Коммунистические легенды (но, в общем, все их учение создано из розовых легенд и натуральных рек крови) приписывают ему человеколюбие, но не было в истории человечества большего злодейства по отношению к этому человечеству, чем власть, которую он силой насадил.
В эти юбилейные дни его рабская газета «Правда» вышла с таким сентиментальным оглавлением на первой полосе:
«ПРОСТИ НАС, ВЛАДИМИР ИЛЬИЧ!»
Бедные мы, бедные!
Семьдесят лет молились Идолу, а теперь у него же просим прощения… Язычники, рабы его, и он один из первых догадался о нашей исконной мечте о желании такого рабства и предложил его нам, — по Гроссману, — после девяти месяцев свободы: новое, замечательное, самое лучшее в мире социалистическое рабство!
Церковные часы пробили полдень.
Ребенок ушел за спину Идола, к траве и деревьям, и там на отдалении играл, собирая какие-то веточки и сухие листы. Я верю, что ни моему ребенку, ни кому-нибудь из тех, кто будет жить после нас, Идол уже не понадобится, они его, конечно, снесут. Вот церковь будет стоять тут всегда. В этом я теперь уверен.
Но я бы не стал по обычаям древних сталкивать Идола в реку, жалко загрязнять воду… Не стал бы по обычаям нынешних взрывать или курочить при помощи экскаватора и крана. Я уже нагляделся и знаю, как это происходит.
В сатирическом романе Анатолия Злобина описывается некая фантастическая ночь, когда рушат все сто тысяч памятников Сталину и выносят тело из Мавзолея.
Так бы, наверное, поступил бы и сам Сталин по отношению к своим врагам. Только он рушил не гипсовые идолы, а убивал живые души…
Даже римский диктатор Нерон не рушил памятники, поставленные предшественниками: он отбивал от торсов чужие головы и приставлял изваянные свои.
Комично, но это факт исторический.
А вот в курортном городе Ялте, на набережной, в один какой-то день скинули товарища Сталина наземь и увезли. Но, так как памятник монтировался из двух частей и ноги вытесыва-лись вместе с пьедесталом, они и остались стоять… Два прочных каменных сапога долго торчали на площади почти как символ, пугая своим видом местных жителей и отдыхающих.
Нескоро на этом месте догадались поставить еще более несуразный столб под названием «Стелла» в память о каких-то учреждениях, победивших кого-то в социалистическом соревновании в какой-то неведомый год.
А в городе Воркуте, но это я сам не видел, а лишь знаю по рассказам бывших зеков, тоже стоял на центральной площади перед управлением «Воркутауголь» многометровый Сталин.
В день его смерти, а, может быть, в ночь, на этой, вечно охраняемой площади (тут и управление МВД, и милиция, и прочие часовые!) люди увидели дорогого вождя в очень непривычном виде: у него была отпилена голова и приварена намертво к протянутой в сторону тундры руке…
Сталин посреди северного города, где свободных жителей практически и не было, зеки да конвоиры, держащий в руке собственную голову!
Кто мог такое совершить, зеки не ведают, но не охрана же, под носом которой неведомые смельчаки, рискуя своей жизнью, забрались на огромную высоту и автогеном провели невероятную операцию, выразив всю свою ненависть к подохшему тирану и его учению.
Есть у меня дивный проект, скорей всего, неосуществимый, но я все равно скажу, пусть люди подумают.
Свезти бы все памятники Ленину, да и вообще соцреалистическую атрибутику (в целом, антихудожественную) на территорию Выставки народного хозяйства, которая, если рассудить, тоже полноценное дитя этого творчества.
Ее огромные павильоны можно было бы заполнить огромными картинами Герасимова, Налбалдяна и других творцов этой системы, а по радио транслировать песни, сочиненные про Ленина, про Сталина, Ворошилова и так далее…
Здесь шли бы фильмы, посвященные вождям, — «Клятва» и тому подобное.
Здесь хватило бы места и музею Ленина. И музею Революции…
Всем его музеям.
А если не заполнят свои, нам задарма отдадут и немцы, и монголы и другие народы, где памятников и музеев такого рода тоже пропасть, они не знают, куда их девать… Да, говоря уже про другого вождя, можно при случае добавить и из Северной Кореи…
Сюда, на Выставку, кстати, стоило бы перенести и Мавзолей Ленина, который, по предло-жению Олеся Адамовича, можно было бы до верха заполнить партбилетами коммунистов, покинувших эту мертвую партию. Такая выставка пользовалась бы невероятным успехом. Мы бы предоставляли ее в аренду Полозкову или Нине Андреевой, или Михаилу Сергеевичу для очередных коммунистических мероприятий.
И на Мавзолее, если им опять захочется, для полноты ощущения, сколь угодно, могут стоять, представляя парад или демонстрацию.
Доклад там какой, речь толкнуть, все можно будет, ибо народ этого, слава Богу, никогда больше не услышит.
Да там можно и восковые муляжи поставить собратьев по партии: Ленина, Сталина, Маленкова, Никиты или Брежнева…
По заказу, кто с кем обожает постоять.
Для Нины Андреевой я бы Берию еще предложил. А если таких муляжей нет, взять пока взаимообразно в музее мадам Тюссо.
Это был бы памятник навсегда ушедшей эпохе и зримое наставление потомкам, как нельзя жить, если они хотят жить, как люди. И не хотят строить в веках светлое здание коммунизма.
А здесь, в Дубулты, на месте Идола я бы предложил городским властям Юрмалы создать детскую площадку со всякими там качелями, каруселями и другими забавами.
Вот тогда и вернется сюда жизнь, и цветы не нужно будет привозить на служебных автобусах, они вырастут здесь сами, потому что этой мертвой земли коснутся детские живые руки.
В день отъезда в последний раз спустился на пляж. Было тепло, солнечно. Море блестело. Чайки, и те не суетились, не насиловали криками берег, смирные курочки там и сям белели на тихой воде. Редкие фигуры прогуливающихся, видные издалека, еще более подчеркивали эту замечательную картину мира и тишины.
Так не хватало этой тишины мне, да всем нам, кто прожил эту январскую пору в Балтии.
Но не холод испытываю я, вспоминая этот январь. Совсем иное чувство.
Как раз сегодня, в рыбном магазине, куда я пошел подкупить на дорогу каких-то продуктов, в очереди разговорился с молодой и красивой женщиной, она оказалась женой известного художника Розенбергса, живущего в Юрмале. Зовут женщину Майга, она заведует выставочным залом на Домской площади.
— Я был у вас…
— В те дни?
— Да. Во время дежурства.
— Я тоже дежурила, — сказала она. — Мы не уходили с площади восемь суток… И знаете… Костры все еще греют…
— Еще горят? — не поняв, переспросил я.
— Да нет, костров нет, но они греют… — И пояснила с улыбкой: — Ну, там, где они горели, там можно ногами ощутить тепло… И даже… Какое-то излучение… Я прихожу туда, чтобы постоять… Ощутить… Понимаете?
Вот такое странное ощущение, я его тоже испытываю: мы пережили баррикады, а в душе остались горячие очажки, которые долго еще будут нас всех по памяти согревать… Как костры…
Наша улыбчивая и заботливая официантка Ильнара покормила на дорожку особенно старательно, будто не одна ночь до Москвы, а дальняя дорога в неизвестность ожидала нас.
Неожиданно разговорились, так уж бывает всегда под отъезд, и выяснилось, что ее детство, как и мое, прошло в детдоме. Ей тогда было полтора годика, родителей арестовали на хуторе, наверное, они сопротивлялись организации колхоза, и отправили в Красноярский край. Дорогой умер один ее братишка (можно представить, что это была за дорога!), а другой братишка и сама Ильнара выжили, хотя везли их как скотину, в товарняках.
Про отца Ильнара не говорила, судя по всему, он сгинул в заключении, а мать работала в ссылке водовозом, развозила по домам и баракам на лошади воду. Ильнару с братишкой она оставляла дома, и однажды пришли люди, забрали ее и увезли сюда, в Латвию.
— Кто? Зачем? — спросил я.
Ильнара с улыбкой стояла у нашего стола и смотрела в окно.
— Кто? — переспросила она. — Да были такие энтузиасты, которые собирали ссыльных детей, чтобы их спасти…
Они спасли будущее Латвии. Так я понял.
— Но какая же мать отдаст? — усомнился я.
— Мама и не отдавала, — сказала Ильнара. — Она прятала меня под корзиной… А эти нашли и увезли… Я-то ничего не понимала. Сперва они отдали меня в детдом, тут, недалеко, а потом из детдома меня взяли к себе хорошие люди. — Ильнара все так же улыбалась и смотрела невидящими глазами в окно. — Они приходили и забирали, чтобы откормить и отогреть у себя в семье.
Вот, сколько ни слушаю бывших сирот, хоть это сиротство иного рода и вовсе не от войны, а от трагедии маленького народа, репрессированного Сталиным, не покидает меня чувство, что все мы выжили лишь потому, что были такие люди: и те, что в жесточайших условиях Сибири собирали детей, и те, кто отогревал их в семье.
Вот и я вспоминаю сибирскую крестьянку Гонцову, которая отогрела и накормила меня, замерзающего в поле. Да их много было, и оттого мы не озлобились, а Ильнара, как все дети, перенесшие голод, особенно сытно и заботливо кормит нас здесь в Доме.
— Ну, а мама? — спросил я.
Она ответила:
— Маму я увидела, когда мне исполнилось восемнадцать. Мне сказали: «Пиши письмо Маленкову, чтобы ее отпустили». И я написала в Москву. А ответ почему-то пришел на горком комсомола. Меня вызвали туда и говорят: «Подавай заявление в комсомол, тогда твою маму отпустят!» И я вступила в комсомол. А ее, и правда, отпустили, и мы встретились… А в сорок восьмом у нас опять стали грести… — Ильнара вздохнула и добавила: — Так и гребут до сих пор, и гребут! Ну, что мы им сделали?
Вечером за нами приехала машина, ее прислала Татьяна Фаст. Та самая старенькая «Волга» без обогрева, которая возила нас по темной Риге в тревожные баррикадные дни.
А когда мы грузились в вагон, прибежала и сама Таня, принесла свежие номера «Независимой Балтийской газеты», какие-то памятные фотографии, письма…
Мы постояли в тамбуре.
— Как Рига?
— Да как-то неспокойно, — созналась она. — Говорят, что ОMOH собирается штурмовать телецентр…
Вроде бы, по ее словам, в московское представительство пришли четыре парня из ОМОНа и предупредили, что готовится захват телецентра.
— Когда?
— Сегодня. А, может, завтра. Я сейчас туда еду!
— Я тоже приеду, — сказал я. — Позвони. Ладно. Или телеграмму…
И Таня, и я, мы оба понимали, что ничей приезд, и мой тоже, не поможет, если военные решатся на насилие… Но я посетивший «сей мир в его минуты роковые», как бы ощущал свою личную уже ответственность за все, что здесь происходит. И я знал, что я приеду и буду с этими ребятами до конца.
— Ладно, — сказала Татьяна. — Я позову. Но мне-то кажется, что там, в Москве, будет вам тоже горячо. Она попрощалась и побежала к выходу. На ходу обернулась!
— Вы не знаете… Сегодня умер оператор… Гвидо… В больнице.
Вот на такой тревожной ноте мы и простились.
Поезд отошел, за черным окном потекли дома.
Где-то здесь и окошки моих друзей: Адольфа Шапиро, Алика Какостикова (но он опять в океане), Валерия Блюменкранца, Лени Коваля… Я покидал Ригу и молился за них и за всех, с кем я был в эти баррикадные дни…
Господи, помоги им всем!
Сегодня мы попрощались с Леней по телефону. Он вдруг сказал, тема погибших не давала ему покоя:
— Смотри, ведь Господь Бог поделил жертвы пополам: два русских и два латыша… Показав тем самым, что в борьбе за свободу пуля не разбирает, кого ей убивать…
Пятый погибший, Гвидо, был латыш. Леня о его смерти еще не знал.
«…Людям, отправляющимся на баррикады: по прибытии в Ригу зарегистрироваться по месту дежурства, назвав свои данные, адрес, а также группу крови…»
(Объявление в газете)ПОСЛЕСЛОВИЕ
Эта «горячая» книга, которой я более горжусь, чем своими повестями, закончена была уже в феврале, а к маю 91 года восстановлена, после того, как уничтожили у меня на столе ее рукопись. Задним числом можно что-то поправить, уточнить, сейчас-то все видней, но я этого не делаю. Наоборот, пусть мои провидения, как и заблуждения, останутся в том времени, когда она по горячим следам писалась. Интересно даже сравнить события, чтобы понять, а что же я смог предчувствовать, как же обернется далее и как оно на самом деле обернулось.
Так, в главе: «Убить мерзость личного "я"», — она, кстати, была в марте опубликована в «Огоньке» и вызвала мощный отклик, в том числе и со стороны большевиков, — я предрекал и разгон Верховного Совета, и арест и гибель президента. И аресты лидеров движения: Ельцина, Собчака, Попова… Этого всего, к счастью, не случилось, но могло случиться, и списки на аресты были, и приказы по КГБ были… Слава Богу, он уберег от террора в августовские дни переворота, но компартия — это и Рубикс и Пуго, все, о ком я писал, оказались на уровне своей большевист-ской идеологии, они только начинали развязывать террор, и лишь победа демократов помешала им использовать триста тысяч бланков, заготовленных на аресты, и двести пятьдесят тысяч наручников, приготовленных для недовольных.
Могу добавить, что 19 августа утром, когда я, ни о чем не подозревая, пропалывал картош-ку, в квартиру моего сына ворвались двое в военной форме и разыскивали меня, проверив документы у случайно там находившегося гостя. А 20 августа в полном составе заседал Совет «Апреля» и принял резолюцию, осуждающую хунту; там были слова о том, что «Апрель» берег на себя правозащитные функции в случае репрессий, направленных на писателей и журналистов.
Школа, которую мы прошли, защищая рижский телецентр и здание правительства Латвии, не прошла даром. Теперь, кстати, ясно, что это была не репетиция заговора, а начало заговора, в Вильнюсе и Риге мы увидели начало того, что потом произошло в Москве. Кстати, когда я звонил в панике своим московским друзьям, а потом по приезде рассказывал, некоторые иронизировали надо мной: мол, это у тебя с испугу, что везде мерещатся перевороты и танки… Но я-то видел вьяве, что крючковы, пуги, рубиксы и язовы на месте и они наглеют, получив от президента Горбачева полный карт-бланш в своем терроре.
И он не мог не произойти в Москве.
И еще напомню, на страницах дневника я воспроизвел разговор с моим приятелем, мол, а как поведут себя в таком случае москвичи… Я тогда, кажется, затруднился ответить. Но теперь я могу сказать: они себя достойно повели, не хуже, чем рижские ребята. В Риге мы защищали свободу не только Латвии, но и России, а в Москве мы защитили и свою, и свободу Латвии, и не случайно после победы над путчистами была признана независимость Прибалтийских стран…
Да, вот и такая подробность. В Риге на баррикадах меня потрясла одухотворенность молодежи, но она была и у защитников Белого дома. Кстати, там было, как потом выяснилось, много детей писателей: дочка Натальи Ивановой, внучка Галины Дробот, сын Лени Зорина… И мой сын там оказался и дежурил страшной ночью с 20 числа на 21 число и утром позвонил (я не спал, конечно) и сказал: «Папа, все в порядке…» И на вопрос, было ли страшно и чем он защи-щался, ответил сонно, что неуютно (так он выразился) было лишь в момент, когда накапливаться стали войска в здании гостиницы напротив, это было после полуночи… А в руках у сына был булыжник…
Но сейчас это в прошлом, хотя я уверен, те, кто прошел лично через события августовского путча, уже не те, какими были до этого. Люди, да, по-моему, весь народ, «преобразился», и не напрасно это произошло в святые дни и по христианскому календарю.
И наши погибшие мальчики, пополнившие скорбный список тех, кто погиб в Вильнюсе и Риге, стали для нас родными до конца нашей жизни.
И вот еще: путч-то закончился, а путчисты живы, и не все из них за решеткой, многие у власти, хотя большевистская партия, самая страшная партия в истории человечества (да какая она партия, она банда, с октября 17 года), низложена, ее гены внедрены во всех нас, и нужно бояться их воскрешения. Они не уйдут без крови, вот чего я страшусь. Путч подавлен, но он может быть снова. Моя книга — предостережение, звоночек для каждой души: не успокаивай-тесь, они могут вернуться, и тогда они сделают то, что не сделали в январе и августе, они потопят мир в крови…
Моя книга заканчивается призывом, как вы помните, к людям, которые идут на баррикады… Это не образ, это остережение: не успокаивайтесь, танки не уничтожены, и они могут вернуться.
Да, кстати, вы помните, что я обращался к солдатам по рижскому телевидению? Так вот, это обращение в виде листовок оказалось размножено в Москве, кто это сделал — я не знаю. Но обращение видели в руках танкистов у Белого дома.
А. ПРИСТАВКИН
5 октября 91 г .
Примечания