Но братья смотрели сейчас не назад, вперед! А скоро другие запахи стали реять по вагону, подавив все остальные: и меда, и пота, и мочи. Поезд въехал в так называемую по-школьному «зону черноземья».
Удивить видавшего виды беспризорника нелегко. Но вдруг открылось, это было для глаз непривычно: земля тут и в самом деле черна.
Без деревьев почти, без лесов и березок там разных, лежит бугром до горизонта, а цвет ну такой черный, как черны ногти у каждого уважающего себя шакала из детдома.
Грачей, что садились на эту землю, нельзя было различить! Паровоз — и тот затерялся!
Еще удивляло: без присмотра, без сторожей растет на этой черной земле всякий фрукт и овощ. Какой, издали на ходу не разберешь. Вот если бы чуточку потише, если бы притормозило где!
И уж молились в вагонах: миленький, ну встань на секундочку… На чуточку, нам бы по морковинке, по свеколке только… Притормози, призадержись, ну чего тебе, родненький паровозик, стоит! И вдруг — встали.
Замедлил эшелон движение, зашипел и замер. Машинист, молчаливый старик с короткой шевелюрой, буркнул, обращаясь к кочегару:
— Баста. Будет нашей ораве тут кормежка! На два часа запри пар да подай кипятку, чаи гонять будем!
Весь состав, полтыщи гавриков, кроме разве самых малых да самых несмелых, да еще больных, высыпал из вагонов посмотреть, отчего встали. Но некоторые без промедления ринулись в поле, в придорожные огороды к зеленеющим невдалеке грядкам, и стали рвать.
Сперва это делали самые дерзкие, самые пронырливые. Остальные стояли и смотрели.
И вдруг, что-то сообразив, все бросились вперед. Будто дикая орда понеслась к зеленым посевам и разом собой их накрыла.
Машинист лишь хмыкнул, глядя в окошко на этот разор: в зеленях, как жучки в траве, мельтешила, суетилась, перебегая с места на место, ребятня.
Он долил в жестяную огромную кружку кипятку и, подняв дрожащими руками и пригубив осторожненько, добавил:
На поле же творилось невообразимое. Каждый шарапал как мог. Тащили все, что попадалось под руку. Обрывали молодую, еще в молочных зернышках, никогда не виданную кукурузу. Зубами от плетей отгрызали крошечные тыковки, их жевали, не сходя с места, будто яблоки, вместе с кожурой. Остальные с плетями выдергивали и тащили к поезду.
Огурцы, морковь, молодую свеклу совали за пазуху и в рот, отплевывая черную, на вкус пресноватую землю. Крутили головы незрелым подсолнухам в желтом цвете, а если не хватало на это сил, выдергивали с корнем и так, будто дрова в охапке, волокли к вагонам.
Порой попадались овощи такие несуразные! Колька нахватал под рубаху огромных огурцов, а потом выяснилось, что они и не огурцы вовсе, а кабачки, и жрать их была одна мука. Но сожрали, не пропадать же добру!
В такой необычный, скажем, момент произошла встреча Кузьменышей с Региной Петровной.
Братья несли свою добычу и ни о чем не помышляли, только бы запихать все на верхнюю полку да успеть сбегать и принести еще.
Надо сказать, работали они руками и зубами одинаково. Оба успевали на ходу откусывать от шляпки подсолнуха сладковатые сочные семечки, пережевывать их и выплевывать в траву.
А женщина стояла у входа в их вагон.
Сашка даже рот открыл от удивления, и оттуда вывалилась белая непрожеванная каша из недоспелых семечек. Да и Колька опупело, сам не свой, уставился на нее. Такая это была неожиданная женщина.
Молода, наверное, молода, темноволоса, густые длинные волосы небрежно откинуты назад. Глаза у женщины были черные, посверкивающие изнутри, непонятно какой глубины и обволакивающей теплой ласки; и губы, это были крупные, живые губы, они жили как бы сами по себе и ничем не были замазаны, что понравилось братьям больше всего. Еще была в лице у женщины гордая восточная величавость. Голову свою она держала высоко, как держат только богини и царицы.
Так увидели ее оба брата и сразу влюбились Безнадежно, на всю жизнь. Но этого они друг другу не сказали. Это было единственное, что оказалось у них не просто общим, как все остальное, но и отдельным, принадлежащим каждому из них. Да и нравилось Кузьменышам в женщине разное. Сашке нравились волосы, нравился ее голос, особенно когда она смеялась Кольке же больше нравились губы женщины, вся ее колдовская внешность, как у какой-то Шехерезады, которую он видел в книжке восточных сказок. Но это не сразу. Все это было осознано ими потом. Сейчас же братья застыли перед ней, будто увидели около вагона не человека, а спустившегося с неба ангела. С раздутыми пазухами, торчащими на полметра, с руками, занятыми подсолнухами, со ртами, забитыми молодыми незрелыми семечками, которые они так и не успели дожевать, они увязли перед ней, и вдруг оказалось, что они не знают, как им дальше жить.
Женщина посмотрела на них и громко рассмеялась. Голос у нее оказался низкий, бархатный, от него пошел по коже озноб — Вот тебе на! — произнесла, будто пропела контральто, женщина, разглядывая наших братьев — Откуда же эго вы такие одинаковые? Два сапога пара! Нет — воскликнула она и наклонилась, чтобы рассмотреть их поближе — Нет, вы как два сапога на одну ногу! И опять замечательно легко, и будто даже искристо (красные искры в теплой ночи), рассмеялась. И так как братья оробело молчали, и только изо рта у Сашки продолжали сыпаться белые недожеванные семечки, женщина, обращаясь к ним, как к давним, как к добрым своим знакомым, добавила:
— А у меня в вагоне тоже двое мужичков, но только они меньше вас' Гораздо меньше! Им в сумме семь лет А зовут их Жорес и Марат, очень серьезные, скажу вам, важные они мужички! Меня же вы можете называть Регина Петровна. Вы запомните? Ре-ги-на-пет-ров-на. Ну, а вы кто? Только теперь Сашка догадался закрыть рот, а Колька, откашлявшись и выплюнув под ноги остатки семечек, сиплым от волнения голосом сказал, что они — Кузьме-ныши — И все? — спросила весело женщина. Братья одновременно кивнули.
— Так не бывает! — воскликнула с улыбкой женщина, и губы ее задрожали, наверное, так она смеялась. — Может, мне называть вас Кузьменыш-первый и Кузьме-ныш-второй?
— Нет, — сказал Колька сурово. — Мы — по отдельности — будем Колька и Сашка. А вместе мы Кузьмины, Кузьменыши, значит.
Женщина покачала головой, будто удивляясь сказанному, и волосы ее темные заволновались и частью упали на висок и на плечо.
— Кто у вас кто? Ху из ху? — как сказали бы англичане… Да нет, если вы скажете, я в другой раз все равно не различу, вы ведь под копирку, понимаете… Под копирку сработаны…
Братья не поняли «копирку», но сознались потом друг другу, что с ними впервые в жизни разговаривали по-инострански. Сашку даже пот пробил, а Колька пустил струйку в штаны.
Но женщина этого не заметила. Она наклонилась к братьям близко-близко, от нее невозможно стало дышать, и стало слышно, как густо пахнет чем-то темным, душистым, никогда раньше не веданным. И волосы ее волнующе вдруг склонились к ним. Снизив голос, она сказала, как говорят только своим:
— Дружочки мои! Мы с вами встретимся, я ведь буду у вас воспитательницей! Да, да! И вы мне всегда будете говорить, кто у вас кто, и не будете меня морочить, ведь правда? Вы ведь морочите других? С вашей похожестью кого хочешь можно заморочить… А?
Братья потупились.
Она была первой женщиной, которая все сразу про них поняла.
— Прощайте, мои милые Кузьменыши! — сказала женщина и вздохнула. — Я везу из Москвы двух таких важных мужичков, и они долго не могут без меня жить… Мы еще встретимся? Ну, скажем, на следующей станции… Да? Вот и договорились. Счастливо!
Она ушла.
А Кузьменыши залезли в вагон, выгрузили на верхней полке свое богатство, но почему-то уже не радовались ему.
Они сразу стали ждать, когда поезд отойдет, чтобы скорей прийти на следующую станцию.
Когда же это случилось, после многих томительных минут, женщины под странным именем «Регинапетровна» у вагона не оказалось. Не было ее и на других станциях. Так что братьям могло показаться, что ее не было вовсе. А на другой день на поезд напал понос.
6
Дристали все, весь эшелон, потому что грязные овощи не могли в таком количестве перевариться в истощенных детских желудках.
Усатый проводник лишь тяжко вздыхал, заглядывая в туалет.
Все было загажено, стульчак, и пол вокруг стульчака, и кран с водой, и раковина под краном, и полочка для мыла, и даже стены были забрызганы чуть не до потолка.
Уже добрались и до тамбура, до межвагонного перехода, а кто-то ухитрился наложить в вагонную печку.
На частых теперь остановках ребятня бежала не в поле за добычей, а под насыпь, чтобы облегчиться.
Но уже и сил отбегать не было, садились тут же, у вагона или под вагоном. У некоторых, послабей, хватало только сил забраться под вагон, обратно их выволакивали.
Машинист, весь в саже, в черной засаленной робе, маленький, сморщенный, теперь, прежде чем отправляться, сам пробегал весь состав и, наклоняясь, умолял:
— Ребяточки! Милые! Да как же я поеду, если вы у меня на колесе сидите-то! Грех-то какой, не дай бог, кого подавлю! Я же фронт обслуживал, на Сталинград по рельсам, положенным на землю, составы с войском возил… По ночам возил! И ни одной аварии, считай! А тут… Он качал седым ежиком и звал на помощь директора. Появлялся суетливый Петр Анисимович, он перебегал от вагона к вагону и, прижимая портфель к груди, наклонялся, просил:
— Вылазьте! Ехать надо! Поезд ждет! Этак мы никогда не сдвинемся с места, вы понимаете?
Ребятня не отвечала, не двигалась. Только голые, выстроенные в ряд зады издавали в ответ на слова директора громкие звуки.
Директор выпрямлялся и, глядя на машиниста, произносил, разводя руками:
— Это ведь непонятно, что происходит!
— Да понятно-то понятно, — бормотал машинист. — А что делать будем?
На ближайшей станции, а станция называлась Кубань, встали на трое суток. Временный мост через горную реку, наведенный еще саперами во время наступления, снесло разбушевавшейся стихией, а новый мост еще не пустили.
Состав отвели на запасные пути. Детей выгрузили, разместили в соседнем товарняке на сене: прежде здесь возили лошадей.
Сашка, из них двоих более нетерпеливый, нажирался вдвойне, напихивая в себя овощей, семечек, зеленых арбузов, баклажан и прочего. Он первый и слег с животом. Каждый час бегал вслед за остальными в тамбур.
Он даже изловчился на вагонном переходе, у лязгающих железок, пристроиться так, что у него все выливалось фонтанчиком через дырку.
Потом и выливаться стало нечему. Зеленое прошло, и желтое прошло, и черное даже. Появилась слизь, а в ней и сгустки крови.
К вечеру, вместе с директором, пришли двое в белых халатах: мужчина и женщина. Всех осмотрели. И Сашку тоже. Пощупали ему живот, взглянули на язык.
Сашка лежал на подстилке на сене, бледный и молчаливый.
Уж Колька старался его расшевелить, про станцию рассказывал, которая называется станицей, и про то, что в садах растет желтый плод алыча. Прям на улицу перевешивается, рви да жри до отвала. А у насыпи еще один плод, тоже бесплатный: терном зовется. И его завались.
А косточек от всяких там фруктов у насыпи валяется столько, что земли не видно. Шантрапа, все шакалы, которые могут ходить, кладут те косточки на рельсу и долбят камнем. По всей станции звон да долбеж стоит!
— Слышно, — попытался сказать Сашка и даже улыбнулся бескровными губами. Как все из него выжало-то. Колька смотрел и удивлялся.
Но об одном, что видел тут, на станции, он промолчал. О странных вагонах на дальнем тупике за водокачкой. На те вагоны он набрел случайно, собирая вдоль насыпи терн, и услыхал, как из теплушки, из зарешеченного окошечка наверху кто-то его позвал. Он поднял голову и увидел глаза, одни сперва глаза: то ли мальчик, то ли девочка. Черные блестящие глаза, а потом рот, язык и губы. Этот рот тянулся наружу и произносил лишь один странный звук: «Хи». Колька удивился и показал ладонь с сизоватыми твердыми ягодами: «Это?» Ведь ясно же было, что его просили. А о чем просить, если, кроме ягод, ничего и не было.
— Хи! Хи! — закричал голос, и вдруг ожило деревянное нутро вагона. В решетку впились детские руки, другие глаза, другие рты, они менялись, будто отталкивали друг друга, и вместе с тем нарастал странный гул голосов, словно забурчало в утробе у слона.
Колька отпрянул, чуть не упал. И тут, неведомо откуда, объявился вооруженный солдат. Он стукнул кулаком по деревянному борту вагона, не сильно, но голоса сразу пропали, и наступила мертвая тишина. И руки пропали. Остались лишь глаза, наполненные страхом. И все они теперь были устремлены на солдата.
А он, задрав голову, показал кулак и привычно произнес:
— Не шуметь! Чечмеки! Кому говорят! Чтобы ти-хо! Он шагнул к еще не опомнившемуся Кольке, ловко развернул лицом к станции, будто знал, откуда он взялся, и подтолкнул в спину.
— Топай, топай отсюда! Тут не цирк, и смотреть тут нечего!
Колька летел до самой станции, зажав в горсти свои дурацкие ягоды. Не будь Сашка в таком тяжелом состоянии, он тут бы выложил ему новость да про чечмека бы спросил… Шпана, скажем, или беспризорщина, или жулье, или блатяги?.. Эти названия ему известны. А тут — новенькое, переварить башкой надо. Но Сашка был плох. Погибал, судя по всему, Сашка.
А белая женщина, та, что в халате, еще таблетки принесла и бурду во флаконе. Колька из жалости к брату половину тех таблеток сам пожрал (вот отрава-то) и бурду выпил. Одному Сашке, он понимал, с такими лечениями не выжить. Он даже градусник подержал за Сашку, но тут его засекли.
Остроглазая белая врачиха разделила братьев и велела Кольке пока пожить в другом вагоне.
Колька сопротивлялся, не уходил, даже пытался на голос взять, но все напрасно. Врачиха оказалась твердокаменной. Чуть не силой, при помощи белого мужчины, вытурила Кольку и велела не показываться возле Сашки. Не то, пригрозила, его вообще увезут.
Колька сообразил, залез под вагон и оттуда через пол попробовал переговариваться с братом. Когда врачей не было, Сашка глуховато отвечал. Приложив ухо к деревяшке, можно было разобрать.
Тогда Колька набросал между рельсов травы да лопухов и сделал себе лежак, спал под тем местом, где находился Сашка. А чтобы знал, что Колька всегда при нем, он постукивал по дну вагона камешком. Сашка ему отвечал.
Так миновало двое суток.
Их бывший эшелон, стоящий неподалеку, привели в порядок. Выскребли, отмыли, очистили, провоняли известкой да карболкой. Так что первые, кто хотел в него переселиться, не смогли там дышать, слезы катились. И потому еще сутки ждали, когда вся дрянь из вагонов выветрится. В эти сутки Колька еще раз пробрался к странному товарняку. Не поленился проделать кругаля по колючим кустам, а все из-за одной лишь подлой привычки, свойственной любому шакалу: кружить, как кружат осы именно там, где гонят! Известно, там всегда что-нибудь да ухватишь. Пусть не ртом, а глазами… У нас и за погляд деньги берут! А у шакалов детдомовских острый глазок за вторую пайку почитается.
Но сколь ни вглядывался Колька, сидя в кустах рядом с насыпью, сколь ни вслушивался, ничего не мог обнаружить Видел солдата, но не того, что турнул Кольку, а другого, повыше и покрупней, он вышагивал вдоль эшелона, стараясь спрятаться от пекла в узкой вагонной тени.
За свою немалую жизнь, его и Сашкину, много повидали они всяких поездов, проходящих через Томилино: санитарных с красными крестами на боках, военных с танками под брезентом, с беженцами, с трудармейцами, даже с зеками… Однажды они видели, как везли пленных фашистов, тоже в теплушках, а ихних генералов так в отдельном шикарном вагоне… Их потом по Москве колонной водили. Но этот эшелон, Колька мог поклясться, не был ни фашистским, ни беженским. Он скорей был похож на их беспризорный поезд: тоже, видать, не кормили. Так ведь шакалы и сами могли добыть себе пропитание — привычное с детства дело! А взаперти-то как добудешь?
Колька знал, как тяжко сидеть взаперти, не однажды они с Сашкой попадали в кутузку, последний раз за стибренный на рынке соленый огурец. Пока их тащили, они тот огурец сжевали, а потом сидели всю ночь и орали, так хотелось пить! Ну Кузьменышей хоть за соленый огурец запирали или еще за что, а этих?.. Может, они директора почистили? Может, хлеборезку скопом взяли?
Пока Колька соображал, поезд тот прогудел и поехал. Солдат последний раз вдоль состава глазом стрельнул, на ступеньку вскочил, и тут снова раздались голоса. Уже не один вагон — все вагоны. Завопили, закричали, заплакали…
Поезд покатил в ту сторону, откуда братья только что приехали, но вот какая странность, звуки и голоса из теплушек еще долго реяли в воздухе за станцией, пока не растаяли в теплых сумерках.
Но это, конечно, все Колькино воображение, потому что никто, кроме него, как оказалось, этих криков и плача не слышал. И машинист седенький с их паровоза мирно прохаживался, постукивал молоточком по колесам, и шакалы суетились у поезда, и люди на станции двигались спокойно по делам, а радио доносило бравурный марш духового оркестра: «Широка страна моя родная…». А потом и мы двинулись в сторону неведомого нам Кавказа.
За рекой Кубанью, которую мы переезжали в великий разлив тихим шажком по хлипкому, по вздрагивающему временному мосту, наведенному в недавние времена саперами, открылись нам затопленные сады, а потом на горизонте засветились и далекие горы. Мы ликовали, будто сделали в своей жизни великое открытие: «Горы! Смотрите, это же горы! Настоящие горы!» Они синели, как редкие тучки на краю неба, и ехать до них, как оказалось, предстояло еще не одни сутки! Дух захватывало от сверкающих вершин, в это время нам и правда казалось, что все наши шакальи мечты об изобилии, о сытой и замечательно радостной невоенной жизни непременно сбудутся.
И забылась, стерлась странная такая встреча на станции Кубань с эшелоном, из которого к нам тянули руки наши сверстники: «хи! хи!"Наши поезда постояли бок о бок, как два брата-близнеца, не узнавшие друг друга, и разошлись навсегда, и вовсе ничего не значило, что ехали они — одни на север, другие — на юг.
Мы были связаны одной судьбой.
Но когда было решено, что все в поезд переходят и он отправляется, Сашке и еще двоим сказали, что им нельзя ехать, слабы, и вообще, их надо госпитализировать.
Колька лежал под вагоном и, приложив ухо к полу, слушал.
Не все он понял, но главное-то сообразил: кранты Сашке.
Сперва таблетками травили, бурдой разной, а потом вывели; нельзя! В поезд его нельзя, с Колькой нельзя! Так и совсем уморят.
Колька сидел под вагоном, шептал Сашке последние новости, настропалял против белой врачихи, которая не пускает…
А Сашке на Кавказ ехать надо. Ему в этой деревне, которая зовется станицей, делать нечего. Хоть терна тут растет много и алычи много, а косточек у насыпи так целый мильон, а выжить братья смогут лишь когда они вместе, и в поезде…
Тут же Колька предложил, — откуда мысли-то в голову пришли, — поменяться местами. Ночью, когда все заснут, перелезть вместо Сашки на сено, а Сашку в эшелон отправить. А когда станут отъезжать, то вскочить на поезд…
Может, умный Сашка не такое бы придумал, ясное дело. Но Колька был горд своим планом, сам сообразил, как выручить брата из беды.
Но тот идею с обманом отверг. Вид у них был слишком разный. Сашку, чахлого до изнеможения, со здоровым и румяным Колькой трудно спутать. Да и ночи у них нет, поезд скоро отправляется… Надо что-то другое соображать.
Сашка помолчал и спросил:
— А эта не поможет? Которая… Резина?
— Резина? — спросил Колька. — У меня резины нет, а тебе зачем?
— Да не у тебя, — крикнул Сашка. — А воспитательница… Ее же Резиной зовут?
Колька при ее имени, так исковерканном, подскочил и башкой о вагон стукнулся. В глазах искры побежали. Как же он сам-то не сообразил! Ну, конечно! Кто еще может им помочь, если не эта чудотворница, восточная царица, Шехерезада! Скорей, скорей ее разыскать надо!
— Регина Петровна… Вот как ее зовут! — сказал Колька и потер макушку.
— Ты лежи. Сделай вид, что спишь, и никаких таблеток не бери, а то отравят. И везти себя не давай! А я сейчас… Я ее найду! Слышь? — И стукнул в дно три раза. Это чтобы Сашке было веселей ждать.
А Сашка лишь один раз ответил. Он силы берег, да их у него и не было. А Колька бросился к своему эшелону, потому что времени у них оставалось совсем мало.
Все вагоны насквозь пробежал Колька, на полки и под полки заглядывал, но нигде не было восточной женщины по имени Регина Петровна. И никто ее не знал.
Кольку приветствовали, здоровались, кричали снизу и сверху:
— Эй, Кузьменыш! А где твой второй Кузьменыш?
— Ты кто из них? Ты Сашка или Колька?
— Я Петька, — отвечал он.
Колька еще подумал: а женщина бы, которая Регина Петровна, произнесла бы это по-инострански: «Ху из ху». Непонятно, но здорово, будто кто-нибудь выругался.
В другое время Колька бы из этого текста анекдот смастерил и весь бы вагон потешил, но теперь… Дошел до паровоза, почему-то на тендер заглянул, двух мешочников там увидел, они сидели на угле и жрали яйца с огурцом. Но женщины нигде не было.
Понял Колька: пропадают они с братом. Уж и паровоз под парами, и машинист по переднему с красным ободом колесу молоточком стучит, смотрит, небось, как оно, колесо, будет крутиться или нет…
Подбежал к нему Колька, спросил с надеждой:
— Не скоро поедем?
Седой машинист, сегодня он был не в саже, небось и в баньку парную успел сбегать, пристукнул молоточком, послушал и сказал:
— Да чего еще ждать… И так засиделись! Вот дам сигнал и поедем. Через полчаса! Чего не успел, торопись!
А Колька ничего не успел. Брата спасти не успел. Может, ворваться в товарняк, где лежит Сашка, да схватить его, пока там сообразят, они до вагона своего добегут.
Всякие несуразности приходили в Колькину голову, но не было среди них ни одной, которая могла помочь брату. А все это от отчаяния! Не найти ему до отхода эту Регину Петровну!
Поднял он глаза и остолбенел: прямо перед ним, на путях, стоит она, задумалась и смотрит куда-то вдаль, Кольку не видит. А в руках у нее, вот уж сказали бы, так не поверил ни за какие коврижки, самая настоящая папироска. Кольке ль не знать папирос фабрики «Дукат», марки «Беломоро-Балтийский канал».
И она, Регина Петровна, потягивает папиросочку, выпускает теплый дым и сосредоточенно так вдаль глядит. Думает.
Не будь отчаянного положения, не посмел бы ни в жизнь Колька подойти к такой странной, красивой, да еще и курящей женщине.
Но сейчас не до колебаний было. Бросился, как к своей, стал объяснять, путаное объяснение у него вышло. Про понос, про порошки да таблетки и про ту, которая белая, потому что в белом халате, и хочет она Сашку оставить, а Кольку прогнать… Как уже прогнала! А одного Сашку они тут уморят, пропадет он на этой станции. А без него Колька пропадет. Они до сих пор потому и не пропали, что не было такого, чтобы их разделить…
Регина Петровна швырнула папироску наземь, не докурив, и сразу спросила:
— Стало быть, ты — Колька? Пошли!
Сашка не видел, как переезжали они реку Кубань по хлипкому, по дрожащему под напором свирепой воды мосту.
Все прилипли к окнам, и Колька голову высунул, чтобы все подробнее разглядеть и рассказать Сашке.
Грязно-коричневая река с ревом неслась внизу, закручивала огромные воронки и взбивала у каменных быков порушенного моста белые буруны.
Поезд шел тихо, как бы ощупью, и седой машинист с ежиком, наверное, не раз вспомнил свои фронтовые дороги, и особенно путь на Сталинград, где ехать приходилось по рельсам, положенным на голые шпалы через заволжские степи.
Деревянные сваи и сам мост несильно, но вполне ощутимо раскачивались. А если, как сделал Колька, смотреть только на одну ревущую внизу воду, то могло показаться, что мост медленно, вздрагивая и поддаваясь, опадает в глухую пропасть под ними.
Колька отпрянул, головой помотал: страшно стало.
Но мост уже подходил к концу, и по бокам высокой насыпи, — слава богу, переехали и не упали, — пошли сады и огороды, сплошь затопленные водой.
Такого никто из ребят никогда не видывал. Силища, если столько воды в реке, что все вокруг под собой похоронила! Одни верхушки деревьев торчат!
Пришла Регина Петровна — она теперь вроде как шефство над ними взяла, потому что пообещала белой врачихе за братьями, особенно за Сашкой, следить,
— и объяснила, что в жаркое время, вот как сейчас, на горах тает снег и реки на Кавказе начинают разливаться. Кубань тоже горная река.
— Это что же значит? — сказал с недоверием Колька. — Мы на Кавказе, что ли?
Регина Петровна посмотрела на него черными блестящими глазами, могло показаться, что она думает о чем-то другом, — и ответила, что да, конечно, они уже на Кавказе. Въехали, дружок!
— А горы? — расстроенно спросил Колька. Сашка промолчал, он был слаб. Но и он бы, конечно, спросил то же самое. Вот тебе и Кавказ — одна вода на огородах!
Но Регина Петровна улыбнулась мягко, и губы у нее, крупные некрашеные губы, дрогнули, и глаза наполнились грустной глубиной.
— Подождите до вечера, — так произнесла, наклоняясь и будто выдавая огромную тайну. — До вечера, милые мои Кузьменыши, будут вам горы!
— А какие они? — спросил за себя и за Сашку Колька. А Сашка лишь слабо кивнул.
— Увидите… Красивые… Нет, они замечательно красивые! Караульте, не пропустите!
Регина Петровна положила им по кусочку хлеба, намазанного лярдом, американским белым маслом, без запаха и вкуса, а сама ушла. Ее ждали два мужичка: Марат и Жорес.
Сашка слизнул языком лярд, но есть не стал, и Колька на ближайшей станции выменял оба куска на целую литровую банку желтой крупной алычи. На хлеб можно было выменять что угодно.
Сашка алычу попробовал чуть-чуть совсем и медленно, с усилием произнес: «Эх, в Москве бы…"И Колька сразу понял брата, который хотел сказать, что в Москве такое богатство никому и не снилось: литровая банка алычи! — и жалко, что Кузьменыши не могут ни похвастать, ни угостить собратьев из томилинской их шараповки!
Колька представил, как появились бы они с братом в детдомовской спальне со своей алычой! Все бы бросились просить, уставясь на невиданный фрукт, а Колька бы нехотя объяснил, что это, мол, фрукт с Кавказа, с берегов горной реки Кубань, алычой прозывается, и там ее завались: жри до горла!
И тут бы он стал угощать шакалов, оделяя всех просящих: Боне бы дал штуки три, он старший и никогда не бил Кузьменышей; Ваське-Сморчку дал бы пару, он всегда голодный… Тольке-Буржую дал бы одну, он тоже как-то дал Кузьменышам лизнуть из ложки, когда его серенький солдат-отец приносил ему кашу в котелке и Толька обжирался у них на глазах.
И воспитательнице Анне Михайловне дал бы Кузьменыш одну штуку. Хоть и холодная, равнодушная женщина Анна Михайловна и всегда безразлично относилась к Кузьменышам, вовсе не замечая и ни разу не запомнив их, но Кольке ее жалко. Все-таки ждет она свово генерала, значит, не совсем уж равнодушна, и с солдатами не гуляет, как некоторые другие…
И потом, однажды Кузьменыши забрались в ее крошечную комнатушку, в надежде чем-нибудь поживиться, и ничего, даже сухой корочки, не нашли. Была какая-то баночка, желтенькая, костяная с пудрой, которую тут же на рынке барыга жадно выхватил у Кольки, отдав за нее три картофелины. Потом Анна Михайловна всем говорила, что у нее пропала драгоценность из слоновой кости… Пожалуй, воспитательнице Колька бы отдал целых две алычи, пусть нажрется за баночку.
И вороватому директору Виктору Викторовичу дал бы алычу Колька. Он Кузьменышей на промысел отпускал. И усатой музыкантше… Не жалко… На Кавказе алычи много, пусть едят! Им тоже в войну нелегко. И тоже алычи хочется.
Так раздумывал Колька, а сам всю эту алычу и умял.
Пока мысленно кормил Боню, да Тольку, да Ваську, да Анну Михайловну… Брал в рот по одной, по две, а то и по три штуки! И вышло, что в мечтах-то хорошо угощать своих, все в свой живот утекло.
Отяжелел Колька, захотелось ему поспать. Однако помнил он слова Регины Петровны, что надо ему караулить горы. Если бы Сашка был здоров, они, конечно бы, лучше караулили; один спит, а другой в окошко зыркает: замечательно красивые горы ждет.
Теперь же Колька за них обоих смотрел, но никаких гор он не видел! Взгорки будто начались, холмы, нотакик холмов и в Подмосковье завались, не их высмагривал Колька. Уже вечереть стало, горизонт налился синевой, и будто тучи сизые впереди набухли, а Колька разочарованно отодвинулся от окна.
Сашке, который жадно следил за Колькиным выражением лица, расстроенно протянул: «Кавказ! Кавказ! Хрен тебе в глаз!» — Нет… Ничего? — прошептал Сашка и тоже потускнел.
— «Ху из ху», — хотел выругаться Колька по-инострански, но не стал. Все-таки эти слова произносила сама Регина Петровна.
А тут и она объявилась и как-то странно и глубоким низким голосом произнесла: «Горы-то видели? Кузьменыши? Иль проворонили? Проспали?"Колька аж подскочил, бросился к окну:
— Так нету же гор!
Произнес с отчаянием, потому что вдруг ему показалось, что вообще на Кавказе нет никаких гор, а одни лишь пустые разговоры про них.
— Ну как же, милые… Дружочки мои, Кузьменыши! — сказала как-то задушевно и приподнято Регина Петровна и тихо засмеялась. У Сашки под сердцем потеплело от такого журчащего ее смеха, и стало ясно, что не может не быть на Кавказе гор, если сама Регина Петровна о них говорит!
Воспитательница подошла к окну, кивнула в сторону горизонта:
— Вот, вот же они!
— Где? — Колька высунулся, и другие воспитанники стали смотреть.
— Не видите?
— Не видим! — отвечали ей хором.
— Не вижу, — сказал Колька. Но не так уверенно, потому что он не мог не знать, что Регина Петровна говорит лишь правду. Пусть курит. Пусть смолит свои папиросы, это ее дело. Но шутить по поводу Кавказских гор она так легкомысленно не станет.