Анатолий Приставкин
Долина смертной тени
…Если я пойду и долиною смертной тени,
не убоюсь зла, потому что Ты со мной;
Твой жезл и Твой посох – они успокаивают меня…
Псалом Давида 22
Библия
Предзонье
Увидеть родную речку
Встретились мне однажды, уже не упомню где, слова о рыбе, которая, попав на уду и выдернутая из воды, получает редкий шанс увидеть родную речку совсем другими глазами.
Но если посудить здраво (да и каждый рыбак подтвердит), что рыбоньке той не до созерцания красот, да еще в тот миг, когда волокут бедняжку, зацепив стальным жалом за нежную губу, вон из родной стихии… Чтобы сотворить из нее на жарком костерке уху.
Как тут не вспомнить, что и добровольные попытки некоторых излишне любознательных моих сограждан увидеть свою речку не такой, как положено, заканчивались на моей родине тем же инквизиторским костерком.
Но никого не научил еще чужой опыт.
Вот и я клюнул на приманку, брошенную мне в одночасье судьбой, согласившись на предложение, исходившее как бы от самого Правителя, взять на себя нечто, именуемое помилованием. Вряд ли я тогда представлял, что это такое.
А это вот что: каждодневная попытка (и каждодневная пытка) проникновения, внедрения в чужие судьбы. Судьбы заключенных.
Впрочем, неизвестно еще, кто в кого внедряется. Скорей они в нас…
Жалоб, просьб в нашей тюрьмообильной державе поступает наверх около ста тысяч в год… От убийц да от насильников, разбойников да грабителей и прочей нечисти, не считая всяких там мошенников, домушников, щипачей… Ну а последних в нашей воровской стране несть числа.
В одной работе питерских ученых утверждается, например, что у нас среди населения каждый гражданин, по собственному признанию, хоть раз в жизни мог бы угодить под статью о краже. Что же за такая непонятная страна, где практически каждый человек жулик?
С тех пор, полагаю, мы не очень-то изменились.
Но были еще и такие, как пугачевы, разины, кудеяры и соловьи-разбойники, известные и почитаемые народом герои. Во все времена хватало на Руси и убийц, и насильников, и головорезов, и узнавать о них – это только в книжках занятно, а прочитывать их дела в жизни, да просто к ним прикасаться, поверьте, не менее опасно, чем встретить на большой дороге.
Но при всем этом быть последней инстанцией в их судьбе и, по сути, распоряжаться чужой жизнью… По силам ли это человеку?
Не случайно писатель Алесь Адамович воскликнул, когда позвали его решать дела о помиловании: “Поймите и простите, но я не могу быть Богом!”
Понятно, и я сопротивлялся до последнего, как та пойманная на крючок рыба. Но отступился, решив пожертвовать частью своей жизни, которой, исходя из моего возраста, не так уж много и осталось.
И она, наверное, стоит чего-то, если есть еще возможность что-то написать, а может, издать, сохраняя при этом, насколько в наше время возможно, спокойное, не говорю созерцательное, состояние души.
Тихий уютный домик, расположенный вдали от шума и толпы, где можно было бы дописывать при свечах свой незаконченный роман, рядом с любимой женщиной, – об этом я уже не мечтаю.
Но и не помойка же, не человеческие отбросы, не грязища, заполнившая наш мир выше авгиевых конюшен, которые придется расчищать изо дня в день, без всякой надежды, что это удастся сделать, и без единого слова благодарности от своих сограждан, от общества и от самих несчастных.
Разве что колючую проволоку вместо букета поднесут!
“Иди, иди, торопись, милуй своих насильников!” – бросил мне на прощание известный сказочник, когда я заспешил домой, чтобы успеть прочесть за воскресный вечер новую пачку уголовных дел.
Полагаю, что и Президент, подписывая бумагу о моем назначении, в том далеком девяносто втором году, вряд ли догадывался о жертве, которую каждый из нас, из тех, кто пошел со мной вместе, принес на алтарь безнадежного дела.
Да мы и сами, если честно, до конца не понимали, что затеваем. Хотя, конечно, помнили, что:
“… У атамана была булава, а у Ивана была голова, Атаман рисковал булавой, а Иван рисковал головой” – это из стихов
Николая Панченко.
Но вот еще о нас.
“Земную жизнь пройдя до половины, Я очутился в сумрачном лесу, Утратив правый путь во тьме долины. Каков он был, о как произнесу, Тот дикий лес, дремучий и грозящий, Чей давний ужас в памяти несу! Так горек он, что смерть едва ль не слаще. Но благо в нем обретши навсегда, Скажу про все, что видел в этой чаще. Не помню сам, как я вошел туда…”
(Данте Алигьери. Божественная комедия).
…И я тоже не помню, как вошел туда.
Эта моя странная книга возникла не как запланированный и обусловленный материалом замысел, а как попытка убавить, притушить острую боль. “Поплачься, милая, – говаривали в старину, – легче на душе станет…”
Я бы мог, наверное, с чистой совестью обозначить так свой жанр: ПЛАЧ ПО РОССИИ.
В первых, наскоро набросанных страничках не было поначалу даже каких-то нужных слов… Лишь некое чувство непоправимой беды, которая вошла в нашу жизнь, мою и моих друзей, и которую не выразить, не вытравить, не изжить, даже если бы чудом удалось все это разом оборвать и вернуться в свое почти безмятежное, теперь я могу оценить, прошлое. Да ведь выдернули, почти силой выдернули из той теплой, привольной речки!
Моя книга не только о заключенных. О тех, кто сидит в камерах смертников. Она обо всех нас. О каждом, кто причастен к этой криминальной зоне, которая зовется Россия.
И книгу эту действительно создал народ (большая часть ее – документы), тот самый великий русский народ, который велик и в том, что весь изоврался, изворовался, спился, наплевав на весь мир, а прежде всего и на самого себя… Иррациональный во всем, даже в вопросах самосохранения. Но великий и своим поразительным, идущим из каких-то глубинных недр гением тоже во всем, и даже в своем воровстве и вранье, в разбое, в мошенничестве (вот где народный кладезь изобретательности!),
– так что диву даешься, как в нем поистине совмещаются и гений и злодейство.
И даже соприкоснувшись с этим отторгнутым нами миром, который я, сгоряча конечно, напрасно назвал помойкой, скорей это гниющая незаживающая рана, старался уберечься, призывая на помощь все защитные силы духа, даже сказки детские стал сочинять… Но однажды воскликнул в сердцах, когда маленькая дочка попросила на ночь прочитать ей нестрашную сказку: “Ох,
Манька, у меня такие сказки, что не дай Бог тебе их когда-нибудь услышать!”
И был день, и был вечер, когда, прочитав очередное дело про двух ограбленных деревенских старух: бывший зек узнал об их существовании на одиноком хуторе от сокамерника и по выходе на свободу приехал, выследил, убил… Из-за колечка дешевого позолоченного зарезал, да полусотни рублей, припрятанных ими на собственные похороны… – не выдержал я. Заплакал.
Да что же, братцы мои, что же с нами происходит, мы лишь возбуждаемся от запаха крови, но, содрогнувшись, продолжаем как ни в чем не бывало жить далее, и это в то время, когда у нас под боком убивают святого человека Александра Меня, пришедшего к нам, чтобы нас же спасти? Да он ли один?! Кто же мы после этого? Чернь, погруженная в беспробудное пьянство да непрерывные преступления?
“…Богом и правдою, и совестью оставленная Россия – куда идешь ты в присутствии своих воров, грабителей, негодяев, скотов и бездельников?” – вопрошал Сухово-Кобылин.
Правда – куда?
Мой спутник, мой Вергилий, ведущий меня изо дня в день по всем возможным кругам ада… Назовем его так: Вергилий
Петрович… с неизменной усмешечкой человека, повидавшего всякое, чуть растягивая слова, произносит: это-де, уважаемый
Председатель, цветочки… Старушоночки ваши… Вот на следующее заседание я вам представлю одно тоже вполне обыкновенное дельце…
“…Он прозорливый отвечал на это:“Здесь нужно, чтоб душа была тверда; Здесь страх не должен подавать совета. Я обещал, что мы придем туда, где ты увидишь, как томятся тени, Свет разума утратив навсегда… Там вздохи, плач и исступленный крик… Обрывки всех наречий, ропот дикий,
Слова, в которых боль, и гнев, и страх Сливались в гул, без времени, в веках… Их память на земле невоскресима, От них и суд и милость отошли. Они не стоят слов: взгляни – и мимо…” (Данте Алигьери).
И он принесет это дельце, полагая, что на черное полотно можно нанести еще более черный цвет, а оно уже давно кладется черным по черному, как длилась бы ночь после ночи, без всяких надежд на робкий рассвет… Но еще и в Библии сказано: “Если свет, который в тебе тьма, то какова же тьма?” (“От Матфея”) И выходит, что душегуб, изнасиловавший некогда под Луховицами двух малолетних девчушек, а потом задушивший их, тоже не полная еще тьма в сравнении, скажем, с ростовским маньяком?! С Чикатило.
Да нет же, нет… И я, недавно выплывший из селигерских теплых земляничных полян, из бесконечного разлива плесов и древних монастырей, иначе и не могу увидеть ЭТУ РЕКУ как только черной, совсем черной, без оттенков и полутонов.
Истинно ДОЛИНА СМЕРТНОЙ ТЕНИ. Разделенная по врожденной зековской привычке – на ЗОНЫ. Ничего, что первой будет
Зона Власти.
И молишься и просишь: Господи, где Твой обещанный жезл и
Твой посох… должные помочь нам на этом – через зоны- пути?
И осмыслить.
И найти слова, чтобы рассказать.
Зона первая. Власть
Коридоры власти
Был случай, когда мы засиделись в кабинете на шестом этаже.
Случались в жизни Комиссии такие необычные дни, когда она становилась как бы не самой собой… Не в меру, что ли, жестокой. Вернее – не слишком милосердной.
И тогда кто-то из нас, чаще это делал Психолог, человек, которому свойственно познавать душевный настрой не только преступников, но и самих милующих, говорил с улыбкой, что пора бы нам оторваться от дел, посидеть, размягчиться, поговорить о житье-бытье… “Как вы на это смотрите?”
Необидное, но вовремя уловленное настроение, вот и Вергилий
Петрович, просматривая очередную папочку, лишь качал головой. “Вспышки на солнце, – произносил со вздохом. – Это же надо столько сразу отклонить!”
Вот тогда, по совету Психолога, мы прекращаем мучительные попытки разобраться в чужих грехах, а начинаем разбираться в своих собственных. Выбираем денек и, освободившись от тяжкого гнета, который несут в себе папки со смертными дела-ми, – мы откладываем их на дальний столик, осторожно, как не до конца обезвреженные мины – извлекаем из заначки заветную бутылочку…
И начинается долгое застолье. Когда можно, глядя в глаза друг другу, вести откровенную беседу. Тут и задушевные тосты, исповеди. Даже стихи.
Так вот, как-то припозднившись, пошел я провожать одного из чиновных гостей, забредшего на наши посиделки, по переходам в другое здание, где находился его кабинет.
Из дома с криминальным названием ГПУ (Главное Правовое
Управление), с шестого этажа на третий, да потом по длинному коридору через стеклянный переход, да налево, и снова по длинному коридору, потом зигзагом по лестнице этажом выше, да снова по коридору налево, а потом мимо часового у дверей в другое здание, и опять налево и налево, через второй стеклянный переход в следующее здание, и снова по коридору прямо и налево… Уфф!
Но это не все.
Тут вам откроется еще один коридор, но уже с красной, очень праздничной ковровой дорожкой (на нее ступает многоуважаемая нога высочайшего начальства!), а рядом особенный такой лифтик, в который не войдет кто попало, ибо нужен к нему личный ключ… Считайте, что мы почти у цели: надо лишь подняться этажом выше и – мимо еще одной охраны повернуть налево…
Когда-нибудь я подробнее расскажу о тутошних кабинетах, они тоже имеют некую историческую ценность, ибо в них восседали тогдашние вершители наших судеб. И в воздухе до сих пор незримо витают мрачные тени их хозяев, а стены хранят впитавшиеся в них отрицательные эмоции.
Но я не об этом.
Когда бы это я смог попасть сюда, если меня при прежней моей жизни, однажды, и в вестибюль на первом этаже не хотели пускать. Впрочем, был, был случай, когда мне повезло попасть на прием к самому Демичеву, ведавшему культурой при Хрущеве.
Но тогда я от страха ничего и не запомнил. Осталась в памяти массивная дубовая дверь при входе, да бюро пропусков, да лифт и предупредительный секретарь, велевший сидеть и ждать в предбаннике. И потом его напряженный возглас: “Пожалуйста, пройдите!” И стыдная дрожь в коленках… Господи, Господи, помоги! Я тогда жил с семьей и грудным ребенком в коммуналке, и надо было, унизившись, сунуть заявление, заготовленное заранее…
Длинные коридоры… длинные размышления.
Так вот, проводив гостя и облобызавшись на прощание, потому что были мы не только в легком подпитии, но и возвышенном настроении, направился я в обратную сторону, по очень мне знакомому маршруту, и – заблудился… В здании выключили большой свет, оставив дежурные коридорные лампочки, и все вокруг обрело какие-то иные формы и размеры.
Сперва я вроде шел правильно. Там, где надо, поворачивал, и переходы соблюдал, и этажи считал. Но потом стал замечать, что коридоры стали как бы не теми коридорами, а поворотов в нужных местах не оказалось.
Я вернулся назад и убедился, что и здесь все вокруг незнакомо и я не знаю, куда идти. Прямо как ночью в лесу.
Спросить некого, кабинеты наглухо задраены, запечатаны, а вокруг ни души.
Так метался я долго и не на шутку переполошился, представляя, как ждут меня на шестом этаже мои застольники и гадают, куда я мог запропаститься…
Впервые подумалось, что в какие-то времена здешние партийные хозяева, создавая свою Зону власти, а в ней систему ходов, запутали их специально, из желания сделать свою жизнь максимально скрытой, изолированной от низов. Свою зону.
Приходит на ум, что поступали они так же, как правители – владельцы старых замков, где для пущей безопасности умышленно создавались бесконечные тупики, тайные переходы, тоннели.
Я потом попробовал воспроизвести по памяти и начертить на схеме всю систему зданий, воссоздав, лично для себя, этакую карту, и был поражен грандиозной и как бы бессмысленной планировкой, если не учитывать именно этого: попытки любым способом обезопасить свое существование.
Ведь и у их самых заглавных все начиналось с того же:
Ульянов (Ленин) отхватил при въезде в Кремль лично для себя что-то около полутора десятков кабинетов, а Джугашвили
(Сталин) даже выход из кабинета, и выезд, имел из особого дворика, никому больше не доступного.
Я этот дворик, кстати, тоже видел.
В конце концов я, конечно, выбрался к себе, поплутав порядком по темным запутанным ходам, и был встречен радостными возгласами захмелевшей компании.
Одна из знакомых женщин, проработавшая тут годы, заметила, что прежде она тоже путалась в этих лабиринтах, но дорогу находила по цвету ковровых дорожек: каждый коридор и каждый этаж имел свои цвета. Но в последние годы дорожки поизносились, стали почти одинаковыми…
Но речь не о дорожках… И даже не о моей дорожке сюда.
Я – о коридорах власти, в которые ненароком попал и в которых проплутал, как в темных коридорах, много лет.
Не объявился бы у меня в доме Сергей Адамович Ковалев, заехавший после работы прямо из Белого дома, может, ничего бы не было. И жил бы я совсем другой жизнью и другое бы сейчас писал.
Но человек предполагает, а Господь…
Запомнился тот зимний вечер: Ковалев был заметно усталый, но бодрился. Мягкий, обаятельный и… голодный. Время шло к одиннадцати, так что он с удовольствием согласился отужинать. А пока все силы гостя уходили на еду, моя жена, зная уже из телефонного разговора о причине, по которой он заехал, произнесла целую тираду против будущей моей работы.
И было в ее словах много запала, но и правды о том, например, что каждый человек занимается своим делом, а ее муж, то есть я, по-своему, по-писательски, спасает души заблудших и с него- довольно. К тому же он далеко не молод, у него свои творческие планы, и болезни, и маленькая дочка в придачу… Вот и Александр Мень, когда Фазиль Искандер обратился с вопросом, идти ли ему во власть, в Верховный
Совет, категорически отвечал “нет”!
Жена даже раскраснелась от волнения, произнеся все это, а закончила так:
– Вы же знаете, он большой ребенок, доверчивый, ему нельзя ничем руководить, его обязательно обманут! Да и зачем вам такой, есть другие, более подходящие, не правда ли?
Ковалев улыбался, кивал, ни в чем не переча, похваливал вкусный ужин, хотя в тот голодный год наскребали мы кое-как и кое-чего. А водку пили из крошечных бутылок, которые назывались “Чебурашка”. Но когда поднялся из-за стола, в третьем часу ночи, с невинной улыбкой спросил: “Значит, договорились?”
Опытный зек, смолоду познавший и суму и тюрьму, он умел обходить трудные препятствия в жизни. Сейчас таким препятствием оказалась моя жена. И был Сергей Адамыч так обходителен, так ласков, что язык у меня не повернулся произнести: “нет”.
Промычал невнятно что-то вроде: посмотрим. Но это скорей напоминало: “да”.
Потом был еще один разговор, не самый легкий, но теперь с женой.
Подозрительно вглядываясь в мое лицо, она спросила:
– Ты что же, согласился? Да? – Я молчал. – А ты подумал, что тебя ждет?
Как-то глупо я стал оправдываться, мол, понимаешь… Это же так невероятно… Ельцин… И я… И смертники… Он бумагу подпишет, и человек останется жить…
Но это неправда, что я согласился. Я позвонил Ковалеву и попросил дать мне два месяца на раздумье. И в Балтию, где можно часами гулять по пустынному песчаному берегу Рижского залива и думать о будущем.
Эта небывалая форма отношений с властью, где Президент поставит подпись и человек останется жить, гвоздем засела во мне и не давала спокойно спать.
Она была проста и неопровержима. Такая, что я готов был поверить в возможность чуда.
Которого не бывает.
Но был еще вещий сон.
Он даже записан журналисткой, к которой я наутро пришел и рассказал. А потом, через несколько лет, возвращаясь к этому сну, спросил у нее, когда же это было? Она сказала: “22 февраля 91 года”.
Значит, в ночь с двадцать первого на двадцать второе число мне приснилось, точней, привиделось, что меня взяли чьи-то руки и понесли, подняли вверх, как бы к чьему-то лицу, но лица я не увидел, а лишь свет, и чем выше возносился, тем сильней растворялся в этом всеобъемлющем свете и тепле…
Проснулся с ощущением беспричинного, безмерного счастья.
А наутро надо было зайти в редакцию журнала, и тамошняя сотрудница, вглядываясь в мое лицо, вдруг спросила: “Что с вами… Вы сегодня какой-то… Ну, светитесь!”
Я рассказал про сон. Она слушала как-то очень серьезно и вдруг странно так произнесла:
– Вы что же, ничего не поняли? Да? Это же был Он! Он! – И добавила возбужденно: – Я с вашего разрешения этот сон запишу. А вы… Вы больше никому не рассказывайте…
– Почему?
– Не знаю, но лучше не надо. Такое нельзя всем рассказывать. – И повторила убежденно: – Он вас приблизил к себе… Это же так понятно!
Ничего тогда мне понятно не было.
Я уехал в Дубулты и подолгу бродил по Рижскому взморью.
– Вам звонили из Москвы, – сообщили мне, когда, отряхивая с ног приставший к ботинкам песок, я вошел в вестибюль дома.
Потом позвонили еще.
– Нет, мы не торопим, – сказали. – Вы можете отдыхать сколько угодно, но вот… заключенные… Понимаете ли…
– Что? Заключенные?
– Да нет, ничего, просто они ждут.
Я поднялся на свой этаж и оглядел от дверей комнату, с огромным окном, с просторным светлого дерева столом, где со всеми удобствами расположились странички моей рукописи.
Погладил на прощание верхнюю страничку и пошел брать билет в
Москву. Понял, что спокойствия даже тут, в самом спокойном уголке мира, уже не будет, пока я буду помнить, что где-то есть смертники, которые… Ну, которые ждут.
Еще прежде я спросил, разговор происходил по единственному здесь телефону у дежурной в вестибюле:
– А их много? Ну, этих…
Мы с двух сторон телефонного провода понимали, о ком идет речь.
– Много, – отвечали.
– И их могут… Да?
Я видел, как лицо дежурной напряглось, она старательно пыталась вникнуть в нашу игру словами.
– У нас все могут, – произнесли.
– Без нас? Как же без нас? – вопрошал я в пространство.
– Вот для того и нужны…
– Но я еду! Еду!
В середине зимнего дня, стертого, сероватого, московского, без неба, я впервые приблизился к Белому дому, обители власти, которую за четыре месяца до того защищали наши дети.
Мой сын тоже был здесь.
Я получил пропуск и поднялся по гранитным ступеням к проходной номер двадцать. Лестница была широкой и тоже пустынной. Чиновники попадали в здание, наверное, каким-то своим, особым путем.
От смущения я даже не смог сосчитать, сколько же здесь ступенек.
Любая восходящая власть, как бы тверда и уверена в себе ни была, когда-нибудь заканчивает свой путь тем, что сходит по тем же самым ступеням обратно вниз. Наверх на крыльях, а вниз чаще всего пешком.
Если не кувырком.
Сосчитано, что в доме Ипатьевых в бывшем Свердловске, а ныне вновь Екатеринбурге, где расстреливали царскую семью, в подвал вели двадцать четыре ступеньки.
В бункер, в последнее логово Гитлера, где он покончил с собой, их было, как утверждают, тридцать семь… Тоже в общем-то роковая цифра.
Мне довелось побывать в доме Ипатьевых еще до разрушения, говорят распоряжение о сносе давали из Москвы.
Не слишком большой, но основательно построенный этот дом, помнится, из красного кирпича, стоял на отшибе, на пустыре, и мы побывали в нем с писателем Евгением Добровольским, когда приезжали сюда в командировку летом шестьдесят пятого года.
Каким-то образом Добровольский договорился с архивариусом, который в одиночку охранял здесь архив, сваленный на верхнем этаже. Чуть подусталые, спустились мы по тем же самым ступенькам в тот самый подвал.
Было тихо. Сумрачно. Прохладно.
Архивариус, мужчина средних лет, все, что мог, показал, рассказал и даже руками изобразил, будто сам мог наблюдать, как разбудили среди ночи царскую семью и привели сюда в подвал ввиду якобы приближающейся опасности от белочехов, которые неподалеку… Как поставили всю семью слева от двери, у стены, и как врывались по команде в помещение красноармейцы и прямо от дверей начинали стрелять, добивая детей штыками…
Не знаю, вспоминал ли я в тот миг, когда принимал свое главное решение, это дело о расстреле царской семьи, о безвинно погубленных его детях…
Ну а детишек я не прощу никому и никогда. Можно миловать жуликов, пропойц, жалеть заблудших, но только не тех, кто насилует, унижает и убивает детей.
Я сам хлебнул до самого-самого краешка жестокости от тех, кто был сильнее меня.
…Приговор? Ну какой там, право, приговор, его, возможно, вообще сочинили позже, а тогда было лишь указание из Москвы, возможно от Ленина, и стреляли в них, в сонных, плохо осознающих, что происходит, и пол был залит по щиколотку кровью.
А на улице, у полуподвального окна, стояла работающая машина, чтобы мотором заглушить выстрелы и крики. На этой машине их после и увезли. А следы пуль на стене сохранялись долго, – архивариус рукой показал, где находилась стена с отметинами пуль, – но случилось, в прошлом году, проникли сюда американские кинооператоры, договорившись с девочкой-лаборанткой, которая пустила их ночью для съемок…
И уже после партийное начальство приказало разобрать стену, а девочку уволить…
Сейчас об убийстве царя много пишут, но я намеренно рассказал так, как слышал тогда. На тридцать лет с лишним ближе к самим событиям. Когда поднялись мы наверх, архивариус спросил, мрачно ухмыльнувшись:
– Вы, кажись, партийный архив хотели посмотреть?
– Да нет, спасибо, – отвечал Добровольский, придумавший такой повод для посещения. – В другой, знаете ли, раз…
– Приходите, приходите! – без всякой обиды произнес архивариус и проводил нас до дверей. На прощание как бы невзначай упомянул, что стена, о которой он упоминал и которую недавно разрушили, свалена во дворе…
Мы, конечно, сразу двинулись к куче битого кирпича и схватили каждый по обломку на память. Я непроизвольно оглянулся и заметил, что архивариус удовлетворенно наблюдает за нами через окошко.
А вскоре и дом снесли. И ни отметины, ни кирпичика не осталось. Стерли с лица земли, как из истории вычеркнули.
Правда, архивариус упомянул, что список тех красноармейцев вроде бы засекречен, но на сегодняшний день в обкоме партии города Свердловска лежит двести пятьдесят или около того заявлений от граждан, которые якобы лично расстреливали царскую семью. И все хотят за это что-нибудь получить…
У нас на Руси профессией палача не брезговали. Даже гордились, судя по всему. Ну а количество ступенек я тогда от волнения не догадался пересчитать.
За кремлевским забором
Ни Белый дом, ни здания бывшего партийного руководства на
Старой площади, ни кремлевские кабинеты – никакие для меня не святыни. Они цитадель политиков, и делать там писателям нечего. Ни прежде, когда там заседали большевики, ни нынче… А если я рискнул сюда пойти, то лишь с одной сумасбродной идеей: помочь тем, которые в этом, ничем и никем не защищенном мире, пожалуй, самые беззащитные, наподобие Александра Кравченко, о деле которого я прежде знал только из газет.
В одном из биографических рассказов Горького работников, вкалывающих от рассвета до заката в пекарне у булочника
Семенова, называют ласково: “арестантиками!”
В этом плане все мы немного “арестантики”, ибо живем в стране, где тюрьма чуть ли не форма существования. По статистике, которую у нас любят приуменьшать, через тюрьмы в
России прошло что-то около пятнадцати – двадцати процентов населения. Каждый пятый! И если у вас в семье пять человек, считайте, что один уже сидел. Хотя попадаются в делах такие семейки, где сидели, или сидят, все поголовно, и это явление тоже типично российское.
У Камю я нашел размышления по поводу отношений между интеллигенцией и властью. “Писатель, – утверждает он, – сегодня не может становиться на службу к тем, кто делает историю: он на службе у тех, кто ее претерпевает…”
Ну, я бы перевел иначе: он на службе у тех, кто от нее страдает, то есть жертва этой истории.
У нас жертва народ, пускай замороченный, пропитой, но он мой. Другого народа, как где-то сказано, у меня нет. И если с помощью нынешней власти, которая сама по себе не может быть иной, как немилосердной (это суть любой власти), я смогу помогать страдающим, то я буду это делать.
В одном из любимых фильмов моего детства про Котовского
(тоже ведь разбойник, которого царская власть приговорила к казни, а при большевиках он стал полководцем, народным мстителем) главный герой, его играет Мордвинов, восклицает, указывая на свою жену-доктора (Вера Марецкая): “Мы калечим, а она – лечит!”
Это про наше больное и жестокое общество.
Но ничего подобного я не произносил, проходя сквозь властные кабинеты. И вообще, вид у меня был далеко не боевой. Минуя бесконечные, с красными ковровыми покрытиями коридоры, старался ступать по ним неслышно, испытывая при этом отвращение к самому себе за такое рабское поведение.
Это было выше меня, кто испытал, тот поймет. Ибо страх перед властью, любой властью, впитался в нас… Нет-нет, не с молоком матери, а с детдомовской затирухой, да с генами дальних и недальних моих предков, тоже рабов.
На памяти еще времена, когда любой участковый милиционер или колхозный активист мог прикрикнуть на деревенскую старуху:
“А вот я тебя на карандаш возьму!” Этот карандаш был пострашней пистолета!
Ну а спроси любого, часто ли ему на протяжении жизни приходилось посещать обитель небожителей? Властителей наших судеб? Лично мне – никогда. Видел, правда, на каком-то съезде писателей, с галерки для гостей, многоречивого Никиту
Хрущева. Но издалека, так что было это еще менее реально, чем смотреть, скажем, по телевизору.
“Вкусна куриная лапка, – произносила обычно моя мама и с лукавой улыбкой добавляла: – А ты ее едал? Да нет, видал, как наш барин едал…”
Кононов… Ковалев… Шахрай… Бурбулис…
Наконец, Ельцин.
Ну, правда, у Бориса Николаевича, в его кремлевском кабинете, я побывал лишь один раз, после года моей работы.
Доступнее, проще иных оказался Анатолий Кононов, молодой, приветливый, спокойный. С черной чеховской бородкой, с усами, по-старомодному деликатный. Я застал его в тот момент, когда, утвержденный с подачи Сергея Ковалева в состав Конституционного суда, досиживал он в своем крошечном кабинетике депутата в Белом доме, который вскоре сменит на солидный кабинет, с приемной и секретаршей, в здании
Конституционного суда.
В этом случае самые совестливые – их немного, но они есть – говорят: “так положено”.
А раньше был он заместителем председателя тогдашней Комиссии по помилованию и очень страдал от решений Президиума
Верховного Совета, высшей тогда власти, который по давней сложившейся во властных структурах традиции отклонял все их предложения о помиловании смертников.
Некая дама, она же депутат, она же дальневосточный прокурор, крайне амбициозная особа, мелькающая до сих пор на экранах телевизора, простодушно восклицала: “Ну какое еще по-ми-ло-ва-ни-е!Есть милиция… Суд… Они уже все решили!”
Если женщине-матери не заложили в душу нечто милосердное, сострадательное, то вряд ли она может полноценно считаться женщиной… В этом случае ее пол в анкете можно обозначать так: прокурор.
Сергей Ковалев поведал мне по секрету, что однажды, придя с заседания, где в очередной раз преобладали расстрельные решения и какого-то молоденького парня послали на казнь,
Кононов сел и заплакал.
А в Анатолии я увидел редчайший для высоких сфер случай, просто чудо, что человек не одичал, не запродался, как иные, а сохранил живую душу. Он-то и посвящал теперь в суть работы, которую мне придется исполнять.
Извлек откуда-то из шкафчика листочки со сведениями об осужденных, показал: фамилия-имя-отчество, время и год судимости и прочие всякие сведения: о работе, о здоровье, о семье… Ну и, конечно, главное- преступление, которое совершил.
А на том листочке было написано, что некая Сухова, годков под шестьдесят, решила извести сожителя, поскольку он пропивал зарплату и не давал ей денег на хозяйство.
Пользуясь тем, что он принимал внутривенно глюкозу, она ввела ему аминазон с воздухом, а еще… “закрыла дыхательные пути подушкой. Труп она расчленила, косточки выбросила на помойку, а мягкие органы растворила в кислоте и спустила в унитаз…”.
– И… много… таких? – поинтересовался я, чуть заикаясь.
Думаю, что даже несколько изменился в лице.
Накануне смотрел я по НТВ криминальный сериал о преступлениях века, там некоему убийце, – тоже растворял людей в кислоте, – чуть ли не восковую фигуру поставили в лондонском музее мадам Тюссо.
– Ох, много, много… – произнес Кононов с милой своей улыбкой. – Каждую недельку штук по сто пятьдесят, а то по двести…
– И все с этой… кислотой?
– Да нет, конечно… – И, увидев мою реакцию, понял, что переборщил. – Да нет, там разные, – произнес он задумчиво, – чаще по пьянке… бутылкой… Или топором… Послали, к примеру, тебя за поллитрой, а ты дорогой выпил… Ну, тебя и тово! Но самые тяжкие дела, конечно, у смертников… В них-то все и дело…
Произнес и замолк, глядя в окно. А там Москва как на ладошке и река дугой, ее плоский темный овал, у самого подножья
Белого дома, и мост с игрушечными машинками, и серая набережная, где в недавнее еще время строили наши ребята баррикады.
Мой сын позвонил под утро 21 августа, пробормотал в трубку, что все, пап, нормально, иду спать… А я спросил: “Как ночь? Не страшно было?” – “Да нет, – отвечал он, едва проворачивая слова. – Только к часу или двум, когда стали накапливаться автоматчики на этажах гостиницы… Ну, что напротив… А мы их, конечно, видели…”
– Где гостиница-то? – спросил я Кононова.
– Да вот же она, – указал рукой, сразу поняв, что я имел в виду. И рассказал, что и его сын, семнадцать ему, был тут же… – Он снаружи, а я – внутри! А мать дома… напереживалась… – И почему-то добавил: – Ну, тогда здесь легче было, чем сейчас…
Я не сразу сообразил о чем он.
Оказывается, то противоборство, опасное для жизни, показалось ему легче, чем все эти последующие чиновные разборки, где борьба выходила покруче и, наверное, поопасней.
Однажды я услышал, как он в сердцах бросил Ковалеву: “Уйду я, уйду! Брошу, ну, не могу я с ними!Не могу!”
К Шахраю, одному из самых-самых тогда приближенных, насколько я понимаю, к Президенту лиц, мы отправляемся втроем: для подкрепления с нами идет Ковалев.
Блуждаем бесконечными коридорами, заглядываем в двери, и
Сергей Адамович спрашивает Кононова: “А где он сейчас сидит?
Ты знаешь?” – “Ну, примерно”, – отвечает тот.
Вот, перебросились на ходу, а я догадываюсь, что Белый дом, в котором я сейчас, переживает момент подвижек; он похож на разогретый котел, где варятся всякие властные структуры: начальники побольше или поменьше, секретари, кабинеты, референты…
Новая, в общем, власть.
Даже на глазок заметно, по встречным лицам, что это далеко не те, кто сидел у костров и защищал в тревожную ночь Белый дом.
Мы минуем пятый этаж, где лифт не останавливается, здесь резиденция Ельцина, а потом зигзагом через коридоры и этажи попадаем в приемную Шахрая.
Предбанник – огромная комната, ожидающие кучкуются по углам и разговаривают вполголоса, а между ними время от времени возникает немолодая секретарша и вызывает по имени-отчеству в кабинет. Она и нас успела заметить: “Посидите, пожалуйста, сейчас вас примут…”
Мы ждем, и я обращаю внимание, что мои спутники становятся немногословными и, хоть бодрятся, на их лицах напряжение.
Таково свойство любой, наверное, власти при соприкосновении с ней делать человека другим.
Я, с непривычки, еще не ощущаю всю необычность момента, пытаюсь рассказывать какой-то анекдот, но меня останавливает осуждающий взгляд Ковалева.
Через какой-то срок из дверей появляется Шахрай, знакомый по телевизионным передачам, но здесь он кажется чуть полней и пониже и почему-то, бросается в глаза, в помятом костюме.
Здоровается, приглашает в кабинет.
– Я вас узнал, – произносит дружелюбно, просит усаживаться.
“Я вас тоже”, – мог бы произнести я, но лишь киваю.
Как всегда бывает в особо ответственные моменты, в голову лезет какая-то чепуха. Но я беру себя в руки, сосредоточиваясь на Ковалеве, который уж точно понимает, как надо здесь разговаривать. Они оба с Анатолием с непроницаемыми лицами, такие строгие, даже галстучки перед кабинетом поправили.
Уселись за столик, не главный, массивный, а примыкающий к нему, поменьше, и Шахрай, примостившись напротив, обратился ко мне, произнеся положенное в таких случаях, что благодарен мне за согласие принять руководство Комиссией… Хотя наслышан уже, что я будто отказывался…
Я не стал ничего объяснять, а лишь развел руками, мол, что было, то было. И далее постарался в разговор не влезать, предоставляя это моим спутникам, они делали сие, надо отметить, очень умело.
Кононов первым заговорил о будущей, как ему представляется, комиссии, в которой будут работать не всякие там министры или генералы милиции… А лишь авторитетные, как ему видится, значимые в обществе люди.
Это была наша выработанная сообща программа. Оглядываясь через многие годы, с удивлением отмечаю, что именно такой категорический вариант смог уберечь наш островок милосердия от многих бед. В ту пору мы не заглядывали столь далеко.
Шахрай слушал, наклонив голову, и вроде бы соглашался.
И я тоже произнес в конце заготовленную мной фразу о том, что хотел бы работать в контакте с Президентом и чаще его видеть. Какой идеализм!
Но и это не вызвало иронического отношения со стороны
Шахрая, он как бы даже удивился элементарности такой просьбы и сразу же ответил: “Ну как же, обязательно”.
И, протянув на прощание руку, – встреча прошла за десять обозначенных минут, – с дружелюбной улыбкой, завершил свидание словами: “Так, значит, за работу?!”
И вот тут я, не удержавшись в режиме напускной строгости, добавил: “Наши дела идут хорошо, за работу, товарищи!” Это была концовка из какой-то речи Хрущева на съезде, ее тогда без конца цитировали в газетах. Шахрай сообразил и хмыкнул в усы, провожая нас до дверей.
Отчего я так подробно повествую о таком незначительном факте, как посещение на заре новой власти видного лица, решавшего судьбу моего назначения?
Ну, поговорили, посмотрели друг на друга и разбежались. В эти дни решались дела и поважней для судеб матушки-России, ну, хотя бы назначение, скажем, Гайдара в правительство страны или его решение, историческое (спасительное!), хотя мало кто тогда понимал: об освобождении цен.
Мне представляется нужным поведать, как в условиях победной эйфории, надежд и заблуждений складывалась эта власть и как ее вершители, волей судеб, в один августовский день получили прямо в ладошки старую и проржавевшую баржу-Россию, застрявшую на мели времени. Не сдвинуть. Здесь и великий
Петр, варварски прорезавший окно в Европу и заложивший в фундамент новой России несколько миллионов душ, не смог бы сдвинуть с места эту погрязшую в большевистском средневековье страну.
Нынешние же напоминали мне суетливую команду на той, прочно сидящей на мели, барже; вроде бы все что-то делают, но каждый свое, без общей капитанской команды, без огляда на других… И больше по мелочам.
Впрочем, картина будет неполной, если я не упомяну, что были и другие, которые на судне в ожидании отплытия торопились захватить каютку поуютней, а толкать баржу предоставляли другим.
Погруженные в поток повседневности нынешние, наверное, и сами вряд ли осознавали, что гребут наудачу, не ведая, куда их вынесет волна безвластия: на гребень или в пучину бед.
Сейчас-то оно куда видней.
Не знаю почему, но мне их даже жалко стало, как жалеют, скажем, слепых, видя на расстоянии, что идут они куда-то, чуть ли не под самый проходящий поезд…
Слепые поводыри слепых.
Ну а теперь добавлю, что и я, ненароком, случаем включенный в этот конвейер, ношусь со списком будущей Комиссии, пытаюсь искать совета у Ковалева, но у него уже свои проблемы, и он меня спихивает одному из своих помощников по имени Сеня, человеку бывалому, отсидевшему тоже в лагерях. Его, по словам Сергея Адамовича, уважали даже “воры в законе”.
“Ты его послушай, он все знает!” – произносит на ходу
Ковалев, загнанно озираясь, и исчезает на очередном заседании, посвященном предстоящей амнистии. Режим у него, и на глазок видно, на выживаемость, и он всюду и всегда опаздывает.
Сеня – человек здравый, окидывает опытным глазом список будущей Комиссии, прикидывает: “Это кто, еврей? Учти, твой состав не должен давать демагогам право (а они всегда найдутся!) говорить, что вот, мол, жиды собрались, чтобы решать судьбу русских… И еще один совет: среди осужденных много женщин, много нацменов… Введи кого-нибудь помоложе да попривлекательней… И кого-то из республик, из татар, что ли… Только не из твоей Чечни! А из писателей хорошо бы русачка вроде Можаева… Ельцин обожает таких…”
Я вежливо киваю: “жидков” поменьше… Женщину помоложе… И нацменов… Писателя эдакого, без примесей кровей… Все как бы с пользой для дела… Во имя нового… Но отчего-то не по себе. Или я, по глупости да неведенью, не разумею кадровых принципов этой новой власти?!
Едем с Сеней в скоростном лифте, который проскакивает какие-то этажи не останавливаясь. Один этаж, насколько я помню, президентский. Провожая меня в столовую, но не ту, которая для избранных, а которая “для всех”, Сеня говорит на ходу:
– А вы знаете, как вас нашли?
– Меня? Лично?
– И вас… Сидели, значит, у Ковалева, набросали списочек, большой такой! Но вас, кажется, не было. Это потом Кононов добавил… Каждого подробно обсуждали, просеивали… Кого-то отвергали… А другим стали звонить…
Коридоры, коридоры… Просторный зал самообслуживания, не лучше, чем везде. Столовский кисловатый запах, многолюдье.
Берем поднос, чего-то накладываем, садимся.
– А критерии? – спрашиваю я.
– Главный – против расстрелов… Ну, и авторитет, конечно…
Там в списке и Алесь Адамович был, и Фазиль Искандер, и
Булат… И Слава Кондратьев… Можаев тоже был, но до него так и не дошли…
Который день я продираюсь сквозь инстанции, как через заросли колючек, не однажды, случалось, попадал туда в горах, – прямо-таки ощущая кожей, как впиваются острые шипы в живое мясо.
Непроницаемые взгляды, вскользь брошенные слова, неотвечающие телефоны, невидящие глаза секретарш…
О, эти секретарши, верные хранители тайн, жестокие церберы с ангельским голосом, проницательно угадывающие даже по твоим шагам, насколько ты полезен и нужен шефу.
Вам, вам одним можно посвятить целые главы, книги, эпопеи, ибо никто не воспел, не открыл человечеству вашей решающей роли в те часы, когда творится история!
У меня даже пропуска пока не существует. Я, как последний проситель, простаиваю у парадных дверей, приходя к Белому дому, с утра, по слякотной Москве, в промокших ботинках, чтобы поставить чью-то очередную закорючку на оборотной стороне моего разнесчастного списка, в котором собраны воедино и Вячеслав Иванов, и Лев Разгон, и Фазиль Искандер, и священник отец Александр (Борисов), и Булат Окуджава, и другие мои друзья-товарищи… Собрал тех, кого любил… Не заглядывая в анкеты. А лишь в души.
Но, возможно, Сеня прав, я чутко улавливаю общее странное выражение лица, должное обозначать смесь недоумения и скепсиса: что это, мол, за новое изобретение Ковалева -
“помиловка” и кому она понадобилась в наше время.
Даже в какой-то момент проскальзывает словцо, заставившее меня вздрогнуть: ковалевщина.
Ну и вопросики, соответствующие отношению: если это так, на время, пущай себе, мало ли кого приближали к трону, а потом, опомнясь, гнали поганой метлой. Ну а если всерьез, то где же в моем списке господа министры, где прокуратура, суды, милиция… Где чины, которые…
Некоторые из вершителей выражаются ясней:
– А что ваши писатели, или как их… В юридистике-то понимают?
Вскоре это проявится в заявлении одного из главных милиционеров страны, мы-то, мол, не лезем судить Первый концерт Чайковского, а эти, от искусства, да со своим свиным рылом, да в наш, то есть в их, огород!
Или наотмашь, не без угрозы:
– Смотрите, смотрите… Потом захотите поговорить с Ериным,
Лебедевым, Степанковым, да поздно будет… Не придут!
Даже у сочувствующих те же заблуждения: состав, конечно, авторитетный, но сможет ли на профессиональном уровне решать? Как будто милосердие – привилегия правоведов, а не просто порядочных людей.
Да один Лев Разгон, которому за восемьдесят и который четвертую часть из них отсидел, все их законы на своем горбе вынес и закончил высшие юридические академии в лагерях… На лесоповале.
Но Ковалев свое долдонит.
– Ты их не слушай, – бурчит, насупясь, и, как всегда, на ходу, очечки болтаются на носу. – Нет таких академий, где бы учили милосердию. Юристов-то у нас, любых… пруд пруди… А вот тех, кто умеет жалеть…
В поисках выхода из тупика забредаю снова в кабинет Шахрая, теперь это совсем другой кабинет, на Ильинке, в бывшем идеологическом доме на шестом этаже. Вроде бы последним, среди правоверных марксистов, восседал здесь некий Полозков.
Шахраю я сказал по телефону так:
– Никто решать не хочет… А заключенные ждут…
Специально упомянул про заключенных, мне казалось, что этот довод способен пробить любого.
– Ну, зайдите, – чуть помешкав, говорит Шахрай. – И списочек ваш захватите…
В предбаннике, как и прежде, полно людей, и даже больше, чем прежде. Выходит он сам, подает руку: “Пойдемте”.
– Но тут еще к вам женщина…
Женщина, странное создание, без форм и без возраста. Некогда была доверенным лицом Президента в каком-то городке, теперь в награду за верность поставили чем-то руководить. С каменным лицом проходит в кабинет и застревает там на полчаса. Выходит с тем же каменным лицом и, никого не замечая, удаляется… Теперь иду я.
Шахрай внимательно выслушивает, лицо спокойное, усталое.
Пробегает глазами список будущей комиссии, вопрошает:
– Тут одни противники смертной казни? А- сторонники где?
Я уже привычно отвечаю, в том духе, что желающих казнить у нас и так много. Хочется добавить: “а не желающих… по пальцам пересчитать можно”.
Он раздумывает, поскребывая черный густой ус и упираясь глазами в список.
– Вот, что, – решает. – Сходите к Бурбулису… Я ему позвоню. Пусть тоже завизирует… Ладно?
Он берет трубку: на столе “кремлевка”-один,
“кремлевка”-два… Так они, кажется, называются.
– Геннадий, сейчас к тебе подойдет…
Но к Бурбулису, несмотря на звонок, не пробиться: прихожу и, отсидев, ухожу ни с чем. Наконец его помощник, он же оказывается моим читателем, в какой-то день вылавливает меня в приемной, где толпятся в ожидании министры, а у “самого” сейчас иностранная делегация- финны, и провожает боковым коридором в комнатенку, которая оказывается за спиной у кабинета, видимо для отдыха, но имеет отдельный выход. А значит, и вход. Для таких блатных, как я.
– Геннадий Эдуардович сюда придет, как только закончится прием… – торопливо произносит помощник и исчезает.
Вот, дожили, к Бурбулису – по блату!
Посмеиваюсь над собой, но присесть на диванчик не решаюсь, торчу посреди кабинетика, рассматриваю зимний пейзаж на картине, и вдруг осеняет меня простая мысль.
Господи, думаю, на хрена мне вся эта карусель? Кабинеты, кабинеты, кабинеты… Сидел бы я сейчас в Дубултах или в
Переделкине, глядел бы на зимний пейзаж в натуре и писал бы свою книгу… И никогда в жизни никого бы ни о чем не просил. Особенно кто выше тебя…
Такая меня тоска взяла, аж горло свело.
Бежал бы стремглав из этого кабинета и никогда не вернулся… Да вдруг хозяин нагрянул. Худощав, чуть бледен, напряженный взгляд, короткая улыбка: “Простите, был занят.
Так что у вас…” Последнее чуть ли не со вздохом.
И как он, бедненький, тут управляется, вдруг подумалось, тоже как сквозь колючки, небось…
Но сразу же отмечаю: глазки умные, втыкаются в меня, изучают с интересом, желая понять. А я протягиваю пресловутый список.
Он, просмотрев его, спрашивает: “Ну а я при чем?” Видимо, воспринимает мою ситуацию как просительную, раз прислали, значит, что-то не так. Заглянул на оборот, чтобы убедиться в чьих-то, до него, подписях.
Оборотная сторона она как раз и есть главная: там завизировано теми, кто читал. И от этих виз зависит судьба документа. Насколько я понимаю, визы Шахрая еще нет.
– А какие замечания у Шахрая? – И уперся в меня острыми глазками. По-видимому, отношения тут, наверху, не так просты.
– В списке не представлены правоохранительные органы, – мгновенно отзывается вместо меня помощник.
– А правда, почему их нет?
Я торопливо бормочу про их милицейское дело, которое сделано: кого надо поймали, посадили, а теперь нужны люди другие… Ну, гуманисты, что ли…
– Гуманисты, – живо возражает Бурбулис. – Ясно, что список составлен по этому принципу. Но ведь кто-то должен профессионально разбираться?
Были, были в списке профессионалы – один генерал МВД… Но времени в обрез, чтобы начинать спорить. Да и помощник из-за спины что-то подбрасывает по поводу специалистов, которых маловато! Хоть бы помолчал, что ли. Я ведь ему и книжку свою подарил…
А Бурбулис не отстает, острым носом водит по бумаге, нудит:
– Надо бы вам еще подумать… Как следует… Кто помогал составлять список?
Я называю Кононова, потом, подумав, Ковалева. Хотя Ковалев тут ни при чем.
Время останавливается: он заново перечитывает список, но так долго, что кажется, не читает, а спит. Наконец решается: берет со стола шариковый карандаш, самый обыкновенный, ученический, синий, и, помедлив, чуть ли не задевая острым носом бумагу, ставит столь нужную мне закорючку.
Я уже догадываюсь, что для Президента она может оказаться решающей: хитроумный Шахрай знал, куда меня посылать!
Беру осторожно в руки листок и ощущаю: часы вновь пошли. А он, чуть привстав и почти простившись со мной, вдруг выдергивает драгоценный листок из моих рук и, тыча в него пальцем, наставляет:
– Ясно, что список составлен с тенденцией… Но вам и работать!
Выпроваживают меня уже через общую дверь, и на выходе попадаю я в громкоговорящую толпу, все при галстуках и с портфелями… Министры!
В кинофильме моей юности “Весна” статистам, изображающим послов и сановников, сплошь в орденах и лентах, режиссер развязно кричит: “Ребята, заходи!”
Но здесь все по правде, и министры настоящие, и помощник деликатно попросил их войти. Мелькнула зловредная мыслишка, что подвезло мне, самих министров опередил.
Но крошечное везение не убавило смутного чувства тревоги и собственной неполноценности. Когда вернулся домой, сгоряча даже накатал Бурбулису письмо, пытаясь что-то очень важное и несказанное объяснить. Лучшие-то доводы всегда приходят на лестнице… Даже если она ведет вниз.
Но подумал и отсылать не стал. Получалось, что в чем-то перед ним оправдываюсь. А я еще ни в чем не провинился.
В одном виноват: влез в эту историю.
Но уже и до меня начало доходить, что у нас появился исторический шанс быть первыми на Руси жалельщиками и мы не можем его не использовать. Пусть нам отпущено короткое время… Пока длится эта заварушка…
Часы-то идут.
Но и вершители, кажется, опомнились. И на последнем этапе мучительных хождений я уже и не продирался, а бился, как воробей, залетевший в чужое помещение, бьется насмерть о стекло.
Нет, железных стен не было. Была мягкая обволакивающая тина, делающая между тем любое проникновение наверх, особенно к самому, который и должен сказать главное слово, – невозможным.
Я барахтался, как в болоте, и чувствовал, что тону. Но было подспудное ощущение: где-то, с помощью телефонных звонков, опережая мое появление, формируют об мне особое мнение.
Разумеется, негативное.
Обо мне и о будущей Комисии, само собой.
Какое уж там- по Кононову- еженедельное посещение Президента!
Кстати, как раз в это время по “Свободе” передали статью, которая называлась: “Номенклатурное подполье берет власть над Ельциным”. А в одной газете в то же время прозвучало: “К тому же в Администрации Президента образовалось скопление бывших сотрудников ЦК КПСС, которые, по сути, контролируют прохождение правительственных документов и личную информацию для Президента…”
Что ж, я смог лично почувствовать это подполье на себе. Но если бы я знал, каково мне будет с ним в дальнейшем.
И снова в отчаянии, может, не столько из принципа, сколько из настырности, бросаюсь к Шахраю, чтобы высказать ему все, что я испытал. Терять-то уже вроде нечего. Хотя…
Заключенные ведь и правда ждут.
Он молча, без вопросов, не предлагая мне садиться, забирает мой список и спокойно говорит: “Потерпите несколько деньков, может, удастся…”
Что удастся и с кем, понятно.
Потом-то я узнал, что он отнес список лично Борису
Николаевичу, ибо у него был свой явочный час… Кажется, раз в неделю.
А в первых числах марта желтеньким нестандартным ключиком мне отворили двери в кабинет, это оказалось через стенку от
Шахрая.
– Заходите… Будьте как дома…
Как дома?
Не вошел, а как бы вдвинул себя в казенное помещение.
Стандартный предбанник. Направо кабинет небольшой, видать для помощника, налево огромная зала, без самоката не объедешь, и почти от дверей уходящий в безразмерное пространство, будто взлетная полоса, стол для заседаний и второй стол поменьше. Пустые сероватые стены, несколько гвоздиков от картин или карт, зеленая дорожка, множество тоже с зеленой обивкой стульев…
– Это… Зал?
Мой дрогнувший голос утонул в глубинах помещения.
– Нет, это место, где вы будете работать. Здесь работал прежде Пуго… Комитет Партийного Контроля… КПКа.
Нужно было что-то произнести. И я произнес слова Михаила
Светлова: “И зачем бедному еврею такой дворец!”
Правда, его слова относились к близкой женщине… Но я искренне недоумевал по поводу размера кабинета. Зажав злополучный ключик в кулаке, я решился шагнуть и обнаружил, что все взаправду: и стол буквой “Т”, и традиционная зеленая лампа, и перекидной календарик, и корзиночка для бумаг… И масса телефонов. Я долго в них путался.
Первый кабинет в моей жизни… Да в соседстве с Кремлем.
Но, видать, Всевышнему понадобилось и такое мне испытание.
Все остальные, кажется, уже перенес…
Что же касается самочувствия, странного с самого начала, оно было не только от робости или непривычки, но и секретарша моя, которая скоро появится, будет неуютно себя тут ощущать, жаловаться на какие-то шумы и тяжкую атмосферу… Слишком, наверное, много слышали и впитали эти стены, поскольку тут вершилась высшая партийная казнь.
Так я подумал и вскоре попросил священника отца Александра освятить кабинет, что он и сделал. Принес свое одеяние, прочитал молитву, побрызгал на углы и стены, выметая нечистый дух, а мы, все члены Комиссии, выстроились вдоль стены, вдруг почувствовав необыкновенность происходящего.
А мой приятель Михаил Федотов, в ту пору министр печати, оглядев опытным глазом кабинет, заметил, что сюда бы на стены, пока что голые, развесить картины соответствующего содержания… “Утро стрелецкой казни”, к примеру, “Боярыню
Морозову”…
Я согласился. Но сделал по-своему, и со временем здесь возникла галерея детских рисунков. Даже окаменевшие от бесконечных кровавых дел сердца некоторых членов нашей
Комиссии смягчались при виде их.
Так вот, я шагнул в двери необъятного кабинета, в котором, при желании, мог бы разместиться среднего размера детский сад.
Опустился на ближайший ко мне стул.
Надо было сообразить, на каком же свете я нахожусь.
Дело Кравченко
(зеленая папка)
Поразмыслив, через какой-то срок я решительно попросил секретаря, – пока еще не моего секретаря, мой появится чуть позже, – принести мне папки с делами казненных… “Тех казненных, – уточнил я, – по отношению к которым совершена ошибка…”
– Судебная? Ошибка?
– Ну да. Судебная… Их, кстати, много?
– Сейчас посмотрим… Мы и сами не знаем, сколько их, никто же никогда не спрашивал…
– Ну а я прошу.
Папки на смертников – зеленого цвета, на жиденькой обложечке так и обозначено: “Осужденные к смертной казни”. Но сами-то дела в архиве хранятся в прочных папках желтого картона с красной огромной буквой “Р” посредине.
Я по наивности даже поинтересовался, а что может обозначать эта красная буква “Р”? Не верилось, что догадка моя верна.
Но мне так же просто отвечали, что обозначает она:
“РАССТРЕЛ”, а больше ничего.
– “Р”- это расстрел? – переспросил я недоверчиво.
– Ну а что еще?
– Это чтобы не перепутать?Да?
– Перепутать невозможно, – отвечали. – Но так всегда было.
Эти папки с давних времен.
Открываю…
Александр Петрович Кравченко, 1953 года рождения, отец колхозник, мать – уборщица. Арестован в 1982 году по обвинению в изнасиловании и убийстве девятилетней Лены Закотновой.
В деле об этом написано так:
“22 декабря около 18 часов вечера Кравченко, находясь в нетрезвом состоянии, около трамвайной остановки встретил малолетнюю Лену Закотнову, возвращавшуюся из школы, затащил ее в безлюдное место на берег реки Грушевка, где сжал ей горло руками и держал до тех пор, пока она не перестала сопротивляться; завязал ей глаза шарфом и изнасиловал в обычной и извращенной формах, затем нанес ей три ножевых ранения в живот и бросил труп в реку… Труп был обнаружен под пешеходным мостом, на нем в числе другой одежды было красное пальто с капюшоном и комбинированные войлочные сапоги… Чтобы скрыть следы преступления, Кравченко забросил в речку и нож, после чего вымыл руки, привел в порядок одежду и ушел домой. Потом он вернулся, вспомнив о портфеле, и тоже выбросил в речку недалеко от своего дома…
Дома его ждала жена Галина и подруга жены Гусакова.
Кравченко вину свою в содеянном не признал и показал, что 22 декабря в 18 часов 15 минут пришел с работы и после этого никуда не выходил. На предварительном следствии вину он признал под влиянием незаконных методов работников милиции…”
Что это за методы, мы сегодня уже знаем: с ним в камеру был посажен уголовник, который каждый день его избивал. Были применены “методы” к его жене и ее подруге. Им пригрозили тюрьмой и расправой над детьми. Обе после этого дали показания, что вернулся Кравченко домой не в 18 часов, а в 19-30.
Показания на предварительном следствии суд признал достоверными, поскольку они соответствовали всей совокупности собранных по делу доказательств: и сперма, происхождение которой от Кравченко не исключалось, и кровь на свитере обвиняемого, сходная с группой крови убитой, и частицы растений, обнаруженные на его одежде, были, по мнению судебно-биологической экспертизы, однородны с растениями на месте преступления…
Вот тут и задумаешься о том, что всегда можно свести все доказательства воедино, если это кому-то хочется. Но что же делать тогда с другими делами, в которых мы прочтем об убийце и о группе крови и других совпадениях… Не шевельнется ли в душе червячок сомнения: а вдруг и здесь – ошибка! Ведь тогда…
Я делаю первое для себя и невозможное для сознания открытие… Тогда… любой человек, кто бы он ни был, может пойти на эшафот невиновным. И я… И вы… И кто-то иной…
Председатель областного суда (фамилию не стану называть, он не лучше и не хуже других) впоследствии будет утверждать, что сомнений в виновности Кравченко у него тогда не было, и по совокупности преступлений Ростовским судом он был приговорен к смертной казни. Ему было двадцать девять лет.
Ходатайство Кравченко написано аккуратно синими чернилами, и почерк у него почти детский, очень старательный.
“… Всеми возможными средствами от меня добивались признания в преступлении, которого я не совершал… Был бы труп, можно найти любого, кто не сможет доказать своего алиби… В данном случае это было сделано со мной… Я не прошу у Вас помилования за то преступление, которого не совершал, а хочу, чтобы Вы, высшая инстанция, более тщательно просмотрели дело и решили мою судьбу и также жизнь…”
Эти слова будут многие годы звучать в моих ушах, ибо он лучше, чем его образованные оппоненты, разобрался в юридических тонкостях нашей судебной практики.
“… Я все равно, даже перед лицом смерти, буду знать и говорить, что я не виновен в этом преступлении, пусть легче станет тому, кто вел следствие и не сумел найти настоящего преступника, пустив пыль в глаза общественности… Я не такой уж социально опасный элемент, каким меня разрисовали…”
Это не только крик беззащитного человека, это его обвинение всем нам уже практически оттуда. Он уже понял, когда писал это, последнее, письмо, что пыль в глаза общественности удалось пустить, но для этого было необходимо уничтожить человека. И его уничтожили. А безымянные расстрельщики, наверное, твердо верили, что это, приведенное мной, письмо не прочтет и не услышит никто…
Как, наверное, многие из других дел, других писем, что были до меня.
Последней на этом ходатайстве стоит подпись тогдашнего
Председателя Верховного Совета. По совместительству он еще и руководил помилованием.
Впрочем, можно предположить, что сам он вряд ли читал обращение смертника. Читал, как водится, кто-нибудь из помощников, и он же от имени верховной власти вывел последнее решение: “Учитывая, что Кравченко совершил изнасилование и убийство малолетней… ходатайство отклонить. М. Яснов”.
И вот она, вершина человеческой несправедливости, последняя строчка в деле:
“Приговор в отношении Кравченко Александра Петровича приведен в исполнение 5 июля 1983 г. Прокурор РСФСР государственный советник юстиции I класса Б. В. Кравцов”.
А в девяносто первом году следователь бригады прокуратуры специально посетил украинское село Разумовка и сообщил матери Кравченко Марии Степановне, что приговор в отношении ее сына отменен.
– А сам-то он где?- спросила бедная мать.
Что могли ей на это ответить?
Могли бы, если бы захотели, рассказать о ростовском маньяке
Чикатило, убийство Лены было первым его преступлением.
Осуждение невиновного Кравченко практически развязало ему руки. Если бы не это, не было бы стольких бед для других, череды ужасов, которую испытали многие и многие, потеряв своих детей и жен в течение десяти лет.
Более пятидесяти жертв, в основном детей и подростков, стоит за одним невинно убиенным.
Такова цена равнодушия и несправедливости.
Но вот какой эпизод возникает из жизни Кравченко, о котором я не могу не упомянуть: был у него грех в детстве, в 14 лет, раскопал он гроб покойника на кладбище, за что отец понес материальную ответственность, заплатив штраф 30 рублей.
В американской школе молоденькая, наивная учительница пытается внушать детям истины добра… Это из кинофильма, снятого по знаменитому роману. Где-то в финале на лестнице с односторонним движением – вниз (есть, оказывается, такие лестницы), что-то перепутав, пытается она пройти-пробиться вверх, сквозь мощное движение своих учеников, которые буквально валятся ей на голову, и она в беспамятстве мучительно продирается через них, против общего течения.
Сцена символическая, ибо все ее попытки научить детей благородству и честности заканчиваются трагической неудачей.
Фильм и сама книга так и назывались: “Вверх по лестнице, ведущей вниз”.
Каждый раз я вспоминаю ту учительницу, когда думаю о наших судорожных попытках идти против движения, направленного вниз, в пропасть.
Вся наша работа по помилованию представляется мне такой же безнадежной попыткой подняться по лестнице, которая на самом деле ведет вниз.
Крошечная кучка в полтора десятка человек, как водится, в безнадежной и вечной попытке служить своему народу. Может прийти на память и другое: попытки вычерпывать воду ложкой из океана. А с другой стороны, сам народ, общество, Россия, не желающие знать ни о каком милосердии, а лишь о том, чтобы унизить, посадить, ужесточить…
Казнить…
Зона вторая. Бытовуха
Занимательная математика
Так называлась книжка моего детства, дивная книжка
Перельмана, в которой при помощи цифр доказывались самые невероятные вещи. Ну, такие, например, что полуживой человек и полумертвый обозначают как бы одно и то же. Математически это выглядело бы так:**0, 5 живого человека = 0, 5 мертвого человека.**Цифры (по 0,5), понятно, сокращаются, и в результате:
живой человек = мертвому человеку.**
Наша математика примерно о том же, о живых, которые потом становятся неживыми, только цифирки у нас не столь абстрактные, а вполне реальные.
Ну, например, известно, что в России всегда преобладали убийства бытовые, и еще недавно, скажем десять лет назад, в криминальной статистике они занимали первое место, около сорока процентов. В то время как убийства при разбойном нападении, или при изнасиловании, или из хулиганских побуждений в совокупности едва достигали двух процентов.
Такими, думаю, остаются и поныне.
Как говаривал один мой знакомый: “Правительства приходят и уходят, а краны все равно текут…” При этом добавлял:
“Соседи страдают от соседей, и все обречены”, имея в виду бытовые проблемы, которые в России становятся чаще всего и проблемами уголовными.
Бунин писал: “Уголовная антропология выделяет преступников случайных: это то, что называется “обыкновенные люди”, случайно оскорбленные жизнью и случайно совершившие преступление; и они никогда не бывают рецидивистами, они чужды антисоциальных инстинктов… Совершенно другие преступники “инстинктивные”, преступники душевно-больного склада. Эти всегда дети, как животные, и главный их признак, коренная черта – жажда разрушения, антисоциальность… В мирное время мы как-то забываем, что мир кишит этими выродками, атавистическими натурами, огромное количество их сидит по тюрьмам, по желтым домам. Но вот наступит время
(вроде нашей перестройки. – А. П.), когда “державный народ” восторжествовал… Двери тюрем и желтых домов распахиваются настежь, жгутся архивы сыскных отделений – начинается вакханалия… Русская вакханалия превзошла, как известно, все, до нее бывшее, и весьма изумила и огорчила даже тех, кто звал на Стенькин утес послушать то, что “думал
Степан”… Степан был “прирожденный преступник”, по выражению уголовной антропологии…”
Но вот бытовуха как бы стала отступать (25%), хотя по делам, которые мы рассматриваем, это не очень заметно. На передний план выплыли убийства “заказ-ные”, которые специалисты именуют “убийством за вознаграждение”. Этакий вариант уничтожения человека.
Но вот странность, о которой население не догадывается, а представители МВД предпочитают не упоминать: среди тысячи и более смертников, дела которых мы за эти годы рассмотрели, нет ни одного профессионального убийцы, лишь та самая бытовуха, да хулиганы, да насильники… Ну и сексуальные маньяки, которых можно пересчитать по пальцам, зато наша пресса, охочая до жареного, так их разукрашивает, что они выглядят чуть ли не героями, может показаться, будто их сотни.
И получается, что смертными казнями всяких бытовых разбойничков наши доблестные милиционеры прикрывают настоящую преступность, от которой мы сегодня страдаем.
Такой занимательной математике позавидовал бы сам Перельман.
Да вот, посудите сами…
Пили двое
(голубая папка)
“… Пили двое… В течение вечера и ночи они поспорили и подрались. Один ударил другого кухонным ножом в грудь и убил…”
Этим начинаются сотни, если не тысячи уголовных дел. Они похожи так, что можно составить одно “типовое дело” и в пропуски вставлять недостающие детали.
Кто пьет? Да практически все. Муж с женой, брат с братом, сын с отцом и т. д.
Если учесть социальный уровень, то обычно это сантехники, ремонтники, дояры, чабаны и пастухи (обычно многодетные).
Много кочегаров, сторожей, трактористов, грузчиков, водителей. Особенно почему-то много железнодорожников. И конечно, большое количество бомжей и пенсионеров.
Возникает некий обобщающий образ старика, ровесника советской власти, ею обработанного, обделенного, выпотрошенного на великих стройках коммунизма и с кучей болезней выкинутого теперь за ненадобностью.
Образование обычно низкое: три-четыре класса, живет бедно, много пьет, бездуховен, но агрессивен… в любой склоке порывается кого-нибудь прибить: соседа, жену, собственное чадо, которое раздражает.
Дают им сроки не более трех-четырех лет, но что ждет их за воротами тюрьмы, обезумевших от этой непонятной им жизни?!
Где пьют?
Везде. Дома, на работе само собой, в дороге, в поле, в лесу, на берегу реки или озера, на вокзале, в машине, в магазине…
Что пьют?
Все, что возможно. Перечислять нет смысла, все равно список будет не полон. Удивляет лишь необыкновенная живучесть, стойкость организма ко всяким кислотам и растворителям, которые легко плавят и камень, и стекло, и любой металл, но не могут побороть нутро российского алкоголика.
Ну вот, для примера: “Двое рабочих потребляли на своем рабочем месте клей БФ…”
Или: “Удалившись на дачу, Круглов с возлюбленной пили всю ночь стеклоочиститель…”
Или: “Свежухин и Борисова в подсобке кочегарки распивали жидкое средство для уничтожения клопов…”
Одному алкашу с целью убийства дали выпить ядовитую смесь водки с дихлорэтаном, но это на него не подействовало, и его
“… пришлось задушить…”.
Какова продолжительность пьянки?
Диапазон обширен, но обычно ограничивается одним днем
(понятно, рабочим) или одной ночью. Но бывают исключения.
Пенсионер, купив на всю пенсию двадцать пять бутылок вина, пил со знакомой неделю и лишь потом ее прибил. А прибил за то, что она успела потребить из тех двадцати пяти бутылок больше, чем он сам.
Из-за чего же ссорятся?
Причин миллион. Кто-то кому-то не долил, или перелил, или предложил выпить, а тот отказался…
Этого, кстати, вполне достаточно для убийства.
В одном деле значится: “…Пассажир… угрожая ножом, заставлял другого пить с ним водку в туалете поезда…”
Говорят, что в России пьют “одним духом”, по возможности на двоих, на троих, и открытая бутылка должна быть выпита до дна. Отказаться выпить или не допить в компании равносильно оскорблению тех, с кем пьешь. Зато согрешить во время пьянки, врезать кому-то, пырнуть ножичком не считается предосудительным.
В народе. Но не в суде.
Пили двое… Некий Герасимов пятидесяти лет и его приятель, а когда тот отказался продолжать пить, встал и пошел,
Герасимов, обидевшись, нанес ему удар ножом в спину, но лишь тяжело поранил, после чего допил стакан и повез приятеля в больницу…
Такая вот она, загадочная у русского человека душа. Но правда, кто-то однажды на Комиссии к этой фразе добавил: “и тело”.
По этому же поводу писатель Юрий Давыдов однажды заметил:
“Чаще всего слышишь о цене на колбасу, почти бесплатное приложение к поллитровочке… О цене на жизнь умалчивают…”
Пили двое, один стал жаловаться на жизнь, другой его из сочувствия погладил. Первому это не понравилось, он взял мелкокалиберку и застрелил жалельщика.
Но чаще даже так: “Сидели, пили в колбасном цехе, вдруг
Кузьмичев без видимых причин ударил Шипкова… И убил”.
Вот это – “без видимых причин” – в той или иной форме присутствует во множестве дел.
Чем убивают?
Да чем хочешь. Что под руку попадет. Кухонным ножом или той же бутылкой, топором, сапогом, бельевой веревкой, утюгом, мясорубкой, гвоздодером, кочергой, поленом (часто!), почему-то антенной, ремнем, зубилом, отверткой (это почти холодное оружие), собачьим поводком, крышкой от унитаза и так далее.
Встречаются весьма экзотичные орудия убийства, такие, как нунчаки, пика и даже булава! Кстати, милиция долго ломала голову, но решила приравнять булаву к холодному оружию.
Все это позволило одному исследователю преступного мира определить, что культура убийства в России довольна низка!
Но наступит война в Чечне, и мы поднимемся в деле убийств до уровня ракет с их “точечными ударами”… Если только называть “точками” населенные пункты, поселки и города, которые выглядят точками лишь на карте, а когда их бомбят, превращаются в свалку бетонной крошки, под которой похоронены люди. Это ли не культура убийства!
В упомянутой мной книге Н. Евреинова приведены стихи, написанные в 1863 году и посвященные драке:
“… От размашистой натуры не сидится нам: есть меж нами самодуры с страстью к кулакам. Все они чинят расправу собственным судом. Кто пришелся не по нраву, учат кулаком…”
Автор книги утверждает, что “…кнут, правеж, батоги и другие орудия истязания пришли к нам от азиатских народов.
Русским вообще в те времена (12-13 века. – А. П.) совершенно чужды были телесные наказания…”. Очень сомнительно это, тем более в сноске указывается, что византийские и немецкие историки неоднократно упоминают о необычайных зверствах славян на войне. Можно подумать, что в домашних условиях эти люди вели себя иначе!
В тех же стихах вообще про наш быт:
“Поговорку не напрасно выдумал народ Кого кто полюбит страстно, тот того и бьет. И выходит, что, по мненью всех вступивших в брак, Нежной страсти выраженье наш родной кулак…”
Конечно только кулак. А разнообразие бытовых предметов у нас
– для убийства.
Очень себя оправдывает, например, дешевый целлофановый пакетик, когда нужно кого-нибудь мучительно задушить. А совсем недавно, во время обсуждения, мы вдруг узнали, что двое убивали друг друга вафельницей, хрустальной вазой и хрустальной пепельницей, из чего смогли справедливо заключить, что уровень жизни у нас прилично-таки вырос.
Во всяком случае, наши женщины на заседании, а их у нас двое, воскликнули, что лично у них в хозяйстве вафельниц и хрустальных пепельниц пока что нет.
А недавно прочитали про убийство с помощью… домашней тапочки! Хотелось воскликнуть: какая мягкая смерть.
Частенько, не затрудняя себя поисками орудия убийства, наши подопечные бьют друг друга не только руками, но и ногами, а для большего эффекта валят жертву на пол, а потом прыгают на нее, скажем, с кровати. Очень даже помогает.
Прыганье на теле (на живом, разумеется) становится на нашей спортивной родине чуть ли не популярным видом легкой атлетики. Ее всячески разнообразят: прыгают с дивана, с кровати, со стула… на грудь, на голову, на лицо.
Любят у нас сбрасывать с балкона, особенно с верхних этажей.
Ну а с тракторами, с техникой, которая предназначена для доброй работы, происходят странные вещи, они становятся самыми современными и удобными предметами для убийства.
Трое пьяных поехали покататься на машине и потеряли девицу, которая отошла от машины по надобности и упала на дорогу.
Они поехали ее искать, но, так как фары в машине не горели, они не заметили лежащую девицу и переехали ее прямо по голове…
Некий Пудовкин за отказ сожительницы в совместном проживании сперва нанес ей удар кулаком в лицо, затем совершил наезд на легковом автомобиле. Колесами он проехал по телу, протащив днищем пятнадцать метров, двигая машину вперед и назад. Тело застряло под днищем, машина заглохла, а водитель бежал…
Финал же у этой истории необычен: женщина осталась жива и отделалась легкими ушибами.
И еще один вывод: наши женщины не только коня на скаку остановят, но и самые живучие в мире, никакой техникой их не раздавить.
Но повторю, нет предела изобретательности. Встречаются самородки, изобретающие электробритвы, которые взрываются в руках соперника, или -чтобы убить ревнивого мужа – специальное электроустройство для забоя скота.
Правда, в данном случае оно не сработало, и пришлось действовать традиционно испытанным методом, добивать при помощи топора.
Встречаются и рекордсмены, достойные книги Гиннесса. Так, некий Власов, восьмидесяти одного года, убил во время пьянки кулаком соседа. То ли силенку сохранил, то ли сосед был в его же возрасте, если не старше…
Что же происходит далее?
А далее, как правило, продолжают пить.
О покойнике обычно вспоминают на второй, на третий день. И неважно, что это жена, с которой взращены дети, мать, что тебя родила, родной брат, сестренка, сват, возлюбленная.
Бывает, что тело, еще дышащее, сбрасывают в подпол, в подвал и труп обнаруживается по истечении какого-то срока. Один находчивый пенсионер (прямо-таки “Синяя борода”!) ухитрился в течение нескольких лет сбросить в подпол трех жен… После третьей только их и обнаружили.
В упомянутом случае с прибором для забоя скота жертву разделали на двадцать три куска (и это подсчитано!), потом в чемоданах вывезли в другой город и там разбросали по свалке.
Местом захоронения частенько фигурируют бак для мусора, сточный колодец, отстойник, нефтяное хранилище, свалка и так далее. Обожают топить в реке, озере, канале. Или же сжигать труп в лесопосадках, облив бензином.
Один “серийный” убийца предпочитал, например, отрезать головы и сбрасывать их в мусоропровод. Ему “нравилось”, как он заявил на суде.
В музее восковых фигур мадам Тюссо, как я упоминал, таких выставляют напоказ. Но ведь у них по статистике бытовых убийств на всю Англию за весь год около шестисот. У нас по пьянке еще в 94 году произошло 600 тысяч преступлений, более пятидесяти тысяч отравились насмерть всяческими суррогатами.
И никакой национальной трагедии.
Да ведь когда началось-то, вот и Бунин рисует такую картину революции: “…шатание умов и сердец из стороны в сторону, саморазорение, самоистребление, разбои, пожарища, разливанное море разбитых кабаков, в зелье которых ошалевшие люди буквально тонули, порой захлебывались до смерти…”
Лунный удар
(голубая папка)
Люди науки утверждают, что с каждым может случиться “лунный удар”, когда благопристойный человек превращается в преступника. Луна, говорят они, регулирует настроение, вызывает чувство угнетенности и агрессии.
Колдовство, заговоры, порча, расположение планет – все это, возможно, и существует. Но думаю, что большая часть таких бессмысленных, не поддающихся никакой логике преступлений происходит в момент внутренней разрядки человека, некоего расслабления души и тела, наступивших в результате бурной пьянки.
Не секрет ведь, что в каждом из нас днями, а то и годами копятся злость, раздражение. Они никуда не исчезают, а, как черная кровь больного, застаиваются в теле, скапливаются отравой на дне души. И разъедают ее изнутри, требуя выхода.
Иначе, наверное, не выжить.
И он наступает… такой момент. Как говорил один мой знакомый, в прошлом зек: “Тормоза сняты, все выходит наружу!”
Близость раздражителей – конкретных, живущих рядом людей, родни, приятелей – может оказаться тем запалом, который способен взорвать накопленный годами заряд.
Не случайно же после совершенного, как признаются сами преступники, наступают спокойствие, усталость, разрядка.
Оттого бьют и крушат они без раздумья, как бы механически, и терзают свои жертвы, увечат, изгаляясь даже над трупом. А поостыв и придя в себя, не могут понять, даже вспомнить, что же они натворили.
Действие явно одноразовое. С таким же успехом этот человек мог совершить и героический поступок в каком-то другом конкретном случае. То есть излить свой праведный гнев на врага и даже закрыть грудью амбразуру.
Две стороны медали в поведении “афганцев” тому пример: там, на чужбине они были героями, хотя и убивали, а по возвращении за такое же их осуждают и сажают.
Для большей наглядности приведу дела из одной какой-нибудь папки. Мы, разумеется, читаем их каждую неделю.
“Пили двое, братья. Один убил другого ножом, а на полу кровью написал: “убил дурака””.
“Двое пришли выпить к приятелю в котельную, а он пить не хотел и стал их гнать. Тогда они его избили и живьем засунули в топку, где он и сгорел…”
“Пили двое… Некая Трубачева Люба поругалась с мужем и, когда он уснул, облила его бензином и сожгла…”
“Пили двое… Тракторист Патрикеев распил с приятелем дома три бутылки коньяка. Утром опохмелился (сколько выпил, неизвестно) и пришел на работу, где они с этим приятелем ремонтировали трактор. Во время работы они употребили коньяк, принесенный из дома. Около 14 часов закончили работу
(можно представить, чего они там наработали!) и разошлись по домам. Но вскоре приятель снова пришел к Патрикееву домой, и они снова стали пить. Во время выпивки зашел разговор о женщинах и приятель заявил, что он находится в интимных отношениях с женой Патрикеева. Последний взял нож и убил его…”
“Пили двое… Муж стал выражать недовольство приготовленным женой обедом. Она взяла кухонный нож и его убила”.
“Пили двое: Коновалов и Бескровный. Первый пообещал отрубить другому голову. Второй сходил за топором и отдал первому, а потом положил голову на чурбак и сказал: “Руби!” Коновалов взял топор и… отрубил дурную голову…”
“Пили двое: он и сожительница, после чего он, как водится, заснул, а она… обиженная, что он пьет и ее приучил к спиртному, взяла кухонный нож и воткнула ему в живот… И убила…”
“Пили двое… Некий Кузнецов с приятелем. И вспомнил, что тот не отдал деньги за проданную ему куртку. В ссоре он оторвал карман у брюк и затолкал этот карман в рот приятелю, отчего он задохнулся…”
“Пили двое, потом один из них (Иванов) сел на трактор и на прицепе повез дружка к дому, но тот вывалился на дорогу на ходу, был травмирован и умер…”
“Пили двое, отец и сын, и ссора произошла из-за спора, как метать стога сена. Отец взял со стола нож и пырнул сына в живот… И убил, доказав свою правоту…”
Этот угарно пьяный список можно продолжать до бесконечности.
Он длинен как Млечный Путь, где каждая крошечная звездочка все равно чья-то судьба.
Не скрою, у меня не раз, не два возникал вопрос, а когда же эти люди работают, если они все время пьют и пьют. Пришлось заняться математикой, и она оказалась исключительно занимательной: каждый четвертый, потом – третий (а в последних папках даже каждый второй) из тех, кто совершил преступление, вообще никогда и нигде не работал. Притом, что у многих малые дети, старики родители.
На какие денежки они пьют, понять невозможно. Скорей всего, пропивают то, что зарабатывают женщины, и был случай, когда муж требовал от жены деньги на пропой, а она не давала (у них трое детишек), но потом под нажимом или физическим принуждением отдала десятку, а трешку сохранила: все-таки мать! Вот из-за этой оставшейся трешки на глазах детей он и убил жену.
Некий Югов, двадцати пяти лет, пришел в дом к своей тетке и попросил выпить. А тетка стала его стыдить, – такой молодой, а ходит и побирается, вытолкнула из дома. Югов обиделся и ударом кулака сбил тетку наземь, схватил за горло и удушил.
Труп сбросил в подпол, а до этого обшарил карманы и нашел кошелечек, а в нем 72 рубля, деньги пропил…
А некий Банщиков в течение дня (рабочего, естественно) распил на двоих пять бутылок водки и не мог после этого вспомнить, как убивал сожительницу.
Погоня за бутылкой приводит людей в состояние близкое к помешательству.
В одном деле рассказывалось о грузовике, который вез водку и застрял на мосту. По деревне прошел слух, все бросились к грузовику. Вы думаете, кому-нибудь пришла в голову мысль помочь и вытащить машину из грязи? Ничего подобного! Более двадцати человек на всех видах транспорта бросились к мосту и потребовали от водителя немедля отдать водку. Судьба машины и пассажиров их не волновала.
Далее в деле сказано: “опасаясь нападения, водитель и двое пассажиров отдали им часть водки…” Что означает эта
“часть”, не указано, но можно представить, что это несколько ящиков. Через некоторое время, прикончив захваченное, группа из шести человек снова вернулась к мосту и потребовала остальное. При этом они обыскали кабину, нанесли водителю несколько ударов руками и ногами, разбили лицо, потом стучали палками по кабине и угрожали машину поджечь.
Обнаружив неподалеку от машины еще две бутылки, выпили, успокоились и уехали.
В печати описывался случай, как на Урале в донорских пунктах за триста граммов крови выдавали 180 граммов водки и стояла очередь рабочих с ближайшего завода, жаждавших отдать хоть всю кровь, лишь бы получить спиртное.
То же и в Чечне, боевики (непьющие) рассказывали, что за два ящика водки получали от наших солдатиков новенький бронетранспортер, но, правда, при этом давали обещание не стрелять в ближайшую неделю. А уже через две недели и стреляли, и убивали.
Променять грузовик или трактор на бутылку никогда не было в
России грехом. И когда рабочему говорили, что водка, мол, растет в цене, он лишь с усмешкой отмахивался, уверяя, что если уворованный аккумулятор стоил бутылку, то он и будет стоить бутылку… И нет валюты надежней, чем бутылка!
Я прочитал около полусотни папок (в каждой более ста дел), и везде неработающих – я имею в виду самую активную часть мужчин, от двадцати пяти до пятидесяти лет, – насчитывалось около половины. Из этой половины не менее половины спившихся. Примерно такую же цифру называют наши наркологи, они утверждают, что страна, в результате повального пьянства, теряет около четверти производственного потенциала.
Думаю, что цифра возрастет, если учесть, что некоторые из молодых лишь числились при работе, как-то: сторожа в пионерлагерях, дворники, грузчики, истопники и тому подобные.
Можно утверждать, что в России работает лишь менее половины трудоспособного населения, остальные же граждане тунеядствуют и пьют за их счет.
Такое пренебрежение, даже ненависть к труду выработались не только за время советского рабства, но при нем окрепло и стало национальным менталитетом, как и само пьянство. И воровство.
Все три коренные привычки завязаны в один крепкий узел.
Отсюда понятней непрерывное желание перераспределить незаконным путем нажитое в свою пользу, а попросту говоря, что-нибудь стащить, украсть, чтобы опять же потом пропить…
Итак, пили двое… Трое… Четверо…
Пил народ…
Бутылку за жизнь
(голубая папка)
Краснов Никита, чуваш, лет так сорока пяти, пил с женой с самого утра, а потом оба пошли по делам. Жена вернулась домой первая и, обнаружив запрятанную мужем бутылку водки, всю ее вылакала и отрубилась. Вернувшийся муж обнаружил пропажу и увидел лежавшую на полу жену. Взбешенный, он нанес жене множество ударов руками и ногами (грозное оружие в руках недобравшего свое мужика) и убил… Вот и спрашивается, на сколько же потянула та бутылка… На жизнь человека, с которым он прожил более двадцати лет и вырастил двух дочерей?
К пьянке безоглядной, бесшабашной, массовой, практически всенародной мы, наверное, будем возвращаться еще не раз, поскольку это та почва, на которой произрастает большинство преступлений.
Вот и статистика подтверждает, что 60% убитых и 80% убийц в момент преступления были под градусами. Там же есть еще более впечатляющая цифра: за два года потери от пьяных преступлений в нашей стране составили 400 тысяч человек.
Невозможно передать отчаяние, которое охватывает при чтении нескольких сотен дел подряд. Практически каждое из них начинается со слов:“пили двое… трое… четверо… пятеро…” и т. д., а заканчивается обычной дракой и убийством. Иногда тяжкими телесными повреждениями, но лишь потому, что кто-то кого-то не добил.
А вот жестокость при этом проявляется поразительная. Некий
Силин (55 лет) избивал свою жену, с которой обычно вместе пил, а бил он ее, как перечислено в деле: руками, ногами, резиновым шлангом, палкой, поленом, ведром. Задействованы все домашние предметы быта. Ночью жена от таких побоев скончалась, это его не тронуло. И то слава Богу, что не скинул в погреб, не отвез в водоем и не порубил на части…
Он просто продолжил, как значится в деле… “свое веселье…”.
Когда наш народ пьет, он звереет. Это известно. Но когда он не пьет, он тоже звереет.
Когда же он пребывает самим собой?
Читая эти дела, я могу заранее прогнозировать любое из них, прочтя лишь первую строчку. В них все похоже, условия жизни и биографии героев, методы убийства и решения суда.
Ну, правда, в другом случае наш герой уже бьет свою подружку стульями, шваброй, металлическим карнизом… Результат тот же. Или же, в третьем случае, используются кочерга, совок, разделочная доска, половая щетка… При удушении удачно применяется электрошнур или пояс от халата. Или брючный ремень.
Некий Якунин, молодой еще, 23 года, задушил на почве ревности свою жену, положил в металлическую бочку и бросил в водоем… пускай, мол, поплавает.
А вот другой герой, застав сожительницу у своего дружка, вывел ее на улицу и бил обухом топора… “по различным, – как сказано, – частям тела…”. Застав там же второй раз уже… “бил табуреткой по различным частям тела… И, наконец, добил…”.
Каждое такое дело единично, но, собранные вместе, они предстают как ОБЩЕЕ ДЕЛО на весь наш народ, который до того спился, что не ведает, не осознает, что же он творит.
Я поездил по разным странам, видел тамошние тюрьмы, заключенных. Но я нигде не наблюдал такой бесшабашной, безоглядной нетрезвой жизни, без просвета, которая уже и не жизнь, а некое затмение, переходящее в мрак.
Недавно в газетах промелькнуло сообщение, которое мало кем замечено. В нем были приведены цифры, из которых явствовало, что по потреблению алкоголя мы вышли на первое место в мире:
25 литров в год на человека, включая женщин, стариков и младенцев.
А между тем Всемирная Организация здравоохранения определила, что, если норма потребления превышает 8 литров в год на человека, страна вступает в опасную зону генетического риска. Попросту говоря, вырождается.
У нас же еще до перестройки насчитывалось, хоть эту цифру тогда скрывали, 22 миллиона алкоголиков, которые поставляли
120 тысяч умственно отсталых детей.
Не случайно в наших делах так часто встречаются преступники, имеющие психические отклонения.
Однажды я взял голубую папку, назначенную на следующее заседание, и стал выписывать дело за делом: за что же у нас убивают.
Перечисляю:
Ионов (35 лет) убил сторожа-пенсионера, который не дал со склада (совхозного) бесплатно мешок картошки.
Коршунов (60 лет) – Первая жена не пустила в дом, после того как он женился и переехал к другой; убил топором при пятилетней внучке.
Кокорин (36 лет) после общей пьянки зарезал хозяйку перочинным ножом, когда она предложила уйти домой.
Колядина (34 года) убила соседа кухонным ножом, когда он после совместной пьянки отказался вступить с ней в половую связь.
Кукишева (19 лет) убила кувалдой мать, которая во время совместной пьянки не долила ей вина.
Лебедева (27 лет) пришла пьяная из гостей и застала пьяного же мужа. Возмутившись, ударила его ножом в спину и пошла вызывать скорую помощь. Муж умер.
Майков (21 год) – афганец, убил приятеля, который взял спиртное (наверное, в долг?) и не отдал.
Мартено (32 года) убил соседа, который не там поставил машину.
Менюк (47 лет) застал дома сожительницу пьяную, спящую с другим мужчиной. Хозяин вернулся с рыбалки, был нетрезв и убил пьяного соперника пешней.
Девять дел, могло быть и сто девять. Но ничего бы нового, кроме разве каких-то мелких деталей, не появилось.
Давайте же подытожим: на фоне всех остальных преступлений, мафиозных стычек, наемных убийц, террористов и прочая и прочая самым страшным преступником оказывается народ, убивающий сам себя. Преступления, творящиеся втихомолку за стенами домов, при общем равнодушии общества, и есть главная опасность для всех нас, какие бы ужасы ни расписывала печать о маньяках и крестных отцах.
Не случайно в моей книге я прежде всего пишу об этой проблеме, в отчаянии оттого, что не могу предложить никаких средств для спасения.
Бутылку за жизнь
(голубая папка)
Краснов Никита, чуваш, лет так сорока пяти, пил с женой с самого утра, а потом оба пошли по делам. Жена вернулась домой первая и, обнаружив запрятанную мужем бутылку водки, всю ее вылакала и отрубилась. Вернувшийся муж обнаружил пропажу и увидел лежавшую на полу жену. Взбешенный, он нанес жене множество ударов руками и ногами (грозное оружие в руках недобравшего свое мужика) и убил… Вот и спрашивается, на сколько же потянула та бутылка… На жизнь человека, с которым он прожил более двадцати лет и вырастил двух дочерей?
К пьянке безоглядной, бесшабашной, массовой, практически всенародной мы, наверное, будем возвращаться еще не раз, поскольку это та почва, на которой произрастает большинство преступлений.
Вот и статистика подтверждает, что 60% убитых и 80% убийц в момент преступления были под градусами. Там же есть еще более впечатляющая цифра: за два года потери от пьяных преступлений в нашей стране составили 400 тысяч человек.
Невозможно передать отчаяние, которое охватывает при чтении нескольких сотен дел подряд. Практически каждое из них начинается со слов:“пили двое… трое… четверо… пятеро…” и т. д., а заканчивается обычной дракой и убийством. Иногда тяжкими телесными повреждениями, но лишь потому, что кто-то кого-то не добил.
А вот жестокость при этом проявляется поразительная. Некий
Силин (55 лет) избивал свою жену, с которой обычно вместе пил, а бил он ее, как перечислено в деле: руками, ногами, резиновым шлангом, палкой, поленом, ведром. Задействованы все домашние предметы быта. Ночью жена от таких побоев скончалась, это его не тронуло. И то слава Богу, что не скинул в погреб, не отвез в водоем и не порубил на части…
Он просто продолжил, как значится в деле… “свое веселье…”.
Когда наш народ пьет, он звереет. Это известно. Но когда он не пьет, он тоже звереет.
Когда же он пребывает самим собой?
Читая эти дела, я могу заранее прогнозировать любое из них, прочтя лишь первую строчку. В них все похоже, условия жизни и биографии героев, методы убийства и решения суда.
Ну, правда, в другом случае наш герой уже бьет свою подружку стульями, шваброй, металлическим карнизом… Результат тот же. Или же, в третьем случае, используются кочерга, совок, разделочная доска, половая щетка… При удушении удачно применяется электрошнур или пс олата. Или брючный ремень.
Некий Якунин, молодой еще, 23 года, задушил на почве ревности свою жену, положил в металлическую бочку и бросил в водоем… пускай, мол, поплавает.
А вот другой герой, застав сожительницу у своего дружка, вывел ее на улицу и бил обухом топора… “по различным, – как сказано, – частям т. Застав там же второй раз уже… “бил табуреткой по различным чстям тела… И, наконец, добил…”.
Каждое такое дело единично, но, собранные вместе, они предстают как ОБЩЕЕ ДЕЛО на весь наш народ, который до того спился, что не ведает, не осознает, что же он творит.
Я поездил по разным странам, видел тамошние тюрьмы, заключенных. Но я нигде не наблюдал такой бесшабашной, безоглядной нетрезвой жизни, без просвета, которая уже и не жизнь, а некое затмение, переходящее в мрак.
Недавно в газетах промелькнуло сообщение, которое мало кем замечено. В нем были приведены цифры, из которых явствовало, что по потреблению алкоголя мы вышли на первое место в мире:
25 литров в год на человека, включая женщин, стариков и младенцев.
А между тем Всемирная Организация здравоохранения определила, что, если норма потребления превышает 8 литров в год на человека, страна вступает в опасную зону генетического риска. Попросту говоря, вырождается.
У нас же еще до перестройки насчитывалось, хоть эту цифру тогда скрывали, 22 миллиона алкоголиков, которые поставляли
120 тысяч умственно отсталых детей.
Не случайно в наших делах так часто встречаются преступники, имеющие психические отклонения.
Однажды я взял голубую папку, назначенную на следующее заседание, и стал выписывать дело за делом: за что же у нас убивают.
Перечисляю:
Ионов (35 лет) убил сторожа-пенсионера, который не дал со склада (совхозного) бесплатно мешок картошки.
Коршунов (60 лет) – Первая жена не пустила в дом, после того как он женился и переехал к другой; убил топором при пятилетней внучке.
Кокорин (36 лет) после общей пьянки зарезал хозяйку перочинным ножом, когда она предложила уйти домой.
Колядина (34 года) убила соседа кухонным ножом, когда он после совместной пьянки отказался вступить с ней в половую связь.
Кукишева (19 лет) убила кувалдой мать, которая во время совместной пьянки не долила ей вина.
Лебедева (27 лет) пришла пьяная из гостей и застала пьяного же мужа. Возмутившись, ударила его ножом в спину и пошла вызывать скорую помощь. Муж умер.
Майков (21 год) – афганец, убил приятеля, который взял спиртное (наверное, в долг?) и не отдал.
Мартено (32 года) убил соседа, который не там поставил машину.
Менюк (47 лет) застал дома сожительницу пьяную, спящую с другим мужчиной. Хозяин вернулся с рыбалки, был нетрезв и убил пьяного соперника пешней.
Девять дел, могло быть и сто девять. Но ничего бы нового, кроме разве каких-то мелких деталей, не появилось.
Давайте же подытожим: на фоне всех остальных преступлений, мафиозных стычек, наемных убийц, террористов и прочая и прочая самым страшным преступником оказывается народ, убивающий сам себя. Преступления, творящиеся втихомолку за стенами домов, при общем равнодушии общества, и есть главная опасность для всех нас, какие бы ужасы ни расписывала печать о маньяках и крестных отцах.
Не случайно в моей книге я прежде всего пишу об этой проблеме, в отчаянии оттого, что не могу предложить никаких средств для спасения.
Цибиногова и ее муж
(голубая папка)
Потому и выделил в отдельную главку это дело, что оно заняло в моей жизни особое место. Не лучшее, так скажу. Когда прочитал его, не был ни удручен, ни потрясен, ни даже травмирован, хотя и это случается. Я был убит.
Вот так и понимайте, как написано.
Неведомая мне Цибиногова преступным росчерком своей жизни перечеркнула что-то очень важное в моей. Хотя до сих пор считал и был твердо уверен, что нужны какие-то особые крайние обстоятельства, чтобы на склоне своих лет я мог что-то в себе изменить.
А вот изменился. И сам почувствовал это. Что-то надломилось во мне из-за этой женщины. Если ее можно назвать женщиной.
После ее дела я вообще усомнился в высоком назначении женщины как матери. И с этих пор как бы им ни поклонялся, ну, почти как Булат, а где-то в сердцевине яблока скрюченный червячок сомнения: хоть женщина и высшее, и прекрасное, и божественное создание, но ведь существует и Цибиногова, которая погубила Ниночку…
Вера Алексеевна Цибиногова, 1954 года рождения, была замужем. Муж осужден по этому же делу. У нее престарелая мать и две дочери 9 и 15 лет, воспитывающиеся в школе-интернате. Ранее не судилась, была директором Дома культуры.
Цибиногова и ее муж зарегистрировали брак 4 марта 1981 года, до этого состояли в фактических брачных отношениях. А вскоре у них родилась дочь Нина. Родители мужа были против их брака, и у Цибиноговой сложились с ними неприязненные отношения. Они даже переехали в другой район. Однако обстановка в семье не нормализовалась. Цибиногова и ее муж считали, что виновница всех их домашних неурядиц Нина, и, как написано в деле, возненавидели ее.
Как-то вернувшись с работы, Цибиногова увидела, что двухлетняя дочка полощет в ведре свои колготки, а муж от стола крикнул: “Убери эту мразь, иначе я ее убью…”
Скорей всего, именно его отношение, а он был много моложе жены, и решило судьбу Ниночки. Сам он почему-то считал, что это не его ребенок, что ребенок зачат от свекра.
Далее чувствительного читателя я прошу закрыть страницу и открыть там, где последует наказание: десять лет тюрьмы.
Сознаюсь, что не без усилий попробую сообщить какие-то подробности: каждое слово для меня здесь мучительно. Лишь напомню, все дальнейшее будет происходить с ребенком, которому от одного до пяти лет.
Цибиногова и ее муж систематически избивали Ниночку по незначительному поводу и без такового.
Они на длительное время ставили ее в угол, лентами связывали руки за спиной, ограничивали в пище и воде, отвели ей для наказания специальное место между шкафом и печкой, некоего рода карцер, где оставляли девочку на длительное время, а потом подвешивали за руки на гвозде…
Может, хватит?
Разве этого недостаточно, чтобы расстрелять такую мать? Или
– посадить ее в клетку, в зверинец, вместе с гиенами. Хотя гиены такое со своими зверенышами не творят.
Но, превозмогая себя, продолжу…
В феврале 1983 г. (Ниночке почти два года) Цибиногова была в гостях и ударила дочь по лицу только за то, что девочка не смогла сама одеться, разбила ей губу до крови.
В начале мая Цибиногова избила дочь палкой так, что на спине остались следы, как написано в приговоре: “в виде полос
“елочкой”. В ноябре нетрезвый муж избил дочь, повредив ей ухо, которое не зажило до последних дней жизни ребенка.
Летом 1985 г. (Ниночке четыре года) родители неоднократно, оставляя детей одних, запихивали девочку в заполненную водой покрышку от трактора “К-700”, в которой она сидела связанная, выбраться сама не могла. Спать укладывали в корыто на старые телогрейки…
В середине декабря 85 года Цибиногова в присутствии мужа избила дочь раскаленной кочергой по ногам… Муж, подстрекаемый женой, схватил корыто и бросил его на пол вместе с находившейся в нем дочерью и избил ее, только за то, что она испачкала постель… Наверное, их постель, ведь жила и спала она в холодном чулане на тряпье…
Прервусь. Никак не могу привыкнуть, что все это как бы в прошлом…
Но мы-то, мы живы (в отличие от Ниночки) и раз уж прикоснулись к ее судьбе, должны как-то представить, если не сердцем, то умом, что же мог пережить до пяти лет ребенок…
Да и что, вообще, он понимал в окружающем его мире, где все, что произошло, возможно.
Но, может, девочка так и восприняла, и уходя, унесла с собой образ земного ада, где существует лишь одна жестокость, где всесильные взрослые люди ежедневно, ежечасно тело твое мучают, как в том аду… И где места для таких как она все равно нет.
И как дальше мне жить, если и сейчас, рассказывая эту историю, а прошло больше десяти лет, я начинаю ненавидеть незнакомую мне Цибиногову, ее мужа, весь этот проклятый ребенком мир?!
…28 декабря ваши дети украшали елку, ждали подарков, завороженно поглядывали в заледенелое узорчатое окно, с тайной мечтой о Деде Морозе, который непременно узнает их самые заветные желания… В этот предпраздничный день за украденный кусок хлеба Ниночку, догола раздетую, вытолкали ногами на улицу… На мороз… А когда она, окоченевшая, попросилась домой (можете представить такую новогоднюю картинку?), ее схватили и со словами: “Тебе холодно, сейчас тебе будет жарко!” – посадили на горячую плиту, причинив, как написано в деле (хоть можно бы далее не писать!), сильные ожоги ягодиц…
А на следующий день связали руки лентой и подвесили за руки на гвоздь…
Ниночке четыре с половиной года… Счастливый праздник
Рождества Христова и близок уже ее конец… И конец ее мучениям.
3 января 1986 года Цибиногова (вы запомнили эту фамилию? Я лично навсегда!) в присутствии других дочерей и мужа избила
Ниночку резинкой от камеры, лишила ее пищи и воды, через два дня вновь избила ее, а 6 января, как раз в светлый праздник
Рождества, на весь день засадила ребенка в ледяной подпол…
Потом извлекла и, привязав к шифоньеру, снова била…
Далее, цитирую: “7 января девочку в тяжелом состоянии доставили в хирургическое отделение Моршанской больницы (кто тот сердобольный, кто узнал и вызвал врачей?!), где она от истощения и множественных повреждений головы и тела, нанесенных ей Цибиноговой и ее мужем, умерла…”
Не хочется читать остальное, что находится в деле, которое легло нам на стол. Осужденная, к примеру, характеризуется положительно, к труду относится добросовестно, овладела рядом смежных специальностей швейного производства, активно участвует в самодеятельности…
Отсидела из десяти лет восемь, и администрация считает, что… “она доказала свое исправление…”.
Несмотря на все эти рекомендательные слова, мы практически единогласно отклонили ее просьбу о помиловании.
А я даже пытался найти могилку Ниночки…
Зачем? Да не знаю зачем… Ну, чтобы цветочки положить и попросить от нас ото всех у нее прощения… За то, что мы такие…
Но история на этом не закончилась. Через полгода после обсуждения на Комиссии в одной из газет появилась статья, рассказывающая о женщинах-убийцах в одной из колоний, и там, на фотографии – Цибиногова. Я и раньше хотел себе представить ее, но не представлялось, у такой не может быть лица. Ее лик – сама смерть.
Я прямо-таки впился глазами в ее фотографию и вдруг понял, что знаю ее. Даже ахнул, настолько ее внешность мне знакома.
Нет, не лично, конечно, и мистики тут никакой нет. Просто за мою бесприютную бродяжью детскую жизнь среди множества песьих морд встречал таких, как она, с прямым, уверенным, жестко прищуренным взглядом, от которого холодок ползет по спине.
Это они хватали нас и били по голове на рынке, если мы попадались; это они, сидя в высоких сферах, гнали нас под пули, на Кавказ… Обворовывали, когда им вверяли среди сибирской зимы комочки наших судеб…
Как забыть хромого директора Башмакова в Таловском детдоме, что морил нас голодом!
Все они были Цибиноговы, какими бы именами тогда ни назывались. И потому Цибиногова не только убила Ниночку, она вернула меня в мое проклятое детство и еще раз попыталась сломать мне жизнь, уже в конце моей жизни.
Это из-за нее я каждый раз, когда думаю о нашем бытии, извлекаю, того не желая, свои старые обиды, вспоминаю
Ниночку и плачу… Плачу о ней и о себе.
В статье рассказывается, что у Цибиноговой два средних образования, говорит она внятно и грамотно, стихи пишет в стенгазету – о детях и о детстве. Уж не о Ниночке ли, случайно, которую называет “покойницей”?
Она ссылается на жестокость мужа, на свою занятость и говорит, будто слышала, как девочка звала ее перед смертью… Все время слышала потом ее голос…
Цибиногова жаловалась, даже Валентине Терешковой, но никто ей не ответил. А ровно через год мы снова разбирали на
Комиссии просьбу Цибиноговой о помиловании. И снова самые наилучшие характеристики и слова о том, что она активный помощник администрации, выступает в самодеятельности… Что она там делает? Поет?.. Спи, моя радость, усни…
“Свою вину, – пишет она, – полностью признаю, глубоко раскаиваюсь. Я критически отношусь к себе и содеянному, знаю, что смерть своей дочери я не искуплю до конца дней своих…”
Просит же она ради двух других детишек… “Они во мне нуждаются и ждут…”
Вы бы ее простили? А Комиссия, ее чувствительное сердце дрогнуло. Тем более в деле есть еще один документ, очень серьезный, это письмо от двух дочерей.
“…Наша мамочка, – пишут они, – нас очень любит, а мы любим ее. Мамочку обвиняют в убийстве сестренки Ниночки, но это неправда. Папа бил Ниночку, но и нас он бил, а когда она заступалась, то папа бил маму так сильно, что ее без сознания увезли в больницу…”
Что бы эти двое ни писали, у них одна мама, и ради них все, наверное, должно быть забыто: и гвозди, и мороз, и плита…
Для Ниночки… Потому что у них одна мама, и они сто раз правы, что любят ее.
В общем, дрогнули наши сердечки… И пришлось перечитать дело заново, чтобы почувствовать: простить невозможно.
Десять лет за все это тоже мало, но она должна их отсидеть.
А какой она будет матерью, там, на свободе, неизвестно.
– Тут есть еще загадка, – сказал наш Психолог. – Одного ребенка она избивала, а других нет… Это и есть садизм, выбрать жертву одну из трех!
И далее из общих наших размышлений, прозвучавших во время решения: вернуть мамочку детям благородно, но лечится ли садизм, да еще в наших лагерях? И не применит ли она его теперь к другим детям… Пусть они и выросли… И не может ли в этом случае детдом оказаться для них меньшим злом, чем такая мать?
И мы снова, терзая себя, решали.
В деле есть приписка о муже: он осужден к 12 годам лишения свободы, но в июле 1992 года умер в местах заключения.
Никаких больше подробностей нет. Но Вергилий Петрович по этому поводу заметил, что, узнав, какого рода преступление
(а лагерное начальство иногда специально дает “утечку”), его, вероятно, прибили сокамерники… Или сосна невзначай упала, или еще что… Да и Цибиногова… Может, оттого так выслуживается, так льнет к администрации, что и сама опасается расправы…
Продолжение следует
Продолжение следует