Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Престиж

ModernLib.Net / Современная проза / Прист Кристофер / Престиж - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 3)
Автор: Прист Кристофер
Жанр: Современная проза

 

 


Жертвой такого наваждения и стал Цзин Линь-Фу; прочитав эту историю, вы, наверно, догадались, что мне самому тоже присуща одержимость. Страсть к мистификации правит моей жизнью, диктует решения, определяет каждый мой шаг. Даже сейчас, при написании этих заметок, она подсказывает, о чем можно поведать, а о чем следует умолчать. Я уподобил свой метод изложения показу якобы пустых ладоней, но, если выразиться точнее, за каждой фразой стоит здоровяк, играющий роль дряхлого старца.

Глава 2

Поскольку отцовская мастерская приносила немалый доход, родители смогли определить меня в академическую гимназию «Пэлем» — попросту говоря, в начальную школу, которую возглавляли две старые девы, барышни Пэлем. Гимназия располагалась у развалин средневековой городской стены на Истборн-стрит, неподалеку от гавани. Под сварливый гвалт чаек, среди неистребимого запаха тухлой рыбы, который витал над пристанью и над всем побережьем, я постигал премудрости грамоты и счета, а также начатки истории, географии и устрашающей французской грамматики. Все полученные знания пригодились мне в дальнейшем, а неравная борьба с французским по иронии судьбы закончилась тем, что я стал выходить на эстрадные подмостки в образе профессора-француза.

Мой путь в школу и обратно лежал через возвышенность Уэст-Хилл, которую успели застроить только в непосредственной близости от нашего дома. Узкие тропы вели меня сквозь душистые заросли тамариска, заполонившие в Гастингсе все открытое пространство. В те времена город переживал эпоху подъема, во множестве строились новые дома и курортные гостиницы. По молодости лет я этого почти не замечал, поскольку школа находилась в старом городе, а курорт начинался за Белой скалой. Этот островерхий утес взорвали — громыхнуло на славу, — чтобы расчистить место для широкого променада вдоль набережной. Невзирая на все эти новшества, жизнь в старинном городке Гастингсе шла своим чередом, как и сотни лет назад.

Я мог бы немало рассказать о своем отце, и хорошего, и дурного, но, чтобы не отступать от своей собственной истории, ограничусь только хорошим. Отца я любил и вдобавок научился у него столярному делу, чем, как ни странно, обеспечил себе имя и состояние. Могу заверить: мой родитель вел трезвый образ жизни, был трудолюбив, честен, сметлив и по-своему великодушен. С работниками обходился по справедливости. Не отличаясь набожностью, он избегал захаживать в церковь, но своих домашних приучал к гражданской добродетели, которая не допускает никакого действия или бездействия во вред ближнему. Он был талантливым краснодеревщиком и умелым тележным мастером. Если у нас дома случались скандалы (а без них не обходилось), то, как я с годами понял, причиной тому был мучивший отца душевный разлад, хотя истоки и подробности такого внутреннего конфликта были мне неведомы. Хотя отец никогда не вымещал на мне свою злость, я его побаивался, даже выйдя из детского возраста, но и любил его всей душой.

Мою матушку звали Бетси Мэй Борден (в девичестве Робертсон), а отца — Джозеф Эндрю Борден. У меня было семеро братьев и сестер, но двое умерли в младенчестве, до моего появления на свет. Я не был ни старшим, ни младшим из детей; мать с отцом меня особо не выделяли. С братьями и сестрами (впрочем, не со всеми) мы кое-как ладили.

В возрасте двенадцати лет меня забрали из школы и пристроили к делу в колесной мастерской. Так началась моя взрослая жизнь, в том смысле, что теперь я проводил больше времени среди взрослых, чем среди сверстников, а главное — мое собственное будущее стало принимать реальные контуры.

Два момента повлияли на меня кардинальным образом.

Во-первых, я просто-напросто научился работе с деревом. Его вид и запах были мне привычны с рождения, но прежде я не догадывался, какие ощущения возникают у человека, который поднимает с земли брус, вонзает в него топор или орудует пилой. Стоило мне всерьез заняться столярным делом, как я проникся уважением к дереву и понял, чего можно достичь с его помощью. Правильно высушенное и умело распиленное дерево обнаруживает свою естественную фактуру; это красивый, долговечный и податливый материал. Дереву придается любая форма; оно сочетается практически с любыми другими материалами. Его можно красить, бейцевать, обесцвечивать, гнуть. Оно необыкновенно и вместе с тем заурядно; любой предмет, изготовленный из дерева, воспринимается как надежный и привычный, а потому не бросается в глаза.

Иными словами, это идеальный материал с точки зрения иллюзиониста.

В мастерской мне, хозяйскому сыну, не давали никаких поблажек. В первый же день меня поставили на самую тяжелую и неблагодарную работу — вместе со вторым подмастерьем отправили на распилку бревен. Мы ежедневно брались за дело в шесть утра и не разгибали спины до восьми вечера; нам полагалось только три кратких перерыва, чтобы утолить голод. Не знаю, какое занятие могло бы натренировать мое тело лучше, чем двенадцатичасовой рабочий день в мастерской; это же ремесло внушило мне опасливое, но благоговейное отношение к древесине. После этого многомесячного посвящения в ремесло меня перевели на менее тяжелую и более ответственную работу: я учился отмерять, обтачивать и шлифовать дерево для колесных спиц и ободов. Теперь я постоянно находился среди тележных и прочих мастеров, что работали на моего отца, и реже виделся с приятелями-подмастерьями.

В один прекрасный день, примерно год спустя после того как меня забрали из школы, в мастерской объявился новый работник по имени Роберт Нунэн; его подрядили восстановить разрушенную ураганом заднюю стену двора, которая давно требовала ремонта. Появление Нунэна и стало вторым обстоятельством, определившим мое будущее.

Погруженный в работу, я не обратил на него никакого внимания, но в час дня, когда наступил перерыв, Нунэн присел вместе со всеми за верстак, служивший нам обеденным столом, достал из-за пазухи колоду карт и предложил любому желающему «угадать дамочку». Старики, подняв его на смех, советовали нам не попадаться на эту удочку, но кое-кто все же решил посмотреть, что будет. Из рук в руки начали переходить скромные суммы денег; у меня-то в карманах гулял ветер, но нашлось двое-трое любопытных, которые были не прочь рискнуть парой монет.

Больше всего меня поразило, сколь непринужденно и ловко Нунэн обращался с картами. Как уверенны и точны были движения! Он все время что-то негромко приговаривал, словно увещевая нас, зрителей, а сам демонстрировал три карты разного достоинства, потом быстрым, но плавным движением опускал их рубашкой кверху на лежавший перед ним ящичек и начинал передвигать их своими длинными пальцами, после чего делал паузу и предлагал нам угадать даму. Мастеровые не отличались особой зоркостью; им намного реже, чем мне, удавалось проследить за перемещением нужной карты (хотя и я ошибался чаще, чем угадывал правильно).

Потом я спросил у Нунэна:

— Как у тебя так ловко получается? Можешь меня научить?

Сперва он отнекивался, повторяя, что это сущая безделица, но от меня не так-то просто было отвязаться.

— Мне нужно понять, как это выходит! — твердил я. — Дама кладется посредине, ты передвигаешь карты всего два раза, и она оказывается совсем не там, где ждешь. В чем тут секрет?

И вот однажды, дождавшись перерыва, он, вместо того чтобы облапошивать мастеровых, позвал меня в пустующий угол тележного сарая и показал, как нужно манипулировать тремя картами, чтобы движения обманывали глаз. Две карты — даму и любую другую — требовалось легко держать, одну поверх другой, между большим и средним пальцами левой руки, а третью карту — в правой. Раскладывая карты на столе, он делал перекрестное движение руками, его пальцы едва заметно касались столешницы и на мгновение замирали, отчего создавалось впечатление, будто первой выкладывается именно дама. Но в действительности почти каждый раз на стол незаметно соскальзывала совсем другая карта. Это классический карточный фокус, который так и называется — «три карты».

Когда до меня дошла эта хитрость, Нунэн продемонстрировал еще несколько трюков. Он показал, как задерживать карту в ладони, как делать перехлест, как снимать, чтобы задуманная карта сдавалась первой или последней, и как заставить доверчивого зрителя из сложенных веером карт выбрать задуманную. Все это Нунэн проделывал небрежно, желая скорее порисоваться перед мальцом, нежели поделиться своим умением; ему, видно, было невдомек, с какой жадностью впитывал я его науку. Когда он закончил, я попытался проделать фокус с дамой, но карты разлетелись по полу. Я сделал еще одну попытку, потом еще и еще. Нунэн давно потерял ко мне всякий интерес и вернулся к работе. Ближе к ночи, перед сном, я все-таки освоил «три карты» и принялся разучивать другие фокусы, которые видел лишь мимолетно.

Настал день, когда Нунэн, докрасив восстановленную стену, ушел восвояси и, стало быть, исчез из моей жизни. Больше я его никогда не видел. Но он разбередил мальчишескую душу. Я дал себе зарок во что бы то ни стало овладеть искусством ловкости рук, которое (как я узнал из книжки, незамедлительно взятой в библиотеке) называется манипуляцией, а по-ученому — престидижитацией.

Глава 3

Вот что определило ход моей жизни в течение последующих трех лет. Во-первых, я быстро взрослел и превращался из подростка в мужчину. Во-вторых, отец очень скоро понял, что я уже выучился на плотника и способен на большее. Наконец, в-третьих, я неустанно тренировал руки, чтобы показывать фокусы.

Эти приметы моего существования переплетались друг с другом, как волокна каната. И отцу, и мне самому нужно было зарабатывать на жизнь, поэтому меня никто не освобождал от изготовления бочек, тележных осей и колес, но когда выпадала свободная минута, либо сам отец, либо кто-нибудь из десятников посвящал меня в тонкое ремесло краснодеревщика. Отец хотел направить меня по своим стопам. Если бы я не обманул его ожиданий, то по завершении моего ученичества он бы купил для меня мебельную мастерскую, чтобы я поставил в ней дело по своему усмотрению. Он мечтал, что в старости уйдет на покой и будет мне помогать. Иначе говоря, отец раскрыл передо мной собственные несбывшиеся надежды. Мои успехи в работе по дереву напомнили ему о честолюбивых помыслах его юности.

Между тем я добился заметных успехов и в другом ремесле, которое считал своим главным призванием. Все мое свободное время посвящалось разучиванию фокусов. Например, я старался довести до совершенства все известные виды манипуляций с картами. Я считал, что основу любых фокусов составляет ловкость рук, точно так же, как простая тоническая гамма составляет основу сложнейшей симфонии. Разыскать соответствующие учебные пособия было неимоверно трудно, но какие-то руководства для фокусников все же выходили в свет, и при большом желании их можно было разыскать. По ночам я раз за разом становился перед большим зеркалом в своей холодной комнате над аркой ворот и учился придерживать карты ладонью, выдавливать их из колоды, тасовать и сдавать, раскладывать на столе и складывать веером, передергивать и снимать всякими хитроумными способами. Я узнал, как играть на людских привычках, каким образом можно отвлечь внимание зрителей и что скорее собьет их с толку — железная клетка для птиц (кто заподозрит, что у клеток бывают складные прутья?), или мяч, на вид слишком большой, чтобы поместиться в рукаве, или стальной кинжал, который якобы немыслимо согнуть. На овладение приемами сценической магии уходило не так уж много времени; но, разучив какой-нибудь фокус, я доводил его до автоматизма, затем, после некоторого перерыва, обращался к нему вновь, исправляя малейшие погрешности, а потом еще и еще — и так добивался совершенства. Эти занятия не прекращались ни на день.

Залогом моих успехов стала ловкость и сила рук.

Сейчас я ненадолго отступлю от этой истории, чтобы переключиться на свои руки. Я опускаю перо и кладу ладони перед собой, поворачиваю их под рожком газовой лампы и, пытаясь отрешиться от повседневности, смотрю на них взглядом стороннего наблюдателя. Удлиненные, тонкие кисти; аккуратно подстриженные ногти, все одинаковой длины; нельзя сказать, что это руки художника, но это и не руки чернорабочего, и уж тем более не руки хирурга; это руки мастера-краснодеревщика, посвятившего себя престидижитации. Когда я поворачиваю их ладонями кверху, кожа выглядит совсем бледной, почти прозрачной; на ее фоне темнеют сгибы между фалангами пальцев. Подушечки крепких больших пальцев мягкие и округлые, но, когда я напрягаю мышцы, на ладонях возникают твердые бугорки. Поворачивая кисти тыльной стороной, я снова разглядываю тонкую кожу, припорошенную светлыми волосками. Эти руки привлекают женщин; кое-кто даже говорит, что за такие руки можно полюбить.

Даже теперь, в пору зрелости, руки я тренирую ежедневно. В них достаточно силы, чтобы раздавить каучуковый теннисный мяч. Я сгибаю пальцами стальные гвозди, раскалываю доску ребром ладони. С другой стороны, та же самая рука, удерживая монету в один фартинг кончиками среднего и безымянного пальцев, одновременно работает со сценической аппаратурой, пишет на грифельной доске или отвечает на рукопожатие добровольца из публики; по завершении этих маневров фартинг чудесным образом появляется словно ниоткуда.

На левой ладони у меня небольшой шрам — напоминание о том времени, когда я еще не научился оберегать ладони. Уже тогда упражнения с колодой карт, с монетой, с тонким шелковым платком и разным другим реквизитом, которым я мало-помалу обзаводился, убедили меня в том, что человеческая рука — в высшей степени тонкий инструмент, деликатный, мощный и чувствительный. Но столярное ремесло губительно для рук — эта неприятная истина открылась мне во время работы в мастерской. Зазевавшись при изготовлении обода, я сделал одно неверное движение резцом — и мою левую руку рассек глубокий порез. Помню, я остолбенел при виде темной крови, толчками выбрасываемой из раны и стекающей по запястью до самого локтя. Сведенные судорогой пальцы сделались похожими на когти ястреба. Бывалых работников, оказавшихся рядом, такая травма не испугала; сохраняя присутствие духа, они споро наложили мне жгут и снарядили телегу, чтобы отправить меня в больницу. Две недели я ходил с повязкой. Но страшнее, чем кровь, боль и временная утрата легкости движений, было другое: меня обуял страх, что рука, даже после заживления раны, так и останется безнадежно искалеченной и ни на что не годной. Со временем стало ясно, что эта опасность миновала. Я испытал немало треволнений, пока рука плохо гнулась и почти не слушалась, но сухожилия и мышцы в конце концов разработались, края раны срослись как положено, и через два месяца я вернулся к прежней жизни.

Однако этот случай стал мне уроком. В те годы престидижитация была для меня всего лишь увлечением. Я еще не выступал перед публикой и даже не развлекал мастеровых, как это делал Роберт Нунэн. Все мое искусство сводилось к монотонным упражнениям перед высоким, в человеческий рост, зеркалом. Но это увлечение захватило меня целиком, переросло в страсть и грозило сделаться наваждением. Мог ли я подвергать себя риску получить травму?

Вот так и вышло, что рассеченная ладонь стала еще одной вехой моей жизни, потому что она определила для меня главенствующие цели. Прежде я был подмастерьем, который в свободное время баловался фокусами, а после того случая стал начинающим фокусником, для которого нет преград. Кому-то это могло показаться пустой забавой, но удержать в ладони спрятанную карту, исподволь выудить из фетрового мешочка бильярдный шар или незаметно сунуть одолженную у зрителя пятифунтовую банкноту в заготовленный апельсин стало для меня важнее, чем смастерить тележное колесо по заказу трактирщика.


В этом я себе не признавался! Как же так? Не рискую ли я зайти слишком далеко? Больше не напишу ни слова, пока не уточню!


Ну вот, мы посоветовались и приняли решение не останавливаться. Стало быть, продолжаю? Договорились. Я могу писать то, что сочту нужным, а я могу добавлять к этому все, что сочту нужным. В мои планы не входило писать ничего такого, на что я не дал бы согласия; именно то, что не вызывает разногласий, я и буду подробно описывать, а я потом перечту. Прошу прощения, если я думал, что я меня обманывал; так выходило без злого умысла.


Несколько раз перечел эти записки и, смею предположить, разобрался, к чему веду речь. Моя реакция была вызвана крайним удивлением. Теперь я немного успокоился и вижу, что пока еще не вышел за пределы допустимого.

Но сколь многое осталось без внимания! Полагаю, далее нужно поведать о встрече с Джоном Генри Андерсоном, потому что не кто иной, как он, рекомендовал меня Маскелайнам.

Почему бы не перейти прямо к этим событиям?

Либо мне нужно начать прямо сейчас, либо оставить мне памятку на видном месте. Чтобы мне почаще чередоваться!

Обязательно вкл. в рассказ след. моменты:

1. Как я узнал, чем занимается Энджер, и как я с ним поступил.

2. Олив Уэнском (NB: я тут ни при чем).

3. Сара? Дети?

Ибо Конвенция распространяется даже на эти пункты, верно? Так я ее истолковываю. В этом случае либо нужно многое вычеркнуть, либо много чего добавить.

Сам удивляюсь, сколько страниц я уже исписал.

Глава 4

В 1872 году, когда мне было шестнадцать лет, на гастроли в Гастингс приехал Джон Генри Андерсон; целую неделю он выступал в театре «Гэйети» на Куинс-Роуд со своим «Передвижным иллюзионом». Я не пропустил ни одного вечера, причем старался, насколько позволяли средства, покупать билеты как можно ближе к сцене. О том, чтобы хоть раз остаться дома, не могло быть и речи. Самый знаменитый иллюзионист своего времени, он прославился изобретением ряда невероятных трюков; мало этого — говорили, что он покровительствует начинающим фокусникам.

Каждый вечер Андерсон включал в программу номер, известный среди профессионалов как «чудо-ящик». По ходу дела на сцену приглашалась небольшая группа добровольцев-ассистентов (из публики вызывались исключительно мужчины). Сначала они помогали выкатывать из-за кулис высокий деревянный ящик на колесах, возвышающийся над подмостками ровно настолько, чтобы зрители могли убедиться: потайного люка под ним нет. Затем волонтерам предлагалось удостовериться, что ящик пуст, повернуть его кругом и даже отрядить кого-нибудь одного, чтобы тот зашел внутрь и подтвердил, что спрятаться там негде. Наконец, они собственноручно запирали дверь на внушительные замки. Добровольцы так и оставались на сцене, а мистер Андерсон снова поворачивал ящик, демонстрируя залу надежность запоров, и вдруг стремительным движением сбивал замки, распахивал дверцу, и… перед публикой возникала прелестная юная ассистентка в пышном платье и широкополой шляпке.

Всякий раз, когда мистер Андерсон отбирал добровольцев, я стремительно вскакивал с места, но он неизменно проходил мимо. Как я жаждал попасть в число избранных! Мне не терпелось узнать, что испытывает человек, стоящий перед зрителями на сцене в лучах софитов. Я сгорал от желания оказаться рядом с мистером Андерсоном во время исполнения этого номера. Но больше всего мне хотелось разглядеть устройство шкафчика. Конечно, «чудо-ящик» не составлял для меня тайны, ибо к тому времени я успел докопаться или дойти своим умом до техники выполнения всех трюков, которые пользовались популярностью в те годы; но мне было важно не упустить редкую возможность осмотреть вблизи сценическую аппаратуру крупнейшего иллюзиониста. Ведь секрет этого номера кроется в конструкции ящика. Увы, моим мечтам не суждено было сбыться.

Когда закончилось последнее представление, я собрался с духом и направился к служебному входу, чтобы подкараулить Андерсона. Однако не прошло и минуты, как из-за конторки появился привратник и, склонив голову набок, смерил меня любопытным взглядом.

— Прошу прощения, сэр, — заговорил он, — но мистер Андерсон приказал, коли вы появитесь, немедленно пропустить вас к нему.

Нужно ли говорить, как это меня поразило!

— А вы уверены, что речь шла именно обо мне?

— Да, сэр, вне всякого сомнения.

Совершенно сбитый с толку, но охваченный радостным волнением, я, следуя объяснению привратника, заспешил по узким коридорам и лестницам, чтобы наконец оказаться в гримерной моего кумира. И там…

Там состоялась короткая, но волнующая беседа с мистером Андерсоном. Мне не хочется пересказывать ее в подробностях, отчасти потому, что прошло уже много времени и кое-какие детали, естественно, стерлись из памяти; но отчасти также и потому, что времени все-таки прошло недостаточно для того, чтобы избавиться от стыда за свои юношеские излияния. Целую неделю я наблюдал за мистером Андерсоном из партера и окончательно убедился, что он незаурядный артист, одинаково владеющий словом и жестом, безупречно выполняющий иллюзионные трюки. Увидев его наедине, я совсем растерялся, но, когда ко мне вернулся дар речи, из меня лавиной хлынули восторженные дифирамбы.

Впрочем, разговор коснулся двух моментов, которые здесь могут оказаться небезынтересными.

Прежде всего, мистер Андерсон объяснил, почему так и не выбрал меня в ассистенты. Оказывается, во время первого представления он чуть было не пригласил меня на сцену, видя мою ретивость, но что-то его удержало. Впоследствии, заприметив мое лицо, он догадался, что перед ним собрат по профессии (как у меня затрепетало сердце от такого признания!), и поостерегся иметь со мною дело. Он не знал — да и откуда ему было знать? — что у меня на уме. Многие фокусники, особенно молодые и тщеславные, не гнушаются присваивать находки именитых предшественников, так что опасения Андерсона были вполне понятны. Однако теперь он извинился за свое недоверие.

Второй существенный момент был следствием первого; мистер Андерсон понял, что я делаю первые шаги в постижении профессии, и черкнул для меня короткое рекомендательное письмо, с которым надлежало поехать в Лондон и явиться в Сент-Джордж-Холл — к самому Невилу Маскелайну.

Тут у меня от избытка чувств и открылся фонтан красноречия, о котором до сих пор стыдно вспоминать.

Полгода спустя после той незабываемой встречи я действительно отправился в Лондон и разыскал мистера Маскелайна; тогда-то и началась моя сценическая карьера. Такова вкратце история моего знакомства с Андерсоном, а затем и с Маскелайном. Не стану подробно описывать каждый свой шаг на пути к успеху и обретению мастерства; остановлюсь лишь на эпизодах, которые имеют непосредственное отношение к этому повествованию. В моей жизни был затяжной период, когда я выходил на сцену только для того, чтобы отточить свое искусство, и мои выступления были весьма далеки от идеала. Рассказывать о тех временах мне не хочется.

Так или иначе, встреча с Андерсоном стала для меня переломной. Помимо Андерсона и Маскелайна, у меня не было больше знакомых иллюзионистов вплоть до того времени, пока моя Конвенция не приняла нынешнюю форму; таким образом, из всех собратьев по ремеслу только они и знают секрет моего номера. Мистер Андерсон, к сожалению, ушел в мир иной, а вот Маскелайны, включая самого Невила Маскелайна, по-прежнему выступают на эстраде. Я знаю, что могу рассчитывать на их молчание; вернее сказать, ничего другого мне не остается. Мои секреты иногда оказывались под угрозой разглашения, но я не намерен возлагать вину за это на мистера Маскелайна. Скажу больше: истинный виновник мне хорошо известен.

Теперь вернусь к главной линии моего сюжета, что, собственно, и собирался сделать, пока я меня не перебил.

Глава 5

Несколько лет назад в газетах промелькнуло высказывание кого-то из фокусников (кажется, это был Дэвид Девант): «Иллюзионисты охраняют свои секреты не потому, что эти секреты значительны и оригинальны, а потому, что они незначительны и тривиальны. Поразительные сценические эффекты зачастую достигаются в результате таких смехотворных уловок, что фокуснику просто стыдно признаться, как он это делает».

Именно так в сжатом виде звучит парадокс сценической магии.

Не только фокусники, но и зрители привыкли считать, что номер будет безнадежно «испорчен», если тайна его исполнения станет явной. Людям по душе атмосфера загадочности, которая царит на представлении; они вовсе не жаждут ее нарушить, хотя все не прочь узнать, что именно было проделано у них на глазах.

Фокусник, естественно, хочет сохранить свои тайны, чтобы и дальше безбедно существовать за счет кассовых сборов, и этого тоже никто не оспаривает. Однако артист, таким образом, становится жертвой собственной скрытности. Чем дольше номер держится в репертуаре, чем чаще исполняется, чем большее число людей с необходимостью вводит в заблуждение, тем важнее хранить его секрет.

Со временем известность растет. Ширится зрительская аудитория, конкуренты наступают на пятки, а то и перенимают весь номер целиком, и артист пускается во все тяжкие, чтобы не стоять на месте, чтобы проверенный иллюзион с годами казался все более сложным и таинственным. Но суть его не меняется. Секрет остается мелким и тривиальным, а вместе с ростом популярности растет и угроза разоблачения. Таинственность превращается в манию.

Итак, ближе к делу.

Чтобы сохранить свою тайну, я всю жизнь имитировал некий физический дефект (конечно, не в буквальном смысле — это лишь образная дань памяти Цзин Линь-Фу). Теперь я достиг того возраста и, не скрою, того уровня благосостояния, когда сцена уже перестала быть золоченой приманкой. Спрашивается, должен ли я, фигурально говоря, «прихрамывать» до конца своих дней, чтобы сохранить тайну, о которой мало кто знает и почти никто не задумывается? Не вижу в том особого смысла; по этой причине я и решил, вопреки своему обыкновению, описать «Новую транспортацию человека». Так называется иллюзион, который сделал меня всемирно знаменитым и, по мнению знатоков, до сих пор остается непревзойденным образцом искусства сценической магии.

Сначала будет описано то, что видно из зала.

Затем последует Развенчание Тайны.

С этой целью и начато мое повествование. А теперь, как договорились, я откладываю перо в сторону.


Вот уже три недели, как я не возвращался к своим записям. Не стану вдаваться в объяснения и не стану выслушивать объяснений. Тайна «Новой транспортации человека» принадлежит не мне одному, и тчк. Что за безумие меня преследует?

Тайна, много лет служившая мне верой и правдой, выдержала нешуточные покушения и т.п. Я охранял ее всю жизнь. Разве не этому служит моя Конвенция?

Почему же сейчас я пишу, что все подобные секреты тривиальны? Тривиальны! Выходит, я посвятил свою жизнь тривиальностям?

Две трети моего трехнедельного молчания прошли в мучительных раздумьях на эту тему.

Эти записки (дневник, рассказ или как их называть?) сами по себе стали, как я уже говорил, результатом моей Конвенции. Хорошо ли я обдумал последствия?

Конвенция требует, чтобы я принимал на себя ответственность за любое свое высказывание, пусть даже опрометчивое или вырвавшееся по неосторожности. Так я и поступаю — словно произнес эти слова сам. Точно так же я поступаю и в тех случаях, когда роли меняются; по крайней мере, хочется думать, что я веду себя именно так. Конвенция требует единства целей, действий, высказываний.

Поэтому я не стану добиваться, чтобы я вернулся к началу и вычеркнул строки, кот-е сулят раскрытие тайны. (По этой же причине я не смогу впоследствии вычеркнуть то, что я пишу сейчас.)

Но раскрыть мою тайну не представляется возможным; этот вопр. вообще не подлежит обсуждению. Придется еще какое-то время имитировать «хромоту».

Не хочется даже думать, что Руперт Энджер и ныне ходит по земле! Иногда мне и вправду удается о нем забыть, погрузить этого злокозненного негодяя в пучину забвения, но он до сих пор коптит небо. Пока он жив, я не могу быть спокоен за свою тайну.

Говорят, он до сих пор выступает со своей версией «Новой транспортации человека», да еще позволяет себе бросать в зал возмутительные реплики, как-то: «Этот номер многие хотят повторить, но никто не способен покорить». У меня сердце кровью обливается от таких инсинуаций; не меньше досаждают мне и др. сообщения, кот-е поступают от сведущих лиц. Энджер нашел новый способ транспортации, и ходят слухи, будто номер смотрится неплохо. Правда, у Энджера есть большой недостаток: медлительность. Как он ни пыжится, ему не удается превзойти меня в скорости! Представляю, как он лезет вон из кожи, пытаясь выведать мою тайну!

Конвенция должна остаться в силе. Никаких признаний!


Раз уж здесь всплыло имя Энджера, придется рассказать, как он вверг меня в серьезные неприятности и как началась наша вражда. Не собираюсь скрывать — это и без того вскоре станет ясно, — что первый камень бросил именно я.

Впрочем, меня сбила с толку приверженность высоким, как мне казалось, принципам, а когда мне открылось содеянное, я попытался искупить свою вину. Вот как это было.

Вокруг профессии иллюзиониста подвизаются отдельные личности, которые рассматривают престидижитацию как крючок, на который ловится и ротозей, и богатей. Они используют ту же бутафорию и технику, что и настоящие иллюзионисты, но делают вид, что воистину творят «чудо».

Кто-то может подумать: невелика разница между таким вот ловкачом и профессиональным иллюзионистом, играющим роль волшебника. Однако их разделяет глубокая пропасть.

Я, например, в начале представления иногда показываю номер, который называется «Китайские кольца». Небрежно держа в руках эти самые кольца, выхожу на середину освещенной сцены. Ни слова не говорю о том, что собираюсь делать. Зрители видят (или полагают, что видят; или же согласны полагать, что видят) десяток блестящих металлических колец. Несколько человек из зала получают возможность потрогать и осмотреть каждое кольцо в отдельности, а потом объявить всем присутствующим, что оно цельнолитое, без прорезей и сочленений. После этого я забираю у добровольных помощников все кольца и, к вящему изумлению публики, мгновенно соединяю их в цепь, которую поднимаю над головой для всеобщего обозрения. Позволив кому-нибудь из зрителей ткнуть пальцем в любое место цепи, я соединяю и разъединяю звенья, причем именно в том месте, которое мне указано. Составляю из нескольких колец какую-нибудь фигуру и так же быстро ее разбираю, нанизываю их себе на руку или на шею. В конце номера зрители видят (или полагают, что видят… см. выше) у меня в руках десяток целехоньких, разрозненных колец.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5