганистане. Одиннадцать месяцев.
– Так и подумал... Я тоже воевал.
Зимин посмотрел на спутника недоверчиво: по возрасту, вроде, не подходит ни к одной войне. Засекин после долгой паузы сам прояснил:
– Только мы быстро закончили. Страна маленькая, и куда мадьярам против нас.
Ах вон что: В Венгрии в пятьдесят шестом двоюродный брат пасечника подавлял восстание.
Короткий разговор прервался, и опять Зимин углубился в свои размышления.
Заболоченная низина кончилась, копыта коней застучали по твердой земле. В худосочной траве потянулась узенькая, давным-давно не хоженая тропа. Не сильно петляя меж хвойных деревьев, она тянулась, пока не привела на пригорок, где возвышался бревенчатый домик с островерхой тесовой крышей, увенчаной крестом. Зимин в жизни не видел наяву, не сразу понял назначение этого строения.
– Неужели часовня? – сказал неуверенно.
– Она самая, – подтвердил Засекин, спешиваясь и закуривая. – В старину на этом месте каждое лето чествование святого Пантелеймона происходило. Был такой святой.
– Удивительно, как уцелела, – тоже слезая с лошади, сказал Зимин.
– Что да, то да, – согласился Засекин.
– А вообще, почему бы не сохраниться.
Глухая тайга, – вслух для себя рассудил Зимин. Он расчехлил фотоаппарат, сфотографировал часовню.
– Это теперь глухая. Раньше здесь народу поболее чем в Пихтовой было, – возражая, сказал Засекин. – Лагеря кругом стояли. «Вольный», «Надежный», «Свободный». Мимо «Свободного» ехать будем.
– Далеко он?
– Да километра два.
– Тогда, может, там отдыхать остановимся, – попросил Зимин.
– Ну поехали, без разницы, – легко согласился Засекин. Завязал расстегнутый было подсумок, вдел в пасть лошади удила.
На прощанье Зимин заглянул внутрь часовенки, и пожалел: очароваться можно было только от ее наружного вида...
Опять ехали, опять копыта коней глухо стучали по земле. Темно-зеленые пихты, после того как отдалились от часовни, уже не стояли так густо, мешались с березой и осиной.
Лес расступился, и на возникшем перед глазами огромном пространстве представал глазам длинный и высокий глухой забор со смотровыми вышками по краям, с гирляндами из металлических черно-белых абажуров, предохранявших некогда лампочки электрического освещения от снега, пыли, камушков. Целые звенья зубчатого забора местами повалились, и через образовавшиеся пустоты виднелись прогонистые приземистые бараки – пепельно-серые, невзрачные, как и всё, на этой окруженной лесом территории. Зимин насчитал шесть таких бараков. Виднелись и еще строения, ноне похожие на жилье заключенных.
– "Свободный", – сказал Засекин. – На три с лишним тысячи зеков лагерь.
– Все в шести бараках умещались?
– Семь было. Сгорел один, вместе с лазаретом и кухней. А так всё в сохранности. Баня, караульное помещение, клуб. Имени Берия назывался.
– Лес валили заключенные?
– Не, лес мало. Кирпич делали. Узкоколейка была от лагеря к заводу и глиняному карьеру. – Засекин махнул рукой, указывая, куда тянулась узкоколейка.
– Клуб имени Берия, – задумчиво проговорил Зимин.
– Да. Вон он. Брусовой дом с ободранной крышей.
– Посмотрю. – Зимин было направил лошадь в сторону лагеря.
– Э-ээ, – живо отреагировал Засекин. – Пешком лучше. Я пока напою животину. Ручей вон, – ткнул пальцем туда, где около кромки леса поднималась высокая сочная трава.
По дощатому полуразрушенному настилу Зимин через центральный вход, – там прибита была к рядом стоящим двум столбам доска с буквами «КПП», – вошел на территорию «Свободного». Ворога, открывавшиеся некогда для подвод и автомобилей, лежали на земле, вдавленные в нее. Ворота сплошь были опутаны колючей проволокой; оборванные ее концы кудрявыми завитками тянулись вверх. Куски колючки мелькали там и сям на столбах ограждения, тянулись по земле. Шагах в пятнадцати от КПП валялась целая бухта проволоки с острыми стальными шипами. За долгие годы лежания невостребованная эта бухта вцепилась колючками, вросла в грунт. Зимин понял, почему провожатый его посоветовал пешком отправляться осматривать таежный концентрационный лагерь: при таком обилии проволоки лошадь неминуемо изодрала бы об нее в кровь ноги.
Зимин подошел к ближнему от входа в «Свободный» бараку. Дверь в барак с крохотными зарешеченными окнами была приотворена. Носком сапога Зимин поддел ее, раскрывая шире, вошел в барак.
Он впервые был в гулаговском бараке. Длинный широкий проход в центре, по обе его стороны – двухъярусные нары. Ни соломы, ни тряпья, ни матрасов не было на нарах – словно кто-то велел тщательно прибрать барак перед тем, как покинуть, а может, и действительно, велел, – только слой пыли. Зимин встал в промежутке между нарами, указательным пальцем провел по ребру доски верхних нар. И сразу под стертой пылью обозначилась надпись, нацарапанная чем-то острым: «Утром всех отправляют по этапу. Говорят, на Д. Восток. Выдержу ли? А Семенов, узнав про этап, повесился. 25.1.-50 г.» Без толку было пытаться представить себе писавшего, не оставившего своего имени. Зимин мог лишь понять, проникнуть в то глубочайшее одиночество и страх, которые незнакомец испытывал январской сибирской ночью пятидесятого года, поверяя свои мысли доске в лагерном бараке, советуясь с самим собой, хватит ли сил одолеть этап; возможно, думая и гоня прочь мысли, не слишком ли велики мучения и не оборвать ли их разом, как сосед по бараку Семенов?..
«Да, это не в сто втором фонде на Большой Пироговке копаться», – подумал Зимин.
Он перешел в нишу между соседними парами нар, стер пыль на досках и там, теперь уже с помощью носового платка. Никаких надписей не было. И дальше, сколько он ни ходил от нар к нарам, сколько ни пытался обнаружить надписи, их не было. То есть, может, они и были, и даже, может, много, но для их обнаружения потребовалось бы облазить, отчистить от пыли весь барак. Он нашел еще одну отметку – вырезанную лезвием дату «24 сент. 1936 года», и прекратил свое занятие, вышел из барака. В другой входить не стал, лишь заглянул с порога внутрь. Всё так же, только нары – трехъярусные.
Он открыл двери всех бараков «Свободного», все окинул взглядом. Оставался только клуб. Направился было к клубу. Но, не доходя, вдруг резко повернулся, зашагал обратно к давным-давно покинутым баракам, щедро фотографируя каждый в отдельности снаружи и внутри, жалея, что фотоаппарат заряжен слабочувствительной пленкой, и снимки, сделанные внутри бараков, могут получиться невзрачными, нечеткими.
Потом он стал искать точку, с которой можно бы сфотографировать весь обнесенный забором лагерь. Шагах в ста, за пределами «Свободного», стояла старая высохшая береза. По крепким ее сучьям Зимин вскарабкался выше середины. Панорама «Свободного» открывалась что надо.
– Давай быстрей, обедать будем, – громко позвал Засекин. Он, пока Зимин осматривал лагерь, успел расседлать лошадей, развести костерок возле ручья и, очевидно, что-то приготовить.
– Сейчас. Минуту, – устраиваясь поудобнее, наводя резкость, так же громко отозвался Зимин. – Сниму этот остров Свободы и...
Он нажал на кнопку, фотографируя, и едва от неожиданности не выронил из рук «Зенит»: одновременно со щелчком фотоаппарата грохнул выстрел. Пуля впилась в березовый ствол сантиметрах в пятнадцати-двадцати выше головы. Мелкая труха из-под отслоившейся бересты просыпалась на волосы.
Не видно было – кто, но стреляли со стороны лагеря, и явно по нему. Он достаточно в свое время был научен, чтобы сразу не затевать разбираться что к чему, сперва поспешил перестать быть открытой мишенью, живо переметнулся на противоположную сторону, под защиту ствола. Тем временем раздался второй выстрел, из карабина, как успел уже определить Зимин, и пуля ударила почти в то же самое место, что и первая. Прижимаясь всем телом к березе, он ощутил, как гул прокатился внутри дерева, принявшего пули, и потерялся, затих где-то внизу, в широком с растресканной корой комле.
Еще он не осознал, почему выстрелы по нему, перед кем и в чем провинился, не решил, что же предпринять, а от ручья к березе уже бежал что есть мочи Засекин.
– Брось, Мироныч, дурить! Спятил, – кричал Засекин невидимому стрелку.
Возымели действие слова Засекина или по какой другой причине, но выстрелов пока больше не было.
– Вот сволота, – сказал Засекин, переводя дыхание, добежав до березы и упершись обеими руками в ствол. Набрав побольше воздуху в легкие, крикнул: – Еще раз стрелишь, карабин твой накроется. Понял?
Ответа не последовало.
От быстрого бега и громкого крика провожатый Зимина закашлялся, потом, задрав голову кверху, спросил:
– Ну как?
– Цел.
– Слазь. Щелкалкой ты его раздразнил, вот он и пугает. Он метко стреляет. Глянь сам, пуля в пулю.
– Да уж, – с нервным смешком отозвался Зимин. Он посмотрел на объектив «Зенита», не разхряпал ли, прыгая на березе? Вроде, в порядке.
– Э-э, больше не щелкай, – по-своему расценил его движения, поспешно попросил Засекин.
– Не буду, научили. – Зимин быстро спустился вниз. – Кто этот Мироныч?
– Косолапов Михей Мироныч. Надзирателем был в «Свободном». До пятьдесят Девятого года, до закрытия лагеря.
– Он что, и теперь надзирать продолжает?
– А хрен знает. Часто его тут можно найти. Дома недалеко стоят, где раньше лагерная обслуга жила. Там обретается.
– Один?
– Один.
– Удивительно. Один, надзирателем был – и всё живой, – нарочно громко, так чтобы в лагере было слышно, сказал Зимин.
– Тише ты, пойдем. – Спутник потянул Зимина за рукав брезентовой куртки. – Ну его. От греха... Перекусим, чаю попьем.
Уступая просьбе, Зимин пошел к ручью, к лошадям.
– Ты ешь, мне расхотелось, – сказал, останавливаясь у костерка.
– Мне тоже. – Засекин выплеснул из котелка заваренный пахучим смородинным листом кипяток, ногой сдвинул в ручей горящие угольки и, не мешкая, снарядил лошадей. Явно он спешил убраться от лагеря.
– У «Индианы» поедим, – сказал, трогаясь.
– Отшельница какая-нибудь, что ли? – спросил Зимин.
Засекин обернулся, лицо его посветлело в щедрой улыбке.
– Вот ты ученый, а не знаешь. Отшельница. Мотоцикл это! Колчаком еще брошенный. Английский, кажется.
– А-а, вон что, – глядя на уплывающие из виду строения «Свободного», сказал Зимин. Тоже улыбнулся, спросил: – А в лагере давно барак и кухня сгорели?
– Не помню. При зеках еще. Чуть ли... Нет, не помню. Брат все знает. Писал об этом лагере в газету. И Мироныч в ответ тоже написал. Зато, говорит, кирпичи прочные делали. Не как сейчас. Зря не сажали, издевательств и битья не было, голода тоже, никто не помирал, кроме как своей собственной смертью, а тех хоронили в гробах.
– М-да... Вот уж воистину: не плюйте в товарища Сталина, – вспомнив про выстрелы, сказал Зимин.
– Как это? – не понял Засекин.
– Так. Много еще считающих: зато кирпичи крепкие делали, – задумчиво произнес Зимин. – А на карабин у Косолапова есть разрешение?
– Конечно. Он же заказник бобровый охраняет. От «Свободного», правда, заказник далеко.
– Что, всю жизнь охраняет и надзирает?
– Ну. Склады химудобрений сторожил до заказника, – не сразу ответил Засекин. Он, видно, хорошо зная Косолапова, впервые мысленно по годам выстроил факты его биографии и удивился, что так и есть, как предполагает спутник: всю жизнь охранял и надзирал.
– Склады. Химудобрений, – повторил слова конюха Зимин.
– Ты другу расскажи, как Михей тебя приветил, – посоветовал Засекин. – Чтоб карабин отобрал.
– Расскажу...
Разговор надолго прекратился. Опять место пошло низинное, сыроватое. Не умолкавший комариный гуд усилился, тугими тонкими струями из-под ног лошадей летела вода. Фонтанчики иной раз попадали в лицо. Поневоле приходилось держать поводья одной рукой, а^то и отпускать вовсе, чтобы утереться от парной грязной воды, отмахнуться от гнуса. Так ехали, то попадая в сырь, то выбираясь на сухое место.
«Индиана» валялась среди густого, обсыпанного красной спелой ягодой, малинника. Собственно, от мотоцикла уцелел ржавый железный скелет. От почти векового лежания под открытым небом краска отслоилась, отлетела напрочь, невозможно было определить, какого цвета был мотоцикл; резина с колес сползла, исчезло сиденье. Но все-таки это был мотоцикл – с колесами, рулем, бензобаком. Зимин, присев на корточки, долго разглядывал старинный мотоцикл, попробовал – безуспешно – кругнуть переднее колесо и, не забыв сфотографировать, отошел нехотя. Засекин торопил: пора обедать и ехать. Путь на нынешний день еще долгий...
На ночевку строились в долине мелководной спокойной речушки. Сквозь прозрачную чистую воду просматривалось галечное дно. Мелкой галькой был усеян и весь пологий берег.
После целого дня верховой езды по прогретому солнечными лучами душному лесу Зимин с удовольствием скинул одежды, окунулся в воду. Найдя место поглубже, нырял и плавал, долго не выбираясь на берег, разминал затекшие онемевшие мышцы. Засекин тем временем расседлал коней, спутал им ноги, пустил пастись и принялся собирать валежник для костра. «Купайся, купайся», – остановил конюх Зимина, когда тот собрался было помочь.
И то сказать, валежин на берегу было предостаточно, вдвоем их брать никакой нужды. Зимин продолжал плескаться и выбрался окончательно на берег, когда костер уже горел, и вода в подвешенном над ним котелке закипала.
Поужинали тушенкой, запивая ее отваром чаги. Зимин приготовился коротать ночь у костра прямо на приречном галечнике. Засекин со словами «Скоро приду» исчез. Вернулся с полотняным, туго набитым мешком. Вытряхнул из него содержимое – перины, подушки, одеяла. Всего – по два комплекта. Для себя и Зимина.
– Бери, – сказал Засекин. – Не гляди, что перина тонкая. На ней хоть на снегу спать, не замерзнешь.
– Ты случайно не миллионер, Николай Григорьевич, – Зимин заулыбался, разглядывая, поглаживая ладонью атласное синее одеяло, очень легкое и с красивой узорной прострочкой по всему полю. – Это всё больших денег сейчас стоит.
Засекин пробормотал что-то в том духе, что когда он покупал, стоило дешево.
– Все равно жалко. Искра от костра отлетит, прожжет.
– Не отлетит, – сказал Засекин. – Сейчас мы его на всякий случай. – Из речки он зачерпнул полный котелок и вылил воду в костер.
Сумерки уже сгустились настолько, что речка была не видна, напоминала о близком своем присутствии тихим шуршанием воды о песок и галечник. Некоторое время Зимин сидел, вслушивался в спокойное ровное дыхание таежной речки. Вспыхнул и быстро погас огонек спички: это провожатый, уже лежа, закурил папиросу. Зимин впотьмах тоже постелил себе, разделся и лег. Одеяло и перина скоро окутали тело теплом и одновременно атлас приятно холодил кожу.
Положив руки под голову, Зимин глядел на редкие и высокие, немигающие звезды. Вспоминался уходящий нынешний день, в особенности, концентрационный лагерь «Свободный». Собственно, с тех пор как увидел «Свободный», как отъехали от него, а фактически бежали прочь, мысли о лагере не покидали ни на минуту.
– А в других лагерях давно бывал? – повернувшись лицом к спутнику, спросил Зимин.
– В каких? В «Вольном», «Надежном», что ль? – донесся из темноты голос задремывающего Засекина.
– Да.
– Ну, в прошлом году. В позапрошлом ли.
– Также, как «Свободный», стоят?
– В каком смысле?
– Сохранность имею в виду.
– А-а, – понял Засекин. – Да как бы не лучше. И заборы целы, и проволока нигде не оборвана.
– Тоже, поди, добровольцы наподобие Косолапова охраняют?
– Да ну, сдались они кому. Жили б люди рядом, давно на сараи, стайки раздергали бы. Засекин помолчал, прибавил:
– Спать, однако, пора.
После этих слов на удивление скоро, почти тотчас, легкое похрапывание донеслось до Зимина.